ХУТОР ВО ВСЕЛЕННОЙ
1. О МЕДВЕДЯХ
Хутор распластался прямо под небом — в седловине хребта, выглаженногопереползающими в этом месте из дола в дол облаками. Здесь они всегда выглядели
клочьями рваного тумана, газовой атакой сырости, идущей из зарубцевавшихся на
склонах австро-венгерских окопов, — сверху линия их отчетливо читалась. На дно
их ты ложился как в шов, прячась от ветра, на закате, — но о ловле закатов
отдельно.Нелепо стечение обстоятельств, поднявшее тебя сюда. Но не более нелепо, чемвсе остальное.Зачем лежишь ты здесь, заболевая, посреди зимы — когда внизу еще осень, —как в предоперационном покое, на лавке в чужой гуцульской хате?! Первые ее
хозяева давно на погосте, отпетые и забытые; они погрузились костями в землю и
схвачены там нечеловеческим холодом, который узнать тебе еще только предстоит.Ты же кутаешься в овечьи одеяла и попиваешь с Николой ледяной самогон, иНикола — не успел эа десять лет оглянуться, как уже на пензии,— всеползает по склонам, ходит по орбитам внутри своего хозяйственного космоса,
будто внутри деревянных часов, пока тянет гирька, и цепь не до конца
размоталась, и вертится земля, удерживая его пока на себе. А там — потянутза лабы. Позавчера выходили нанять его за двести купонов убитьслепого кота; сделать сани; зарезать кабана. Воскресенье — гостевой день, день
визитов, переговоров, — бутылка у каждого. День спустя Никола сам отправился в
ближайшее село под горой договариваться о шифере, о бензине, купить заодно
спирта — и к вечеру не вернулся. Значит, есть надежда. Поздно поднявшись в это
утро, ты увидел только глубокие следы на снегу и далеко внизу среди буковых
стволов удаляющуюся валкую спину пританцовывающего медведя — мелко ступающего,
опираясь на палку, — с мешком на плече.Медведь — это тема, обращающая гуцула в ребенка.Каждый из них не думал бы о пустяках, имей одну такую лабу, — и сталвластелином гор. Волосы у тебя поднялись и замерзли в корнях, когда среди
застолья в кругу керосиновой лампы, в мерцающей полумгле хаты Никола склонился
к тебе доверительно и сказал как нечто само собой разумеющееся, но не
подлежащее разглашению:— Медвiдь — то напiв-людына. Ударяя на последнее “а”. :Каждый из них мальчиком видел медведя, и магия Хозяина вошла в него — когданельзя бежать и можно только в острой смеси восхищения, ужаса, паралича ждать
решения своей жизни. Это не то, что потом с бабой...На истории эти их надо раскручивать. Смысла они не имеют. Они — другое.Вот, поднявшись на задние лапы, медведь перекидывает через упавшую смерекузарезанную им корову, четыре центнера веса, — в позе жима, с изяществом
баскетболиста; прячет, чтоб завонялась, предварительно выпив из загривка кровь,
— он сластена. Толстенный язык в пупырышках, похотливый и мелкоподвижный, —
зимой сосет лапу, ломавшую коровьи хребты и стволы молодых сосен.“То не такие, как циркусе, там, на полонине. Те — недомерки, дрибота. Тот,распрямившись, доставал бы плечами потолка”. И овчары, бросившись за коровьим
насильником и почти настигнув его — увидев, как он подбрасывает вверх, чтоб не
обходить упавшее дерево, коровье тело, — неожиданно для себя, не сговариваясь, задкуют,отходят, потому что перед лицом такой мощи пастух должен отступить.Граненые стопки веселее ходят по кругу.Достается пыльная подошва пастромы, бог знает сколько лет провисевшаяна гвозде. Широким, с ладонь, гуцульским ножом ты нарезаешь краснеющие на
просвет, тонкие пластинки мяса — и опять наводишь разговор на медведей.Взблескивает близко посаженными бараньими глазами и золотом челюстей молодойбеспощадный господарь, им движет удивление, он переживает опять свою встречу,
вся выгода которой, может, только в том, что остался жив. Волнение его в эту
минуту абсолютно бескорыстно.Кони его стали, как часы, не в силах перейти медвежий след. Вдоль румынскойграницы шел по их территории, по перепаханной полосе, медведь, неся подмышкой козу; и когда она начинала попискивать, он слегка прижимал ее, как
волынку, — только наоборот, навыворот, — чтоб замолчала. Он прошел в двадцати
шагах и оглянулся через плечо.— Посмотрел. Ничего не сказал. Пошел.И уже чокнувшись и отправив толкаться по пищеводу очередные сто грамм, тыначинаешь, туго поначалу, соображать и спрашиваешь:— Послушай, а как он ее нес под мышкой? Волочил, что ли, что ж он — на трехлапах шел?История уже рассказана. Он жует.— Зачем на трех? На двух.
2. БАРАНОУБИЙЦЫ. ЖЕРТВА
Горло разболелось после четвертой ночи в обереге — на сеновале, — когда,спутав все карты полнолуния, среди ночи налетела пурга, пошла больно сечь
крупой, ходить кругами от леска к леску, завывать под перевернутой чернеющей
чашей небесного стадиона.В первый вечер Никола своим телом пробил тебе отверстие в сене, бросаясь внего с размаху, ввинчиваясь, разрыхляя по сторонам, как землеройка, и
утрамбовывая. Там оказалось уютно и, свежо, немного пыльно, как летом. Горный
воздух, особенно ночью, можно пить, как воду. Он выполаскивает легкие, как
кессон продувает жилы кислородом, делая похмелья неощутимыми. Тело наутро
пахнет, как высушенное на ветру белье. Ты проспал в первую ночь четырнадцать
часов, до полудня, так что Никола даже начал побаиваться, не умер ли ты, но из
деликатности будить не стал, только ходил вокруг, прислушивался, ждал.В эту ночь, однако, даже стенки сенного туннеля оказались не в состоянииудержать порывов ветра. Его узкие студеные ножи, пройдя сквозь сенную труху, насквозь
проникали тело огромного червя, корчащегося в коконе спального мешка, хотящего
только, чтоб его оставили в покое, пытающегося уснуть, накрывшись с головой,
уняв озноб, под рев пустого неба.Под утро — нащупав в сумерках — ты попытался приложиться к фляге сродниковой водой. Она была тяжелой, но из нее не пролилось ни капли. Только
потряся ею и прогнав какую-то то ли дрему, то ли оцепенение, ты сообразил, что
вода в ней за ночь замерзла.Откуда он взялся, хутор?Проще было бы рассказать всю жизнь. Можно считать, что он был всегда иоднажды ты просто сюда поднялся. Так оно, кстати, и было. Помнится, был еще
друг? Да, отличный друг. Нынче таких уж не делают.Вы поднялись — и оказались без времени. Оно стекало по склонам, прыгая покамням, скапливаясь в ущельях, у подножия гор где-то текло оно и шумело, как
горная речка. Здесь же была домена пространства. Румыния, Говерла, Коломыя в
сорока километрах — видны были отсюда. Хребет уползал к Черному Черемошу пить
воду, где далекие Куты и Вижница, как Лас-Вегас, мигали по ночам огоньками,
отражаясь в бешеных водах реки. Ты задумывал тогда ночной полет на дельтаплане
с китайским фонариком — над лысой грядой, чтоб, чиркнув нетопырьим крылом над
газовым факелом у Черемоша, вернуться на хутор, проскользив гигантской черной
тенью на склонах скал. Требовался пустяк — дельтаплан.Двух друзей ты направил тогда на курсы, чтоб они вынесли тебе его по частям.Один из них давно уже подбивал тебя перелететь государственную границу на
бензопиле, мотодельтаплане, метле, черте...Он сел в самолет в начале “перестройки”, поменял доллары по шестьдесят пятькопеек и успел прислать три письма фотографий, прежде чем пропасть где-то в
Калифорнии. На одной из фотографий в День независимости он поднимал
американский флаг. В последнем письме говорилось, как утром по пути на работу,
на бензозаправке, он потянулся, выйдя из машины, и... почувствовал себя наконец
дома. Стояло три восклицательных знака.Улетают кокосы, нью-птицы!..Улетают, как осы, нью-птицы...Рокочет галька прибоя в глотках англосаксов.Пью “сэвэнти-сэвэн” в церковном баре.Это с ним вы как-то зарезали здесь барана.Это был его одиннадцатый баран, не считая браконьерских каких-то темных дели опыта мясника. А также: портного по коже, бармена, службы в спецвойсках и
прочего; и все же он волновался.Он попросил курить ему в лицо, когда он будет разделывать барана, особеннобрюхо. Выпили кофе, и он тянул, хотя следовало бы сделать это пораньше, пока
дети еще не встали и возились в хате, две девочки и мальчик,— заплетали косы, дурачились.
Третий взрослый должен был по уговору их чем-то занять. Внезапно отставив кофе,
как-то грязно заволновавшись, он сказал: “Пошли!” — и, схватив барана, принялся
неловко тащить его, упирающегося, по дорожке. Затем плюнул и, бросив тебе:
“Держи его за задние ноги!” — вместо мастерского удара в сердце или какого-то
взмаха вдруг навалился на него боком и начал самым тривиальным образом пилить
ему ножом горло — он был помешан на ножах! Изумлению, отвращению — твоему и
барана — не было предела. Как выяснилось позднее, баран — нежная шестимесячная
душа — умер от разрыва сердца. Когда из подвешенного за заднюю ногу к дереву,
обнаженного уже, распанаханного, как чемодан, барана его чувствительный палач
вывалил требуху — два перекатывающихся травяных пузыря — и вынул сердце, оно
оказалось лопнувшим в двух местах, так что пальцы прошли его насквозь, будто
детскую игрушку, как два рожка.Оказалось также, что дети все видели, — вступив в заговор и не подавая виду,они наблюдали за всем из окна, оживленно обсуждая происходящее. Еще несколько
дней они жалели бедного барана, с аппетитом ели его мясо, ходили по грибы и
ягоды и учились бросать нож в стенку сарая.Никола, не обмолвившись словом, выкопал зарытые вами внутренности,выполоскал во многих ведрах воды от земли и травы бараний желудок и требуху и
унес на хозяйский хутор готовить нежнейшее из гуцульских лакомств.
3. ТЕОРИЯ ЗАКАТОВ
Ловить их надо, сидя в шве австрийского окопа.Когда нет ветра, можно и на самой маковке горы, уперев складной брезентовыйстульчик в закопченные камни чьего-то костра или — если напился — запуская его
ногой в небеса, как биплан. У кого не получались аэропланы, делал стулья.
Тогда. Уважения заслуживает колючая проволока первой мировой. Австрийская
отличается от русской. Две школы вязания на спицах. Австрийцы тянули ее в три
нити, вплетая меж ними трехгранных металлических птичек. Сто раз проржавевшая,
раз попав в круг натурального хозяйства, она все не выходит из употребления. В
этот раз — на подходе к хутору — заметив на уровне глаз ее заплетенные косички,
ты забыл. И спросил только на третий день. Никола натянул ее по верху ограды,
чтоб дикие свиньи не запрыгивали на картофельное поле.Ловля закатов если и не искусство, то требует некоторой сноровки. Это охота,в которой можно и промахнуться. Удается один закат из десяти. То же, что в ПТУ.
Попадаются и одаренные ангелы, но большинство — бездари. У них это как бы
курсовые. Или лабораторные занятия.Надо также знать динамику заката. Все подготовительные работы, как впериферийном каком-то худкомбинате, следует пропустить. Одевшись потеплее и
взяв сигареты — можно алкоголь, — следует выходить на гребень, когда солнце уже
вот-вот коснется черты горизонта. Видно во все стороны, уже до самых
Закарпатья, Бессарабии, Подолья. Дальние долины, села на горбах, лесистые
склоны чуть поворачиваются и плавают, облитые солнечным светом, будто острова в
южно-китайском море, погруженные в нежно-розовую небесную мякоть, как в мантию
моллюска.Солнце начинает тем временем втягивать в себя не израсходованные за деньлучи, сгребать потихоньку пейзаж, силясь подтянуть его к той лунке, в которую
собирается кануть. Контур его становится жестким и резким, как у крышки
консервной банки, отражающей теперь уже чей-то заемный, не свой свет. Напротив,
начинает светиться небо, проявляя себя в глубину до дна, до последних подробных
и незначащих деталей.Каждое дерево, как на препаратном столике под микроскопом, можно будетувидеть теперь на верхушке той горы, за которую сядет солнце, — мельчайше прорезанной
ресничной тенью на его фоне. Полминуты — и кругозор сомкнулся. Терпение. Это
все ерунда. Главное начнется через две-три минуты, и здесь уже нельзя будет
зевать.Первый мазок реагента, широкой кистью, — и над линией горизонта проявляется,всплывает подводный — воздушный — флот облаков. Их веретенообразные, сизые на
палевом тела стоят, как дирижабли на приколе, над погрузившейся на дно
местностью. Некоторые склоны еще светятся — светом, что будто исходит из самой
земли, от корневищ; но тени наступают. Еще несколько всхлипов — и земле
остается только наблюдать, что будет делаться на небе.Удары кистью следуют один за другим. Облака на горизонте раскаляются, каксера, а в небе начинают самовоспламеняться все новые, до сих пор не видимые
объекты. Небо оказывается во всех уровнях заселено движущейся облачной
субстанцией, идущей косяком, меняющей очертания, — цвет плывет, и оттенки его
меняются ежесекундно. Фронт холодного огня движется прямо на тебя, обрываясь
где-то над головой.И вот — апофеоз — вполнеба повисает грандиозный роскошный занавес высушенныхтабачных листьев, устилающих дно ручья, — связки и гроздья, рыхлые кучи чуть
шевелятся в струях течения. Их коричневый, охристый, ржавый цвет настолько
съедобен, что ты начинаешь чувствовать неожиданно всю свою требуху с
затерявшимся в ней, как в водорослях, сердцем.Здесь нужно повернуться и уйти. Закат должен быть убит, как слепой кот —Николой, в самый неожиданный и вместе подходящий момент. Потому что финал
заката всегда, я повторяю — всегда позорен, в с е г д а выдержан в
плакатно-гвардейских тонах. Где-то тлеет кинохроникальная окалина, стынет шлак
около продырявленной летки соцреализма. Всплывает обман, серая замасленная
ветошь, очесы шерсти, расползающееся рядно, на которое проецировались слайды, изготовленные
в небесных студиях. Клочья облаков, оторванные ветром, рассасываются.С ушами, полными ветра, — домой.Небо пустеет. Ветер стихает. Издали идет шум нового, ночного.Далеко внизу его передают из рук в руки раскачивающиеся верхушки деревьев,поднимая его в гору.Надо переждать полчаса муторных сумерек — и приступать пить.Кот в хозяйстве имеет приоритет перед псом. Ему — вылизывать консервныебанки. Псу греметь цепью на помосте на сваях, гадить с его края, тыкаться
мордой в котелок, во вмерзшие в лед соленые огурцы и картофельные очистки. Коту
проделано отверстие под дверью. Он должен ловить мышей, чтоб уберечь зимние
припасы хозяина — картофель под полом, кукурузную муку в мешках, сахар в
изголовье — и пустой тоскливой ночью согреть сердце одинокого старика,
готовящегося дотрясти свои дни и уйти под землю.Однако Никола пережил своего кота. Кошку. У нее появилась какая-то болячкана ухе. Кто-то сказал, что это может быть заразно. Один глаз у нее затек
кровью. Она ходила в долину искать смерти. И, не найдя ее, вернулась к вечеру
второго дня. Никола рубил дрова. Он пожалел ее и, схватив без всякого перехода
дубину, которую намеревался было разрубить, двумя ударами сломал кошке хребет и
размозжил голову. Затем похоронил.Сейчас у него толстопятый котенок — тоже кошечка, — который скорей всегопереживет его и который, просидев всю ночь в изголовье хозяина, уже поймал свою первую мышь.
6. УКРАИНА СНОВ
На второй день, когда ты выбрался со своего детского места в обереге, свеками, склеившимися от материнского молока, шел дождь и на траве лежали смарклиночного снега.Ближняя роща стояла в тумане, как в мутном проявителе, — чернели тольконамокшие стволы. Шум достигающего земли дождя сливался в общий шорох, и только
ближние, срывающиеся с края крыши капли слегка интонировали этот однообразный
шум. Задевающий за верхушки деревьев ветер добавлял иногда к этим звукам скрип
стволов. Здесь у всех остеохондроз.Овцы бреют склон. Пастухи стригут овец. Пастухов косит остеохондроз. Рукимерзнут.Вова забегал по помосту, стуча когтями и поскуливая, заглядывая в глаза.Прежний был — Вова. И этот — Вова. Просидит свой век на цепи.Окончательно отряхиваясь от сна, ты зацепляешь еще краешек сновидения.Сколько такта у этих мар! — будучи разгаданными, они немедленнотеряют силу и тают, расчищая место для следующей попытки. Только это. Крестить
их бесполезно. Когда без веры, они не боятся.Да ты никогда этого и не делал.На следующую ночь их будет больше. А в третью — оборотни отступят и придутзаботы; оставленный город возьмет за горло и не даст спать до утра. Какой-то
закон третьей ночи. Если только не устал смертельно. Что не всегда удается.
Украина снов.Но даже в самых жестоких кошмарах есть все же некоторая сладость. Когда нехочется больше просыпаться. Когда можно отдохнуть от материи. Хуже бессонная
дрема, безвольное тупое воображение, нудящее выполнять рутинную работу —
убирать со стола чашки с грязными блюдцами, бесконечно долго наполнять из
носика чайника огромный сварной бак, подметать заставленную мебелью
воображаемую комнату.Чашки — на пол, стол опрокинуть! Бак взорвать, комнату сграбастать, какбумажный лист, скомкать и бросить в угол. Вот тебе!Терпеть. Лежать и думать: “Какое счастье, что все это когда-нибудькончится!..”Умыться. Нарубить дров. Растопить печь. Сначала — кофе.
8. КИНОКЕФАЛ
Коцит придумать мог только южанин — и упереть в него воронку ада. Итальянец.Сочинитель.Луна уже оторвалась от сосен и стояла над горой как просвеченный кусок льда.Невидимая сила тянула ее в зенит — не отпускала. Все это имело какое-то
странное отношение к твоему сердцу.Со спальником через плечо ты спустился к сеновалу. В сторонке отлил. Ужеготовясь ступить на мосток, ведущий под крышу оберега, еще раз обернулся —
взглянул на залитую луной седловину горы, нависшей над оберегом. Песиголовца не
было. Какое-то неодолимое суеверие — во взрослом человеке несерьезное —
побуждало тебя ждать, каждый раз как стемнеет, его появления на склоне
ближайшей горы.Выросший на фоне неба трех- или пятиметровый кинокефал — без шеи, с какой-тоношей на плече —должен был гнать тебя быстрым шагом, отсекая от хутора, по
крутому пепельному склону в сторону темнеющего внизу леса. Широкой волной
оттуда поднимался запах хвои. Кажется, это был сосняк.И дело не в том, что этой ночью он опять не пришел, а в том, что сегодня тыопять был позорно не готов к смерти.Кто-то прыгал и возился на сеновале до рассвета так, что тряслисьперекрытия, затихая, только когда зажигался фонарик. Судя по всему, это мог
быть большой кот. Может, бродячий. Под утро он ушел.Когда-то сюда поднималась из долины крыса и сожрала двух кошеваков —биноклевидных пушистых зверьков с человекоподобными черномазыми ручками. Она
перепортила Николе половину припасов, пока он не выловил ее специально
сделанной крысоловкой собственной конструкции. “'Оказалась здоровая, —
рассказывал Никола всем, — как трехлитровая банка”.В эту ночь ты проспал только двенадцать часов, переваливаясь из сна в сонкак из ямы в яму. О друзьях, обступивших тебя, как больного, и просивших, чтоб
ты этого больше не делал; о коте, говорившем: “Папочка, родненький...” — и
потянувшемся было вытянутыми в трубочку губами к твоей шее; об одной женщине с
накрашенными глазами, умершей семь лет назад и разгаданной во сне без лишних
разговоров, с ходу; о спине медведя, лакомившегося девичьим срамом, —
надорванным и быстро заклеенным языком, как конверт...Приснится же, Господи, тьфу!..
10. БАННЫЙ ДЕНЬ. НЕЧИСТЫЕ МЫСЛИ
Третий день выдался сухим. Проглянуло солнце. Ветер расчистил небо отоблаков. Откуда-то взялись мотыльки, мошки и уже порхают на припеке,
ослабленные по осени, обманутые, умственно отсталые. Присаживаются на
выстиранную и высушенную ветошь луга как на краешек заправленной больничной
койки. Ничего не понимают. Ты тоже ничего не хочешь понимать. Да что тут
понимать?!Солнце. Тепло. Банный день.Натаскать воды из колоды с родниковой водой, нагреть в печи ведро, поставитьтаз на табуретку, во второй, жестяной, встать, вымыть голову шампунем в корень,
надраить кожу шершавой перчаткой, побриться перед крошечным зеркальцем на
подоконнике и затем, сидя на лавке перед хатой, прислонившись спиной к забору,
позволить ветру шевелить легкие вымытые волосы, солнцу — греть, самому —
курить, готовить кофе на взятом зачем-то примусе — пусть хоть раз послужит, —
выпить чарку, переговариваясь с Вовой, у которого от колбасных копченых шкурок
поехала крыша — пропал голос и свело челюсти, — и только какой-то тихенький,
похожий на скулеж любовный стон выходит из его утробы; он любит тебя сейчас
так, как никто никого никогда в жизни не любил.Раз-два-вратил пса.Внизу оставил эти мелкие бездны.Бесхитростно расставленные ловчие ямы.Уложил человечка в паху, циклопа, придурка, тыкавшегося вытекшим глазом вслепой же сосок, — по перископам подается в этих телах зрение.Блудильник в штанах.Сперма, злая с похмелья, как пищеварительный сок.Ее оргазм, перекатывающийся и поскальзывающийся в женском сале.Когда-то здесь, на склоне, овладел ею, как свинопас, — придерживая зазаплетенную косу как за выведенный наружу позвоночник.М. — поводырь Ж.Отличающийся от Ж., может, тем, что не знает, чего на самом деле хочет.
12. НОЧЬ
Вот и пришла твоя ночь. Готовься. Плачь.Твое психическое устройство оказалось не сложнее батарейки.Будто кто-то включил лампочку в комнате, в которой ты прожил втемную сороклет и где знал все на ощупь, — зажегся свет, и все знакомые наизусть предметы
обстановки, поскрипывающие половицы, потолок и стены — все предстало вдруг
воочию, сразу и целиком, в подлинном своем масштабе и соотношениях, когда в
четвертом часу ночи ты сел вдруг со сна как столбик на своей лежанке,
ослепленный безжалостной вспышкой, будто электродом прорезавшей в мягкой тьме
контуры теней, столпившихся в изголовье, обступивших твою больничную койку, как
анатомический стол.Слезы брызнули из глаз еще прежде, чем пришли слова, чем ты что-либо понял.Вот он, прочертивший тьму блуждающий график температурной кривой, занесшей тебя
на эту гору.Как все вопиюще, чудовищно, у н и з и т е л ь н о просто и как неотменимо.Тебя просто в детстве н е д о л ю б и л и!Не просто — это было до такой степени перед глазами всегда — привычно,естественно и откровенно, что зрением не воспринималось, как не принимаются в
расчет веки, открывающие и закрывающие глаза.Они уехали куда-то в Сибирь, на целину, на обратную сторону Луны — кчертовой бабушке! — они же бросили тебя!Вот откуда, как напасть, эта память раннего детства. Ты очнулся от травмыпосреди чужих людей: приживалки, которая не была твоей матерью — тебя не
рожала, — и бабки, неряшливой, оплывшей католички с четками, родильной машины,
безмерно уставшей от собственной дюжины детей, войн и голода, голода и войн. Ну
он — юнец, сталинист, испытывающий тела и идеи; мужчина; строитель, наконец,
которому сам Бог велел; ну любила его; но как она могла, как посмела?! Когда от
трех до четырех ты мягок, как воск, весь напитан еще молоком, будто початок
молочно-восковой спелости, и когда только начинает выстаиваться в глубину
близлежащий мир — эти пустоты, этот уксус, этот привкус серебряной ложки во
рту, — это тогда ты догадался, что заражен смертью, что это неизлечимо, что
умрут все, да; и двадцать пять лет спустя полез в свою память, как в проводку
голыми пальцами, потому что не находил уже места от отвращения. Что-то
подкрутил там и что-то сделал — все зная и ничего не понимая. И жил еще до
сорока. И родил сына, чтоб что-то понять.Ничего, может, не изменилось бы по большому счету,Но, может, не было бы так трудно, не проваливался бы по колено, по пояс, поверхнюю губу в том месте, где другие проходят посуху, по досточкам, ничего не
замечая. “Отлично у тебя вчера посидели!” А у тебя будто собачья морда нашее, продольными колодками сдавлен мозг, некуда бежать. Терпеть и ждать.Убил бы гада!..Анестезия семьи. Как заклинание: домой! Но нет дома во вселенной. Приюты.Ночлеги. Затерянный в горах хутор. Ночь.Надрыва нет тоже. Дети ведь не озлобляются — совсем другое.В них что-то как бы подмораживается, какое-то странное бесчувствие, какой-токусок льда в груди, который не мешает, он неощутим, и только когда тает и
выходит со слезами — больно. Иногда и не выходит. Он ведь не мешает. Почти.А до того, будто светится в голове у него лампочка, аж из глаз сыплется, онсоздан для радости и на радость людям — деревянный мальчишка, дурилка
картонная, кувыркала. Перед сном:“Папа, успокой меня, а то сам я не могу успокоиться...”“Не топчись по лужам!” — “Ну мне топчется и топчется”.Как просто все. Когда уходит порыв, видно становится с одного взгляда — ктопод током, а кто отключен.Варяги приходили и ушли. Бог где-то ждет.Все неотменимо. Старики уже. Ты давно их простил. Да и вряд ли бы поняли.Для этого надо иметь специфический ранний опыт. Когда-то в детстве.Пусть даже цена ему — копейка.А тогда в Никополе, лет сорок назад, ты забирался в угольный ящик во двореи, сделав из алюминиевой проволоки винт и просунув его в зазор между досками,
угрюмо крутил целыми днями — чтобы улететь.Потом за тобой приехал забирать в Сибирь — папка. Есть.Что же сказать ему? Как самое дорогое, чем втайне ты гордился, ты сказалнебрежно, что со своими друзьями вы добрасываете заточенные круглые жестянки до
самых до высоковольтных проводов. Он сказал, что надрал бы тебе уши и твоим
друзьям тоже, и сделает это, если увидит.Вот и вся история. Государственник.И что бы потом они ни делали. Пока не стали твоими детьми.Бывало, впрочем. Самое острое однажды в Славянске. Когда он приехал летомночным поездом и проговорил всю ночь до утра с дедом и бабкой — молодой,
веселый, свободный и сильный; ты же не спал на веранде до рассвета, ловя шум
голосов, бестолковую энергию каких-то рассказов и суждений, звяканье чайных
ложечек, — абсолютно счастливый, умиротворенный, онемевший совершенно от любви,
и, если бы знал, что можно плакать, плакал бы.
14. БЕЗ НАЗВАНИЯ
На спуске.Земля горит за — и дымится под.Кто-то же должен за все это заплатить?Снегу по колено. Тянет рюкзак.Ноги выстреливают сами. Быстрым шагом — почти бегом.Просека ведет головокружительно вниз — к автобусной остановке, что на тойстороне вздувшейся горной речки.Раздрызганный “пазик” где-то спешит уже по горной дороге, чтоб подобратьтебя в назначенном месте, вновь накручивая распустившуюся пружину времени.
Дорога убаюкает и растрясет. Дрема куриным веком подернет окончание сюжета.
Сладко будет ломить на следующий день мышцы ног....Бабочка в еловом лесу на просеке, когда стих ветер. Белая мучнистаяидиотка, слабоумным взором обводящая засвеченный, неузнаваемо изменившийся
ландшафт. Не теряет надежды. Обрадовалась тебе.Машет механически крыльями, передвигаясь отрезками, повисая в воздухе, как впрокрученной с замедлением немой ленте.Тихо. Снег чуть подтаял здесь. Капает с ветвей. По мокрым камням сочитсявниз, стекает в ущелье талая вода.Прислониться мордой к еловому стволу — оцепеневшему, изготовившемусяк зиме. Повернуться, упереть рюкзак. Перекурить.В самом безысходном из всех лабиринтов.Потому что — лишенном стен.
|