Пятница, 21.07.2017, 21:33
Приветствую Вас Гость | RSS

ЖИВАЯ ЛИТЕРАТУРА

[ Новые сообщения · Участники · Правила форума · Поиск · RSS ]
Страница 3 из 5«12345»
Форум » Архив форумов » Архив номинаций » Номинация "ПРОЗА" сезон 2011-2012 гг. (размещайте тут тексты, выдвигаемые вами на премию)
Номинация "ПРОЗА" сезон 2011-2012 гг.
ГлюкманДата: Пятница, 24.02.2012, 14:33 | Сообщение # 31
Рядовой
Группа: Пользователи
Сообщений: 1
Репутация: 0
Статус: Offline
Участник № 14

Монолог серого фломастера

-Мое имя Tod. И не забудьте: не Тод, а Tod, потому как я был произведен на фабрике во Франции, и это дает мне полное право выбирать способ написания своего имени!
В пыльном пассажирском вагоне №7 пути следования Москва – Северодвинск, в купе рядом с туалетом, под замусоленным столиком, в самом темном углу, рядом с хлебной крошкой лежал фломастер.
Этот фломастер серого цвета когда-то был способен выводить на множестве поверхностей тончайшую линию серого цвета… Сейчас фильтр с краской иссох, а кончик пастика увяз в корпусе. Tod знал об этом и ему было ужасно стыдно.
-Хорошо, что у меня есть чудесный вентилируемый колпачок. Не у каждого потерянного фломастера вы найдете такой. И не каждый из моего рода повидал на своем корпусе столько маленьких восторженных ручонок. Никогда, ни одному человеку, не познать того чудесного ощущения полета творческой бабочки от сердца, через меня на белоснежную бумагу.
К сожалению это было единственным преимуществом жизни фломастера. На самом деле мир Toda был таким же суровым, как и человеческий. И всем носителям вентилируемых колпачков было прекрасно известно насколько он жесток по отношению к фломастерам серого цвета.
-А кому нужен такой унылый и незанимательный цвет? Разве он требуется для рисования солнца? Или травы? Или может быть он нужен, чтобы показать все торжество вздымающейся над пассажирским кораблем волны? Нет…Но зато без меня вам никогда не нарисовать серый цвет глаз! А шестеренки от автомобиля? Черный цвет тут ни в коем случае не подойдет! Где вы видели черные шестеренки? Абсурд! О! Много было создано мной шестеренок… Фактически глаза и шестеренки – единственное, что с помощью меня рисовали.
Tod слегка качнулся и подкатился ближе к хлебной крошке. Очевидно, что когда-то она была частью целого пирога с яблоками!
-Наверное, многие фломастеры на моем месте плакали бы? Где-то в соседнем купе я слышу, как всхлипывает синий фломастер. Ты знаешь, я никак не могу понять его. Он рисовал целые океаны, чудесные шелковые платья королев и васильки, а теперь, после такой яркой и насыщенной жизни он горюет пуще меня…
Где-то вдалеке кто-то громко чихнул. Это проводница, смахнув пот со лба, направлялась со шваброй и ведром в самое последнее купе рядом с туалетом.
-Иногда так хочется, чтобы твое имя запомнили навсегда. Чтобы его восторженно повторяли и через сто лет и через двести… Но я видел, как тот рисунок с изображением сероглазой незнакомки в автомобиле поместили в чудесную золотую рамку! Это значит, что он скорей всего будет повешен на стенку в доме, и его увидят все тамошние обитатели и гости!
Дверь купе со скрипом отворилась, и с первым же взмахом швабры фломастер по имени Tod, вместе с хлебной крошкой отправился в ведро с грязной водой.
По пути он успел сказать свои последние слова:
-Наверняка мои шестеренки запомнятся им на всю их оставшуюся жизнь.. А это без малого сто лет!
 
DolgovДата: Пятница, 24.02.2012, 15:41 | Сообщение # 32
Генерал-майор
Группа: Администраторы
Сообщений: 266
Репутация: 0
Статус: Offline
Участник № 15
Ехи
Ехи с трудом поднялся с кровати, и шаркающей, несмотря на то, что ему было всего лишь тридцать лет, походкой подошел к забранному железной решеткой окну. Над полем, начинающимся сразу же за больничной оградой, легкой дымкой стелился туман; низко, почти касаясь крыльями серой от нескончаемых дождей стерни, летали стаи птиц. Вдали узкой зубчатой каймой синел еловый лес. Под окном, по небольшому больничному скверику, изможденные длительным курсом принудительного лечения, уныло прогуливались люди в серых пижамах. Слышалось приглушенное расстоянием карканье ворон. По бетонным плитам, меж которых ещё зеленела трава, порывы ветра гоняли желтые листья облетевших клёнов, сиротливо темнеющих в вышине разлаписто-неряшливыми гнездами улетевших на юг грачей. Безрадостная картина психиатрической клиники…. Изредка среди прогуливающихся, разбавляя серое белым пятном халата, появлялся кто-то из сумасшедших. Их было немного. Но парадокс: истина как раз и заключается в том, что больное меньшинство издревле заправляет этим миром, умножая своё могущество коварством хитросплетений, противостоять которым неискушенный злом наивный здравый разум бессилен, и оттого - обречен. И клиника, огороженная глухим каменным забором, ничем от мира не отличалась: здесь, так же как и там, правило безумие. Одетые в серое, лишенные тщеславия и пустых амбиций понимали об устроении вселенной больше и знали, что земная жизнь - ничто и лишь начало вечности, поэтому с фатальным смирением воспринимали всё, что их окружает, как преходящую неизбежность суетного бытия. Некоторые из них сидели на скамейках, и далекие от существующей реальности, особой благостью обитающей в их сердцах, мирно беседовали. Сумасшедшие же наоборот - ходили порывисто, нервно, устремлено или же вдруг останавливались посередине скверика и, размахивая руками, беспричинно принимались кричать на облаченных в серое. И в этом не было ничего странного или же удивительного, они вели себя так, кем на самом деле и были – больные….

Ехи находился в клинике уже год. И вот вчера, когда он сидел на кровати, бесцельно уставившись в заметную только ему точку на выкрашенной светло-зеленой масляной краской стене, к нему подошел доктор. Он присел на стул рядом с кроватью и, заметив, что во взгляде Ехи появилось нечто, что при желании можно было бы расценивать как интерес к его присутствию, тяжело вздохнул и сказал, что устойчивое состояние здорового человека, сохранявшееся в Ехи до сиих пор, наконец-то поколебалось и началось медленное, но стабильное течение в сторону заболевания. И, немного помолчав, добавил, что если ничего не изменится, через полгода Ехи, - к тому времени уже совершенно больного, выпишут из клиники. Ехи давно заметил, что доктор выделяется из общей толпы медперсонала тем, что болен лишь наполовину. Потому-то, наверное, он и говорил это с долей некого сочувствия, понимая, что в связи с его прогнозом переживает Ехи. Ехи же, несмотря на слова доктора, чувствовал себя вполне прилично. Но на следующий день вдруг ощутил, что действительно подцепил болезненный вирус, который начал в вялотекущей прогрессии поражать его волю, толкая на неадекватные, со стороны здорового человека, поступки. Вскоре появились и первые клинические признаки. Во время обеда он украдкой положил в карман пижамы кусочек хлеба, почему-то решив, что до ужина далеко, и он может проголодаться. А ещё совсем недавно, подобное, не могло бы прийти Ехи и в голову. Он вообще мог не есть неделями, отчего его мысли приобретали необыкновенную воздушность и до хрустального звона, с каким лопаются осенними холодными ночами промерзшие лужи - ясность, а сам Ехи становился тощим как скелет. Но это почему-то воспринималось как бунт. Его силой привязывали к кровати и делали питательные клизмы. Ехи же был здоров, а проделывали это - больные люди, подавляя его волю, что для него было весьма унизительным. Но он смирялся - ему приходилось терпеть выходки сумасшедших и похуже. Не раз его прикручивали к кровати полотняными жгутами, напоминающими длинные полотенца, и делали укол, от чего тело наливалось парализующей тяжестью - сознание же напротив, оставалось ясным настолько, что он, не подавая признаков жизни, словно извне, мог наблюдать за всем, что происходило вокруг. Но через два, иногда три часа, - в зависимости от дозы препарата, исчислявшейся степенью его проступков, которые до последнего времени никогда не входили в противоречие с его логикой, начинались сильные судороги. Судороги вскоре прекращались, но ещё несколько дней даже слабое движение причиняло нестерпимую боль. Так больное меньшинство поступало не только с ним, но и со всеми обитателями клиники, не принимающих их условий сосуществования. И вот теперь Ехи тоже становился одним из них... А это означало только одно: ему скоро придется оставить этот чудесный оазис и вновь вернуться в насквозь пропитанное насилием общество сумасшедших людей. Нет, скорее даже не людей – нелюдей, лишенных ясности ума, духовно ослепленных, разрушающих себя наркотиками и алкоголем, погружаясь в пагубное, кратковременное блаженство. Или же наоборот: уподобившись муравьям, - последние, впрочем, в силу своего инстинкта действуют вполне осмысленно, - волокущих в дома все, что только можно купить или украсть, дабы, загромоздив вокруг себя мир, посвятить затем этому сердце, чтобы навсегда потерять покой в черной зависти к ближним, которые в этом преуспели больше. И через это лишится тонкой чувственной гармонии в отношении с природой, в которой все совершенно, и без просветления свыше невозможно пребывать с ней в восхитительном единстве. И разорвать тонкую, подобно летающей в ясном осеннем воздухе паутинке, взаимосвязь с Тем, Кто сотворил всё и, помогая преодолевать жизненные невзгоды, указывает человеку путь, если только в его сердце не обнаруживается зла. Безумие же безумных - самое страшное земное зло….. Но вот всё изменилось, он украл ломтик хлеба. Неважно, что это всего лишь небольшой кусочек. Ехи не делал различия между тем, много он украл или мало. Он украл! Это нарушило тот хрупкий баланс, который уже давно утвердился между помыслами его сердца и тем, что он делал. Нет, Ехи не чувствовал угрызений совести. Угрызение совести - это удел еще не полностью здоровых. Он испытывал душевный, угнетающий дискомфорт от потери целостности своего Я. Исчезло совершенство восприятия окружающего мира, его личность была разрушена. А это - уже начало болезни…. Болеть – это то самое, чего он так не хотел и боялся. Ибо болеть - означает, не принадлежать себе, но стать частью общества, обусловленного жуткими стереотипами. И уже не парить в благородстве духовных порывов, а копошиться в низости плотских помышлений, надеясь чего-то в жизни добиться, достичь и томиться от несбыточности вожделенного, дабы затем озлобиться на весь мир, считая его виновником всех своих неудач. Или же ущемлять себя в самом насущном, дабы затем приобрести нечто дорогое, изысканное, которое поднимет престиж, но отнимет совесть. Или отвернуться от нищего, когда у тебя во всем избыток. И когда мотивами поступков руководит корысть. Болеть - это было ещё многое и многое из того, что никак не укладывалось в сознании Ехи.
Ехи окинул взглядом счастливых людей, с которыми добрый или же напротив - злой рок, свел его в одной палате. Двое из них бились, привязанные к кроватям. Третьего, - его соседа по койке, разбившего окно в желании побриться осколком стекла, трое санитаров запеленали в рубашку с непомерно длинными рукавами, и извивающегося подобно огромному земляному червю, тащили к выходу. Четвертый смеялся, разговаривая с кем-то невидимым или, вернее, видимым только ему, в чём для Ехи не было ничего удивительного или же странного, - ведь если он чего-то не видит, это ещё совсем не означает, что этого нет. Еще двое из его сопалатников играли в карты абсолютно чистыми кусочками белого ватмана, разорванных в подобие игральных карт. Вообщем, всё было как всегда - это была будничная атмосфера палаты, где лежали подобные ему, и которую Ехи так не хотелось покидать.

Ехи не всегда был здоров. Когда-то, будучи совершенно больным, он работал продавцом в небольшой булочной. Жалованья приказчика низшего звена едва хватало, чтобы свести концы с концами. И он подобно всем безумцам мечтал о богатстве, рисуя в своем воображении картины того, как дослужится до старшего приказчика; далее, - если только судьба улыбнется и на него обратит внимание одна из двух прыщавых, заневестившихся дочерей хозяина, коя затем и согласиться выйти за него замуж - откроет свое дело и станет богатым, уважаемым в городе человеком. И уж тогда-то он, тоскующий в ожидании своего заветного часа, отыграется за все унижения, которые ему приходилось терпеть ото всех, кто был выше его по служебной лестнице; и за те полные высокомерия взгляды покупателей, которых он вынужден был обслуживать со слащавой заискивающей улыбкой, дабы они и в следующий раз пришли к нему, а не в булочную, что рядом. А пока ему приходилось довольствоваться самым малым. Он снимал небольшую комнатку, в которой помещались кровать, вешалка у двери, два стула и небольшой столик. Оставшееся же пространство исчислялось двумя шагами в длину и шагом в ширину. По субботам, в баре напротив, он выпивал пару бокалов темного пива и выкуривал дорогую, ароматную сигару, а так обходился дешевыми сигаретами в розницу - по десять штук в день. И раз в месяц мог позволить купить себе женщину. Весь последний год это была Марта – пышногрудая блондинка лет двадцати пяти, работающая официанткой в том же баре. И ничего, что могло бы изменить монотонный ход его жизни, плавно протекающей в фарватере привычных желаний, которые Ехи ошибочно воспринимал как нечто для себя значимое, не происходило. Но всё изменилось в одночасье….

Однажды, в свое очередное посещение бара, прихлебывая хмельной напиток и жмурясь от удовольствия, он листал забытый кем-то на столике журнал в яркой, красочной обложке. И наткнулся на статью довольно известного ученого, предсказывавшего, что планете угрожает много внезапных опасностей, и что её уничтожение может оказаться крайне неожиданным. «Жизнь на Земле находится под постоянно растущей угрозой уничтожения бедствием, типа внезапного глобального потепления, ядерной войны, генетически модифицированного вируса, или же многих других опасностей о которых мы еще не знаем», - писал он. Ехи закрыл журнал и почувствовал, как что-то дрогнуло в его сердце, и всё, что было еще так желанно мгновение назад, на краткий миг потеряло ценность. Но это было лишь небольшим, словно далекий всполох зарницы, озарением, осветившим на краткий миг дорогу, ведущую к исцелению. Он отодвинул в сторону пивной бокал и ещё раз, уже более внимательно, прочёл напечатанную мелким отчетливым шрифтом статью.

С этого вечера начались мучительные ломки утвержденных годами болезненных форм восприятия, которые как оказалось, уже давно подмяв под свое безумное могущество его настоящее Я и поработив волю и сознание, целиком и полностью владели им. Но здоровое семя, некогда зарытое в сухую бесплодную почву, всё же обитало в нём, и вдруг пробудилось, получив лишь небольшую каплю животворной влаги; проклюнулось крохотным беспомощным ростком, выкинув два первых нежно зеленных листочка, и укореняясь в землю, орошаемую благодатными размышлениями, стало заполнять жизненное, пока ещё не подвластное ему, пространство….

Как только в жизни Ехи появились первые плоды здравых мыслей, проявившие себя в том, что он стал раздавать хлеб нищим, не требуя оплаты, его тут же уволили с работы. Вскоре ему стало нечем платить за жильё, и его попросили освободить комнату. Но к этому времени Ехи был уже здоров. И, благо на улице стояло лето, - ушел жить на городскую свалку. На её окраине, среди густо разросшейся бузины смастерил шалаш, покрыл его несколькими слоями водонепроницаемой пленки, и зажил в своё удовольствие. Свалка давала всё необходимое для жизни. И среди её хлама он приобрел окончательную, логически осмысленную чистоту помыслов и желаний. Там встретил Линду – русоволосую девушку лет двадцати с большими серыми глазами, глядевшими на мир наивно и удивленно. Среди ютившихся на свалке она была одна по настоящему здорова и, словно нежный цветок фиалки, волею судьбы распустившийся в окружении невзрачного бурьяна, выделялась из их серой безликой массы. Его словно магнитом потянуло к ней. Линда тоже распознала в нём родственную душу. Они стали жить вместе, делясь пищей и дождливыми прохладными ночами, прижавшись, согревали друг друга теплом своих тел.

Только посторонний, непосвященный взгляд мог бы предположить, что жизнь свалки хаотична. На самом же деле - это был тонко продуманный и хорошо отлаженный механизм. Все люди были разбиты на звенья, по пять человек в каждом, во главе со звеньевым. Пять звеньев составляли бригаду. Бригад было несколько. Всеми же делами свалки заправлял Гош – рыжий верзила с узким скошенным лбом, выступающей вперед нижней челюстью и небольшими, глубоко посаженными, всегда сверкающими лютой злобой светло-голубыми глазами. Высокий и сутулый, с длинными, чуть ли не до колен руками - человек непомерной силы и злобы. По утрам, у его логова с большой железной печью, вырытого в склоне пологой горы и обшитого изнутри толстыми досками - обустроенного и тёплого, собирались обитатели свалки. В землянке Гоша проходило нечто производственного совещания, где он с бригадирами обсуждал предстоящие дела, в то время как заспанная, сумрачная, пестро одетая со свалки толпа терпеливо дожидалась извне. Получив распоряжения, бригадиры покидали землянку и, в свою очередь давали указания звеньевым. Ворча и покашливая, народ хмуро разбредался по откосам. Каждая бригада имела свой фронт работ. Одни занимались исследованиями отходов супермаркетов, отбирая вещи, выброшенные из-за незначительных дефектов, которые мог обнаружить лишь опытный, пытливый взгляд. Вещи затем приводились в порядок и переправлялись городским перекупщикам. Другие сносили к небольшому ручью стеклянные бутылки, где женщины мыли их и расставляли по ящикам. Между местным пивоваренным заводом и свалкой до позднего вечера курсировал автофургон, отвозивший наполненные ящики и, возвращая следующим рейсом пустую тару. Обследовался и бытовой мусор, где находили ещё вполне приличную одежду. Одежду стирали в ручье и относили в город к старьевщикам. Иногда в мусоре находили деньги, изредка - драгоценности. Это всё незамедлительно относилось Гошу. Несмотря на свою звероподобную схожесть с питекантропом Гош был умен, хитер, изворотлив и дьявольски коварен, и, проявив недюжинные организационные способности, сумел отладить не только работу, - ибо при нём доход свалки повысился в несколько раз, но и хорошо законспирированную сеть доносчиков. И если кто-то утаивал то, что по закону свалки принадлежало ему, он незамедлительно узнавал об этом. Вечером вора прилюдно избивали его подручные, постоянно находившиеся рядом с ним - двое гориллообразных, под стать ему самому, безумца. Такое выдерживали не все, и часто после расправы бездыханное тело относили в ту часть мусорного полигона, где сваливался строительный мусор, и наспех закапывали. Наутро содержимое огромных самосвалов покрывало тело несчастного многометровой толщей неподъемного хлама. Поэтому обманывали Гоша редко. Поистине же золотым дном свалки считался металлический лом, который отыскивали по отвалам и складывали в две кучи: черный и цветной. Когда его становилось много, на свалке появлялся автокран и несколько больших грузовиков, лом загружали и вывозили. Все расчеты вели бригадиры. По сути - это было общество рабов со своими неписаными законами и правилами. И для тех, кто попадал в него, жизненный круг смыкался, выход из него был только один – смерть. Но это общество не принадлежало Гошу, он и сам был раб. Каждую ночь к его жилищу подъезжала большая черная машина. И он, вжав голову в плечи, трусцой спешил к ней. Тонированное стекло медленно опускалось и Гош, заискивающе улыбаясь, протягивал в проем пакет с деньгами. Стекло плавно поднималось и автомобиль, утробно заурчав мощным мотором, трогался с места и вскоре скрывался за поворотом пробитой среди кустов, извилистой дороги. Предшественник Гоша утаивал часть денег, но однажды его пригласили в салон автомобиля. А наутро его тело с простреленным черепом нашли невдалеке от свалки. Гош тогда был одним из приближенных покойного, и только он знал о сокрытых деньгах…. Следующей ночью машина появилась вновь. Из неё вышел человек среднего роста с бледным удлиненным лицом и хриплым надтреснутым голосом что-то коротко бросил подбежавшим к нему бригадирам. Хлопнул выстрел и, чиркнув по ночному небу огненной полоской, ввысь стремительно взвилась ракета - сигнал экстренного сбора, и плавно раскачиваясь в падении, осветила изуродованную городской помойкой округу зловещим красным светом. Через мгновение послышались крики и топот множества бегущих ног, и вскоре у машины, окружив ее плотным темным кольцом, мерцающей огоньками сигарет собрались обитатели свалки. Вспыхнули мощные фары автомобиля, выхватив вычурные в ночи фигуры. Человек с бледным лицом попросил Гоша подойти и, положив руку на его плечо, обратившись к толпе, сказал, что с этого дня на свалке старший он – Гош.

Городские власти, конечно же, знали, что свалка обитаема, но закрывали на это глаза; по сути, это было им даже на руку. Так как реабилитацией бродяг в мэрии никто не занимался, деньги же, отпущенные под эти проекты, успешно оседали в карманах чиновников, радеющих лишь о собственном благосостоянии. Также и средства, выделяемые из бюджета государства для строительства нового приюта, частью разворовывались, а частью использовались в более приоритетном, - с точки зрения отцов города, направлении, ибо в постройке оного особой нужды не было. А старый приют содержался за счет благотворительности сердобольных горожан и казну не отягощал. Вот и получалось, что свалка несла даже некую социальную миссию, вбирая на свои зловонные просторы весь бездомный и прочий падший люд. Спокойствие и безопасность городских улиц от этого только выигрывали, ибо большая часть скитальцев, склонных к преступлениям, была локализована пределами свалки. Так между свалкой и городом установился негласный сговор. Город закрывал глаза на её существование, отверженные обществом не тревожила его жителей. Такое положение дел устраивало обе стороны.

Десятая часть всех вырученных денег по праву принадлежала свалке. Гош забирал половину для себя и бригадиров, вторую отдавал звеньевым - те делили это между собой и всеми остальными. На эти деньги изгоями приобреталось дешевое вино. По вечерам они вновь сходились у большого костра и ещё долго, в причудливых откликах огромных языков пламени, коптящих смрадом сжигаемых покрышек, пугая собак и ночных птиц, над свалкой раздавались их пьяные крики.

Сознание Ехи, упрощенное бесхитростностью восприятия, не вмещало: почему он должен стать частью этой безумной системы и делать то, что ему не хочется, в чём для него нет ни нужды, ни потребности. И, в конце концов, после нескольких жестоких побоев, на него махнули рукой. Так они с Линдой стали жить сами по себе, не приняв условий окружающего их социума, потому что он существовал по тем же самым канонам, что и все остальное больное общество.

Кроме Линды на свалке были и другие женщины, но, если в первое время пребывания на оной они ещё и имели свойственное прекрасной половине человечества обличие, то вскоре опускались, переставали за собой следить, и своей внешностью и грубыми прокуренными голосами становились, похожи более на мужчин. Линда же выгодно отличалась от них - была опрятна, белокожа и даже в этих нечеловеческих условиях исхитрялась следить за собой, чем привлекала внимание. Время от времени Гош со своими телохранителями хватали её, силой волочили в кусты и насиловали, совсем не обращая внимания на Ехи, словно это был один из безродных псов, которые во множестве бродили по свалке. Когда насильники уходили, Ехи помогал Линде одеться, поглаживая ее хрупкие, с выдающимися ключицами, вздрагивающие плечи. Им не нужно было говорить, они понимали друг друга без слов. Через эти прикосновения Ехи вбирал в себя боль её души и тела. Линда ещё долго лежала у него на коленях. Из её глаз беззвучно катились слезы. Потом они шли к ручью. Линда мылась, а он вытирал своей рубашкой её худенькое тело. В последний раз, когда они пытались изнасиловать ее, она, отбиваясь, впилась зубами в поросшую редкими рыжими волосами руку Гоша, отчего тот дико взревел, и, прижимая окровавленную длань к груди, ломая кусты, ринулся прочь. С этого дня безумцы стали обходить Линду стороной лишь издали выкрикивая грязные оскорбления.

Иногда Ехи и Линда занимались любовью, но совсем не так, как это делали больные. Это случалось естественно, от переизбытка чувств и нежности. Линда шептала ему на ухо что-то ласковое, нежное, понятное только им. Он обладал ею бережно, с любовью. Она дарила ему себя всю, без остатка.

Линда боялась города, он был полон безумия. Её пугали огромные светящиеся рекламные щиты, звуки авто. Страшили гигантские супермаркеты, которые, чтобы сделать безумие безумных ещё более комфортным, поглощали в свои двери, словно в бездонные чрева чудовищ из стекла и бетона, их бесконечные толпы, дабы, снабдив всем необходимым и опустошив карманы, вытолкнуть обратно. Ехи же, хоть и остерегался больных, но всё же иногда выходил на городские улицы. И часто в толпе встречал вполне здоровых, или уже начинающих выздоравливать людей. Он различал их по каким-то лишь ему известным признакам. Те также узнавали его и улыбались. Он тоже улыбался. Они расходились без слов. К чему лишние вопросы и пересуды? Ехи и другие здоровые были посвящены в тайну, ведомую только им - они живут в мире, который, как снежный ком, стремительно обрастая беззаконием, катится к своему концу. И уже ничто не в силах изменить ход этого устрашающего своей роковой неизбежностью события. Все что им оставалось - это со смирением наблюдать как общество, истлевая в соку собственного зла и греховной похоти, движется к апокалипсису.

В конце осени, заморосили нескончаемые дожди, и промозглыми ночами спать в шалаше стало невыносимо холодно. Ехи и Линда перебрались в магистральный колодец, находившийся под массивным железным люком в километре от свалки. В тоннеле колодца было нечто подобия бункера, уже обжитого кем-то раньше, но покинутого. В бункере было сухо и тепло. И, вполне пригодный для жилья, он был в некоторой степени даже уютен. На трубы, проходившие над полом рядом со стеной, был брошен широкий деревянный щит с толстым поролоновым матрасом сверху. Вместо подушек Ехи принес со свалки две большие плюшевые игрушки. У самого потолка, напротив их импровизированной постели, освещая всё вокруг мягким желтоватым светом, горела забранная в толстый стеклянный плафон электрическая лампочка.
Ехи и Линда скрывали свое новое жилище, но больные всё же выследили их. Они пришли и спустились к ним ночью. Впервые Ехи попытался защитить свою подругу, но Гош сильным ударом отбросил его в сторону. Ехи ударился головой об бетонную стену, сознание померкло, и он стал медленно сползать вниз. Линда, словно дикая кошка, бросилась на его обидчика. Но её тоже избили. Избили сильно, ногами. Затем насиловали, долго и изощрённо. Когда они ушли, Ехи подполз к ней, лег рядом, обнял и заплакал. Утром Линда не смогла встать. Её лицо пылало жаром, потрескавшиеся губы шептали бессвязные слова. Ехи понимал их. Линда жаловалась кому-то о своей боли и о том, как ей тяжело жить. Ехи сходил на свалку, принес воды в пластиковой бутылке и ее любимое печенье, которое нашел в отходах кондитерского магазина. Но Линда пришла в себя лишь на краткий миг, попила воды и вновь погрузилась в беспамятство. Днё, для ревизии подведомственного им хозяйства, в люк спустились рабочие по обслуживанию тепломагистралей. Увидев Линду, они по рации тотчас вызвали машину экстренной медицинской помощи.

Ехи, монотонно раскачиваясь, сидел на полу у постели Линды. Когда люди в светло-серых костюмах стали приближаться к ней, он глухо зарычал. Сейчас он готов был разорвать их на части, на куски, на кровавые ошметки, лишь бы они не причиняли боли его любимой. Но его повалили на пол, связали руки и нечленораздельно мычавшего и извивающегося, выволокли наружу. Следом подняли Линду и положили на носилки. Её лицо было неестественно бледным и осунувшимся. Ехи нечеловеческим усилием, плечами, оттолкнул удерживающих его, подбежал к носилкам, упал на колени и уронил голову на её грудь. Линда не дышала и была холодна. Здоровые не страшатся смерти. Они знают, что это лишь переход в другой мир. Мир совершенный, где нет нищих и нет богатых, нет угнетённых и нет угнетающих, нет страданий и слёз, и нет беззакония; да и самой смерти там тоже нет. Но он не хотел оставаться здесь один, без своей Линды, шептавшей ему по утрам нежные, ласковые слова, отчего на душе становилось так хорошо. Он поднял лицо в хмурое с низко нависшими облаками небо и завыл. Завыл как волк, в холодную зимнюю ночь, от чьего дикого воя кровь стынет в жилах людей и собаки, трусливо поджав хвосты, ищут защиты. Завыл, изливая скопившуюся в сердце боль души и отчаяние.

Его привезли в мрачное с виду здание, завели в небольшую комнату, обитую внутри чем-то мягким, и развязали руки. Ехи знал, что это заведение пользуется дурной славой среди здоровых. И как только ощутил относительную свободу, бросился к двери, устремляясь туда, где осталась Линда. Но его уложили на пол и, стянув резиновым жгутом руку, сделали укол в вену. Ехи почувствовал, как медленно, свинцовой парализующей тяжестью наливается тело. Язык набух и, казалось, вывалился изо рта. Пульс отдавался в ушах и нарастал подобно звуку приближающегося скоростного железнодорожного состава, становясь оглушительно громким. Зрачки расширились и застыли. Свет в глазах стал постепенно угасать. Теряя сознание, он рванулся из последних сил...

Ехи медленно приходил в себя. Будильник доигрывал свою утреннюю мелодию. Приснившееся было столь реальным, что он с трудом понимал: где явь, а где сон. Он принял душ и, отказав себе в традиционной чашечке кофе, поспешил на работу. У самой булочной заметил идущего навстречу странного человека. Его глаза были широко распахнуты и сияли неземной радостью. Вдруг он остановил свой взгляд на Ехи и широко улыбнулся. От его взгляда и улыбки по телу Ехи пошли мурашки, и он, опустив взор, быстро прошёл мимо.

Это был последний рабочий день недели и вечером, по обыкновению, Ехи направился в свой излюбленный бар. Столик у окна, сидя за которым и потягивая бархатистое пиво, он любил глазеть через сияющее чистотой витринное стекло на молоденьких девушек, проходивших по тротуару, казалось, совсем рядом, - был занят. Ехи направился к другому, в углу зала. По пути приветливо кивнул бармену, поздоровался с несколькими завсегдатаями бара; слегка ущипнул снующую между столиками с подносом в руках Марту, которая, одарив его белоснежной игривой улыбкой и колыхая обворожительными полушариями под короткой плотно облегающей бедра юбкой, грациозно прошла мимо. Он подошел к столику, сел, и подозвал одну из официанток, глянул на стол и замер. На столе, прямо перед ним, лежал уже знакомый ему из ночного кошмара журнал в яркой глянцевой обложке…
 
abu1946Дата: Суббота, 25.02.2012, 14:21 | Сообщение # 33
Рядовой
Группа: Пользователи
Сообщений: 2
Репутация: 0
Статус: Offline
Участник № 16

Проклятие матери
(повесть)
Блажен, кто посетил сей мир
в его минуты роковые .

Инквизитор
Часть первая

Яков Шпренгер, перечитав письмо своему отцу, дописал, усмехнувшись, последнюю строчку: «Посылаю тебе своего сына, родившегося у меня от немки, имя которой я уже забыл из–за перегруженности работой». Лукавил свя-той отец. Конечно же, он знал мать ребенка. Знал очень даже хорошо. Сегодня ее сожгут на площади как ведьму, вступившую в противоестественную связь с дьяволом. А тем, что Шпренгер поддался чарам дьяволицы, подтверждает божье слово о том, что Сатане дана власть даже над самыми святыми людьми. Конечно же, святым человеком Шпрен-гер считал себя.
Сегодня будет два костра. Первым привезут Клеймана. Пять лет назад этот иуда предложил ему вешать на шею казнимых мешочек с порохом. Взрыв пороха сразу убивает жертву и тем самым сокращает ее страдания. Сегодня сам Клейман, оказавшийся иудействующим и колдуном, испытает свое изобретение на себе.
Второй будет…
Шпренгер встал из–за стола. Медленно прошелся по тесной монастырской келье. Остановился в задумчиво-сти у окна. В глубине души он сознавал, что влюбился в эту узницу с первого взгляда. Как ни убеждал себя Шпренгер, что дьявол для совращения людей, создает самые совершенные телесные формы, что женщина есть красиво окрашен¬ное естественное зло, не мог отделаться от глухого чувства вины. Это чувство вызывало в нем ярость. Ведьма не должна вызывать сочувствия.
Ни у кого!
Никогда!
Год назад Шпренгер пожаловался папе Иннокентию Vlll на сопротивление, оказываемое его инквизиторской деятельности со стороны светских властей Германской империи. Более того, светские власти подстрекают горожан на прямое противодействие деятельности инквизиции. Не далее как вчера он получил известие, что в Инсбруке во время подготовки торжественного сожжения ведьм, горожане при молчаливой поддержке городских властей, направляемые рукой Сатаны, силой освободили приговоренных к сожжению ведьм, а самого инквизитора Генриха Инститориса из-гнали из города. И вот, наконец, папа прислал буллу «Summis desiderantes» .
Шпренгер, с удовлетворением прочитал:
«С величайшим рвением, как того требуют обязанности верховного пастыря, стремимся мы к тому, чтобы крепла католическая вера, и были искоренены злодеяния еретиков.
С великой скорбью осведомились мы, что в некоторых частях Германии, особенно в областях Майнца, Кель-на, Трира, Зальцбурга и Бремена, весьма многие особы мужского и женского пола, не заботясь о собственном спасе-нии, отвернулись от католической веры, имеют греховные половые связи с демонами, принимающими облик мужчин и женщин, и своими колдовскими действиями наводят порчу, насылают на мужчин и женщин болезни, которые пре-пятствуют мужчинам оплодотворять, а женщинам рожать детей.
Мы торжественно заявляем, что неверие в существование ведьм является величайшей ересью, и должно бес-препятственно преследоваться самым жестоким образом наравне с колдунами и ведьмами. Мы намерены потребовать от церковных и светских властей принятия строжайших мер против исчадия ада и дочерей сатаны на всей территории Германской империи».

Шпренгер медленно спустился в подвал монастыря. Здесь держали, допрашивали, пытали заподозренных в связях с сатаной колдунов и ведьм. Немногие выдерживали страшные пытки. Чтобы избавиться от нечеловеческих болей, многие сразу сознавались в том, что они вступили в греховную связь с дьяволом, наводили порчу на своих со-седей, убивали детей их еще во чреве матерей, насылали болезни.
В камеру палач уже привел Адельгейд. Адель – как для себя кратко называл ее Шпренгер. Не смотря на более чем двухлетнее заточение, молодая женщина не потеряла привлекательности. Не мудрено.
Ее не пытали, потому что она вызывала у него противоестественное чувство симпатии.
Ее не пытали, потому что он, Шпренгер, влюбился в нее и вступил с нею в греховную связь.
Ее не пытали, пока она носила под сердцем его сына.
Сегодня будет первый допрос.
Шпренгер искал выход из создавшейся щекотливой ситуации и не находил его. Отпустить ее? Но из этой ка-меры у заподозренных в связях с дьяволом одна дорога – костер. Шпренгер, подавляя жалость, принял окончательное решение: «Сегодня».
Палач снял с женщины платье, связал руки. Продел меж них веревку, которая через блоки тянулась к колесу, похожему на колодезный ворот. Посмотрел на инквизитора.
Шпренгер кивнул.
Палач начал медленно крутить колесо. Руки женщины поднялись над головой, натянулись. Тело вытянулось и закачалось над каменным полом камеры. Веревки врезались в кожу. Женщина скрипнула зубами. Палач застопорил колесо и подошел к стене, где у него на крюках висели плети различной толщины. Выбрал самую тонкую. Эта рассе-кает кожу с первого удара.
- Дочь привели? – спросил Шпренгер.
- Да, она за дверью.
- Пусть войдет.
В камеру вошла десятилетняя девочка. Ренате – дочь Адельгейд. Женщина повернула голову в сторону доче-ри. Поймала ее взгляд.
Шпренгер посадил девочку рядом с собой и приказал секретарю:
- Начинай!
- Твое имя? – задал первый вопрос секретарь.
- Адельгейд.
- Кто твой муж?
- Я вдова Вернера Хольта, башмачника.
- Адельгейд Хольт, признаешься ли ты в том, что, будучи ведьмой, ты летала по ночам на метле и наводила порчу на добропорядочных христиан?
- Нет!
Удар плетью. Пока щадящий. Кожу на спине не рассекло. Но красный рубец наискось пересек всю спину от плеча к пояснице.
- Адельгейд Хольт, признаешься ли ты в том, что вступила в греховную связь с дьяволом?
- Нет!
Новый удар. Кожа на спине лопнула. Брызнула кровь.
Адельгейд не отрываясь, смотрела в глаза дочери.
- Адельгейд Хольт, признаешься ли ты в том, что вступила в греховную связь с дьяволом?
- Да! Вот с ним! – Женщина кивнула в сторону Шпренгера.
Удар плетью.
Вопрос.
Ответ.
Удар плетью.
Вопрос.
Ответ.
Адельгейд последний раз пристально посмотрела в глаза дочери. Опустила голову и замолчала. Больше она не произнесла ни звука. Исчез гнусавый голос секретаря, методично повторявшего один и тот же вопрос. Исчезло, мед-ленно расплываясь, лицо дочери. В глухой тишине раздавались хлесткие шлепки плети по окровавленному месиву спины несчастной жертвы.
Девочка не выдержала:
- Мама, признайся! Это же невозможно терпеть! – И закрыла лицо руками.
Женщина повернула к дочери лицо:
- Нет! Я не ведьма! Я твоя мать!
И ни стона. Ни вскрика. Только сильно сжатые зубы и побелевшие скулы выдавали безграничное стремление несчастной вытерпеть все, но не признавать за собой преступления, которого она не совершала.
Шпренгер махнул рукой. Палач выплеснул ведро воды на спину пытаемой. Красными струями вода скатилась на пол и по желобку прожурчала в темном отводном отверстии в углу камеры.
Инквизитор не ожидал такого упорства от хрупкой женщины, которую он еще совсем недавно любил, и сына которой отправил своему отцу в Бремен. Шпренгер полагал, что ведьма заслуживает смертной казни даже тогда, когда раскаивается в своем пре¬ступлении и не является ни упорствующей, ни закоре¬нелой преступницей. Самое большее, на что могла рассчитывать арестованная ведьма,— самоубийство, внушенное дьяволом. Это лишало инквизицию воз-можности осудить и торжественно сжечь ведьму на городской площади. У Шпренгера такие промахи бывали, за что он строго наказывал надзирателей, подписавших договор со смертью, и приговаривал их к сожжению на костре вме-сте с трупом самоубийцы. Еще больше Шпренгера раздражало упорство и терпение, с каким некоторые арестованные ведьмы переносили пытки и отказывались признать свою вину. Только дьявол, не иначе, помогает таким женщинам терпеть боли, которые обычный человек перенести не может.
Шпренгер, поднялся и, выходя с девочкой из камеры, приказал:
- Приготовьте ее!
Для осужденной эти слова означали последние огненные муки на костре. Для осужденной эти слова означали избавление от великой боли и великой жестокости этого бесконечно несправедливого мира.

Шпренгер отправил девочку и поднялся в свою келью. До торжественной церемонии сожжения еще есть вре-мя. Можно поработать над главным трудом, которому он посвятил последние три года. Еще неделя и книга будет за-вершена. Шпренгер уже придумал название: «Молот ведьм».
В предисловии к книге он писал, что эта книга одновременно и стара, и нова: она одновременно и коротка, и длинна. Она стара по содержанию и авторитету; она нова по компи¬ляции мыслей и по их расположению; она коротка, потому что произведения многочисленных авторите¬тов приведены в кратких отрывках; она длинна, пото¬му что тема бесконечно велика и неисчерпаемо приме¬няемое ведьмами зло. Последняя мысль Шпренгеру особенно нравилась. Хорошо сформулировал.
Это будет книга - инструкция, книга - пособие для инквизиционных судов: как следует начинать процесс про¬тив ведьм, как его вести и как закончить, как разрешать побочные юридические казусы.
Шпренгер дописал последнее предложение: «Позорное пятно ереси так велико, что к разбору этого преступ-ления допускаются даже крепостные для свидетельства против своих господ». Подумав, добавил: «а также преступ-ники и люди, лишенные прав». Он надеялся, что книга понудит светские власти к сотрудничеству с инквизиционными судами и святое дело искоренения ереси, уничтожения слуг сатаны примет еще более широкие масштабы.

Адельгейд вывели во двор монастыря. Там уже стояли две телеги с укрепленными вертикально шестами. В первой телеге, привязанным к шесту, стоял мужчина. Сквозь его одежды сочилась кровь. Глаза затравленно смотрели на окружающих. Молили: «Пощадите... Пощадите…». И тихий протяжный стон от боли, причиненной изувеченному телу пытками и допросами. Адельгейд по приставным ступеням поднялась на телегу. Палач прижал ее спиной к шесту и туго, несколько раз обмотав веревкой, затянул узел.
Телеги медленно потащились по узким улочкам города. К центру. На главную площадь. Впереди телег, слева, справа и позади них шли монахи с зажженными свечами. Притихшие улочки наполнялись заунывным пением псал-мов. Люди, стоявшие по обе стороны дороги, с любопытством осматривали мужскую фигуру с понуро опущенной головой. Но когда их взгляд касался женской фигуры, на лицах появлялось выражение сочувствия, жалости к молодой женщине, стоявшей на телеге с гордо поднятой головой. Этого Шпренгер боялся больше всего. Сочувствие к пре-ступникам может внушить горожанам мысль о несправедливости инквизиционного суда и стремление к их освобож-дению.

В прежние годы Шпренгеру удавалось осудить и отправить на костер едва десять – двадцать ведьм и колду-нов. Но вот более двух лет назад у восьмилетней дочери Вернера Хольта Ренате проявились чудесные способности: она с первого взгляда могла определить в идущей по улице женщине ведьму. Теперь каждое утро к дому Вернера подходили два стражника, приставленных к Ренате инквизиционным судом. Девочка, в сопровождении двух мужчин, шла на городской рынок. Там на рынке, завидев приближающуюся троицу, женщины в панике разбегались в разные стороны. Прятались под прилавками, под телегами, набитыми овощами с крестьянских огородов. Ренате с чувством превосходства цепляла взглядом очередную жертву и, ткнув в нее пальцем, кричала:
- Вот она!
Спастись было невозможно. Стражники бросались к несчастной и, схватив оцепеневшую от ужаса жертву, уводили в городскую тюрьму. Оттуда ее в этот же день перевозили в подвалы монастыря. Оставшиеся женщины, об-легченно вздыхая, возвращались к прилавкам, возам. Сделав покупки, торопливо расходились по домам, разнося по городу весть об аресте очередной ведьмы:
- Кто бы мог подумать?
- Такая скромная, тихая…
- В тихом омуте - рай для чертей.
Теперь дела пошли в гору. В иные дни на городской площади полыхало по десять - двенадцать костров. Шпренгеру казалось, что чем больше он сжигает людей, тем больше появляется ведьм: они возникают словно из пеп-ла. Ренате, дочь Хольта, при ежедневном обходе разоблачала по одной – две колдуньи. Шпренгер понимал, что ма-ленькое существо упивается игрой во власть: от нее зависит – жить тебе или в страшных муках живой сгореть на ко-стре. Но эта игра была на пользу святому делу, и инквизитор всячески способствовал этому мнимому разоблачению ведьм. Препятствием для Шпренгера была жена Вернера Адельгейд. Иногда она запирала дочь. Неделями не выпус-кала ее из дома. И стражники, прождав час – другой у дверей Хольта, возвращались в городскую тюрьму ни с чем.
Адельгейд тоже видела, что для восьмилетнего ребенка разоблачение, притворяющихся женщинами, ведьм, просто игра, и пыталась убедить дочь, что она помогает инквизиции убивать невинных людей. Ренате с упорством непокорного ребенка всегда повторяла:
- У меня дар!
Однажды, когда Адельгейд стирала белье, Вернер, вернувшись домой, сообщил, что сегодня дочь выдала стражникам Хельгу, его кузину.
Адельгейд не выдержала:
- Ренате, иди–ка сюда! С чего это ты взяла, что тетя Хельга ведьма?
- Да, ведьма! Я видела, как она на метле летала! И еще она сказала, что я одержимая и, что бог меня накажет!
Адельгейд не выдержала:
- Ах ты чучело!
Женщина замахнулась на дочь мокрым полотенцем:
- Вот тебе Божий дар! Вот тебе метла! Вот тебе ведьма! …
Отхлестав дочь, Адельгейд в изнеможении опустилась на скамью:
- Когда же это закончится. Людям в глаза нельзя посмотреть. На улицу не выйдешь, чтобы не встретить уко-ризненного взгляда.
Она заметила, как дочь выскользнула из дома и побежала по направлению к городской площади. Там сегодня будет всего пять костров.
- Побежала к своему Шпренгеру. – Сказала Адельгейд, развешивая белье на веревки, натянутые поперек ком-наты.
Вернер сидел у окна, молча наблюдая за женой. Философ по натуре, он любил длинно рассуждать о природе вещей, о явлениях непонятных, но интересных. Почему падают звезды? Почему загаданные при этом желания не сбы-ваются? Или сбываются, а мы этого не замечаем? Почему утром и вечером солнце светит, но не греет? Бывает ли сча-стье безмерным? Или оно всякий раз преходяще?
Иногда он находил ответы на свои вопросы, казалось бы, парадоксальные, но безупречные с точки зрения ло-гики. Падают не звезды, падают слезы ангелов, скорбящих о человечестве, погрязшем в грехах. Загаданные желания исполняются не сами по себе, их незаметно для человека исполняют ангелы. Всякое счастье преходяще. Но иногда Господь награждает человека безмерным счастьем за его праведную жизнь. Такой награды удостоен и он, Вернер Хольт. Вот уже скоро десять лет как Вернер чувствует себя безмерно счастливым рядом с красавицей Адельгейд. Ее походка, плавная, неторопливая, ее божественный ангельский лик, ее голубые глаза, в которых можно утонуть, как в озере. Все в жене восхищало Вернера, заставляло его чувствовать себя счастливым каждый миг их совместного суще-ствования.
Из задумчивости его вывели стражники, ворвавшиеся в дом, и крик дочери:
- Вот она! Ведьма!
- Ренате, ты с ума сошла! – вскричала Адельгейд.
- А чего ты меня мокрой тряпкой! Думаешь, мне не больно!
В первую секунду Вернер опешил. Но когда стражники схватили его жену и потащили к выходу, он понял – его безмерному счастью приходит конец. Темные бесовские силы хотят лишить его сокровища, которым он дорожил больше жизни. Вернер выхватил остро отточенный сапожный нож и полоснул им по горлу ближайшего к нему страж-ника. Тот, хрипя, стал оседать на пол. Кровь длинными струями брызгала из глубокой раны в такт бившемуся еще сердцу. Вернер при виде крови выронил нож. Второй стражник, силач Йохан, прозванный за свою слабость к вину грязной свиньей, так как часто падал там, где его валил хмельной напиток, воспользовался замешательством и во-ткнул палаш в грудь Вернера. Схватив обеими руками холодный клинок, Вернер выдернул его из груди и протянул руки к Адельгейд. Женщина прижалась к мужу и, чувствуя, что силы покидают его, бережно уложила на лавку.
- Ложись, милый. Я тебя перевяжу.
Стражник грубо схватил ее за руку:
- О нем теперь палач позаботится! А ты пойдешь со мной!
И не отпуская ее руки, повел по узким улочкам, злобно шипя:
- Не вздумай вырываться! От меня еще ни одна ведьма не убежала!
Куда бедной женщине, заподозренной в греховных связях с нечистой силой, бежать? Где укрыться? Кто по-смеет спрятать у себя ведьму и тем навлечь на себя гнев инквизиции? Адельгейд молча шла, не обращая внимания на любопытные взгляды горожан - платье молодой женщины было пропитано кровью. Кого-то убила? За что?

Пока они шли к городской тюрьме, Ренате бегом добежала до городской площади, где уже вовсю полыхали костры. Найдя Шпренгера, она, запыхавшись, едва переводя дух, зашептала на ухо инквизитору:
- Папа убил стражника... А другой стражник убил папу… Он увел маму… В тюрьму…
Шпренгер резко откинулся в кресле, специально привозимом на площадь на время казни, чтобы главному ин-квизитору удобно было наблюдать, как очистительное, божественное пламя выжигает из грешных тел нечистую силу, как бесы корчатся на огне, крича от боли, как покидают тела приговоренных к смерти и те безжизненно повисают, догорая в ярком пламени божественного очищения.
Убить стражника?! Шпренгер слышал о подобных случаях, происходивших время от времени в других горо-дах Великой империи. Но чтобы в его городе! Кипя от возмущения, Шпренгер поднялся. Сел в карету и кучер стреми-тельно погнал лошадей к видневшемуся невдалеке монастырю. Там, не находя себе места от ярости, он приказал дос-тавить в монастырь новую арестантку вместе с дочерью.
Ренате привезли первой. Монах завел ее в келью Шпренгера.
- Рассказывай, как это случилось. – Приказал инквизитор.
Девочка бойко живописала трагедию, произошедшую в доме ее матери.
- А твоя мать не пыталась помочь твоему отцу и убить второго стражника?
- Нет. Она хотела перевязать рану отца, но стражник ее увел, а я побежала к вам, Ваше Преосвященство. – Польстила девочка инквизитору.
Шпренгер, поняв, что Ренате осталась теперь одна, спросил:
- У тебя есть еще родственники?
- Тетя Хельга, но она оказалась ведьмой.
- А еще?
- Нет. Больше никого.
Шпренгер подошел к столу, написал короткую записку и приказал ожидавшему за дверью монаху:
- Отвези девочку по этому адресу. На словах передай, что у нее никого нет, и я прошу ее приютить.
Адельгейд ввели в келью сразу, как только монах увел ее дочь. Шпренгер взглянул на вошедшую. Слова гне-ва и ярости, которые он копил, чтобы излить на арестованную, муж которой позволил себе поднять руку на слугу ин-квизиционного суда, застряли в горле. Инквизитор поперхнулся. Перед ним стояла не женщина - ангел во плоти.
Инквизитор знал многих женщин, умел ценить их красоту. Во многих уголках Германской империи произра-стает его семя. Шпренгер, как и папа Иннокентий Vlll, объяснял свое распутство тем, что обет безбрачия вовсе не от-рицает совокупления. Будучи в Риме Шпренгер слышал, как про Иннокентия Vlll, невежественного и грубого раз-вратника, говорили, что он «настоящий папа», так как улицы столицы кишат его детьми - «племянниками», как назы-вал их сам папа.
У Шпренгера потекли слюнки. Он не думал, что перед ним стоит ведьма. Инквизитору ведьмы не страшны, так как он застрахован от козней дьявола, пытающегося помочь арестованным. И еще Шпренгер понимал, что Адель-гейд вовсе не ведьма - обиженная дочь отомстила матери за нанесенную обиду. Но, как любил говорить сам инквизи-тор, если ты попал в руки Шпренгера – костер тебе обеспечен.
Шпренгер приказал увести узницу в камеру, сменить ее окровавленное платье, кормить с монастырского сто-ла так же как самих монахов.
Неделю развратник боролся с искушением. Но каким искушением? Говорят, если юноша влюбляется, он ста-новится робким, если девушка влюбляется, она обретает храбрость. Никогда Шпренгер не робел перед женщинами. Наоборот, он считал, что каждая, на кого он благосклонно посмотрит, должна с благодарностью ему отдаваться. Он, не задумываясь, отбирал жену у мужа, невесту у жениха. Сопротивлявшихся, обвинив в колдовстве, без сожаления отправлял на костер. Почему же теперь он робеет перед этой молодой беззащитной женщиной? Он, великий инквизи-тор, перед которым трепещет весь город, робеет как мальчишка только при мысли о своей узнице.
Наконец, решившись, он медленно, ступень за ступенью, спустился в подвал. Монах отпер дверь, пропустив инквизитора в камеру. Женщина, лежавшая в дальнем углу на соломе, поднялась. Никакой покорности. Никакого страха. Смотрит прямо в глаза, будто спрашивает: «Зачем пришел?».
Шпренгер спросил тихим голосом:
- Кормят тебя здесь хорошо?
- Дома лучше, святой отец.
- Понимаю. Но твой дом теперь здесь.
- Что с моим мужем?
- Он умер.
- О, Вернер, прости свою непутевую дочь! Пусть Господь покарает твоего убийцу! – Воскликнула узница, опустившись на солому.
Шпренгер повернулся и медленно вышел. Поднявшись к себе, приказал принести ему ужин на двоих. Когда стол был накрыт, монах привел в келью Адельгейд.
- Садись.
Адельгейд присела на скамью у двери.
- Нет. Садись к столу.
Адельгейд присела к столу. Шпренгер сел напротив. Разлил в кубки вино. Один подал женщине.
- Пей!
Адельгейд сделала глоток.
- Нет. Выпей все.
Проследив как Адельгейд, морщась, выпила содержимое кубка, Шпренгер опорожнил свой.
- Ты не против, если я буду звать тебя просто – Адель.
Женщина пожала плечами. Инквизитор вышел из-за стола. Подошел к Адельгейд и, подняв на руки, перенес на кровать. Женщина безучастно позволила себя раздеть. И, когда инквизитор навалился на нее всем телом, только крепко сжала зубы, повторяя про себя одно и тоже: «О, Вернер!... О, Вернер! … Какая пытка!».
Насытившись, Шпренгер поднялся, посмотрел, как одевается Адельгейд, сказал с нежными интонациями в голосе:
- Не бойся… Тебе со мной будет хорошо. - И, позвав монаха, приказал отвести ее в камеру, позаботившись, чтобы унесли туда и ужин.
Для Адельгейд потянулись однообразные, похожие один на другой дни: камера, келья инквизитора, его по-стель, камера. Иногда она думала, что лучше бы ее сожгли на костре, чем каждый день испытывать унижение от по-хотливой любви инквизитора. Это хуже чем пытки и смерть. Шпренгер же, наоборот, повеселел. В его взгляде поя-вился задорный огонек. Он чувствовал себя помолодевшим. Иногда ловил себя на мысли, что сожалеет о данном обе-те безбрачия. Если бы не этот обет, он бы… А что бы он тогда сделал? И понимал: ничего.

Через два месяца Шпренгер уехал в Рим. Город притих, успокоился. Больше не разносился по улицам запах горелого человеческого мяса. Никого не хватали на рынке. И хотя Ренате иногда прибегала в городскую тюрьму с сообщением, об очередной разоблаченной ведьме, ее выслушивали, записывали показания, и отпускали восвояси. Но частокол обгорелых столбов на городской площади стоял как напоминание: священное очистительное пламя может возгореться в любой, угодный Господу миг.
Умер папа Иннокентий Vlll. Начались интриги, торги: кто больше заплатит, тот и будет избран новым папой. Яков Шпренгер и Генрих Инститорис, получив солидное вознаграждение от Родриго Борджиа, с головой окунулись в агитационный процесс в пользу его избрания очередным папой. При первом голосовании кандидатов в папы Борджиа получил всего семь голосов из двадцати трех. Но сторонники провалившегося кандидата в папы не унывали: Борджиа очень богат и готов вознаградить весьма щедро тех, кто проголосует за него во втором туре.
Шпренгер и Инститорис встретились с кардиналом Сфорца. Переговоры прошли весьма успешно. Сфорца снял свою кандидатуру и в дальнейшем горячо агитировал за кандидатуру Родриго Борджиа. Секрет такой трансфор-мации прост. Борджиа обещал ему роскошный замок, укрепленную местность Непи, епископство Эрлау с ежегодным доходом в десять тысяч дукатов. Другой влиятельный кардинал Орсини, которого Шпренгер тоже убеждал недолго, получил легатство в Германии и епископство Картахена, да несколько городов в придачу. Особой жадностью отли-чился кардинал Асканичо, во дворец которого в день выборов Шпренгер и Инститорис отвезли драгоценности на че-тырех подводах. Такие же доходные места и баснословные подарки Борджиа обещал и другим членам конклава. Только пять кардиналов отказались продать свои голоса, заявив, что при избрании папы подача голосов должна про-исходить согласно велению совести, а не под влиянием взятки

Добавлено (25.02.2012, 13:33)
---------------------------------------------
Участник № 16

Продолжение повести "Проклятие матери"

Родриго Борджиа стал папой Александром Vl.
Удовлетворенный итогами выборов, отягощенный внушительным багажом, набитым дукатами и драгоценно-стями, (благодарность нового папы за содействие его избранию), Шпренгер вернулся в свой город. Полугодовое от-сутствие охладило любовный пыл инквизитора. Он не сразу вызвал к себе Адельгейд. А когда, наконец, ее привели, обнаружил – его возлюбленная беременна. Менее чем через месяц Адельгейд родила мальчика.
Шпренгер сразу же приказал отнять у матери ребенка и найти ему кормилицу. Охладев к Адельгейд, он, тем не менее, принял живое участие в судьбе сына и, когда тот достиг такого возраста, что смог бы перенести длительное путешествие, отправил его к отцу. Отправил в день казни его матери.

Две телеги под торжественное пение псалмов медленно въехали на городскую площадь. Два палача уже жда-ли приговоренных с зажженными факелами. Первым притащили и привязали к столбу иудействующего колдуна Клеймана. Несчастный, рыдая, бросал в толпу одно и тоже:
- Пощадите… Пощадите… - И уже с надрывом, фальцетом выкрикнул последний раз. – Пощади- и-и-те-е-е!
Палач заткнул ему рот кляпом. Привязал на шею мешок с порохом. Приговоренный в безумном страхе вертел глазами, дергался всем телом в тщетных попытках освободиться. К нему подошел священник. Что – то ему говорил. Но обезумевший от страха его не слышал.
Палач обошел вокруг столба, поднося факел к сухому дереву. Послышался треск разгоравшихся дров. Яркое чистое пламя, поглощая приготовленную для него священную пищу, поднималось к поникшей фигуре. Вот огонь уже начал облизывать ноги жертвы. Колдун издал протяжный, приглушенный кляпом, вой. И пока пламя не накрыло его с головой, этот вой, вырывавшийся из груди извивавшегося тела, сопровождал перешептывания горожан:
- Извивается, как черт на сковородке…
- И вправду воет, как дьявол…
- Тебя туда, и ты завоешь…
Затлевший мешок с порохом взорвался. Голова от взрыва дернулась, ударилась затылком о столб. Все! Даль-ше догорать будет труп.
Адельгейд все это время стояла на телеге. Шпренгеру было любопытно наблюдать за ее реакцией. Но реак-ции не было. Женщина так и стояла с гордо поднятой головой, ничем не выражая своего отношения к происходящему. Палачи подошли к телеге, развязали веревки и повели к приготовленному для нее столбу. Подошедший священник обратился к ней с увещеванием:
- Признайся, дочь моя, что ты вступила в греховную связь с дьяволом, и господь простит тебя.
Адельгейд громко, так чтобы слышали все горожане, собравшиеся на площади, сказала, чеканя каждое слово:
- Нет! Я не ведьма! Я обыкновенная женщина!
Палач привязал на шею приговоренной мешок с порохом. И, как устоявшийся ритуал, обошел столб, поджи-гая в разных местах дрова. Пламя жадно стало поедать сухое дерево.
Адельгейд искала глазами в толпе знакомое лицо. Наконец, увидев свою дочь, громко крикнула:
- Ренате, дочь моя! Я проклинаю тебя! Я проклинаю твоих детей и детей твоих детей. Будь проклят род твой, который породит чрево твое!
Толпа ошалело отпрянула от проклинаемой. В образовавшемся круге стояла плачущая десятилетняя девочка.
Костер еще не разгорелся, пламя еще не коснулось ног жертвы, а палач, как бы невзначай, задел факелом мешок с порохом. Взрыв оборвал жизнь матери.
Это был подарок Шпренгера своей возлюбленной.
Она умерла без страданий.

Шпренгер решил избавиться от Ренате. Ее присутствие в городе постоянно напоминало ему о трагической смерти Адельгейд. Конечно же, он не считал виновными в ее гибели ни себя, ни Ренате. Но совесть закоренелого ин-квизитора укоризненно напоминала ему о недавней трагедии – чуть ли не каждую ночь он видел один и тот же сон: Адельгейд входит в его келью, он хочет ее обнять, прижать к себе, но молодая женщина упирается ему в грудь рука-ми, кричит: «Проклинаю!». Шпренгер отпускает узницу. Озирается. Ему кажется, что ее крик слышит весь город.
Задерганный, не высыпающийся, инквизитор обрушил все свое раздражение на новые жертвы. А его книга «Молот ведьм», имевшая оглушительный успех как инструкция ведения допросов, организации казней ведьм и кол-дунов, стала настольной книгой инквизиции всей Европы. Шпренгер, довольный, перелистывал присланный ему се-годня экземпляр очередного пятого издания. В нем как приложение включены восторженные отзывы различных лю-дей, имевших отношение к борьбе с колдовством и ересью. Знаменитый нидерландский юрист Иодокус Дамгудер пи-сал, что «книга эта имеет для мира силу закона». Творцы баварского Кодекса Максимилиана отмечали, что при со-ставлении раздела наказания еретиков, исходили из книги Шпренгера как из незыблемых и прочно установленных предпосылок.
Папа Александр Vl неоднократно подчеркивал правильность всех основных по¬ложений «Молота ведьм» и выпустил по этому пово¬ду специальные указания.
Уже первое издание книги стало той искрой, от которой с новой силой вспыхнули тысячи очистительных ко-стров. Шпренгер не без удовлетворения отмечал широкий размах все новых и новых разоблачений служителей Дья-вола.
В Брауншвейге в иные дни сжигалось на городской площади сразу по 10 – 12 ведьм и колдунов. Площадь казней была похожа на лес, так как была покрыта частоколом столбов, к которым привязывались еретики. В малень-ком Эльвангене за год сожгли 167 ведьм, в Цукмантеле - 344. В Эльзасе возвели на костер 800 человек, в Латуре - 600.
В Нейсе для более быстрого исполнения приговора ведьм сталкивали в специально построенную пылающую печь - казнено 1000 человек. В Люцерне нашли способ разоблачения ведьм среди детей. Там казнены семилетняя и четырехлетняя ведьмы, а четырнадцатилетняя дьяволица сожжена за сожительство с дьяволом.
В двух деревнях Трирского округа осталось по одной женщине. Остальные признаны инквизиционным судом ведьмами. А чиновники, не понимая величия момента, жаловались по начальству: «Скоро здесь некого будет любить, некому будет рожать, все женщины сожжены».
Шпренгер стал знаменитым и старался не отставать от своих сподвижников:
- Жаль городок наш небольшой. Негде развернуться. – Иногда с досадой говаривал он в минуты откровения.
Однако Адельгейд мешала ему. Мешала и ее дочь Ренате. Она потеряла божественный дар находить замаски-рованных под женщин и мужчин слуг дьявола. При встрече с инквизитором девочка начинала плакать, говорила, что тоскует по отцу и матери, что боится материнского проклятия. И всякий раз спрашивала:
- Что со мной теперь будет?
Узнав, что виноторговец Томас Берг отправляется с большим винным обозом в далекую Россию, Шпренгер передал ему Ренате:
- Пристрой ее у кого–нибудь. Может быть, там материнское проклятие потеряет силу.
Сказал и сам не поверил. Потому что хоть и считал себя защищенным от козней дьявола, однако в глубине души побаивался проклятий, произнесенных невиновным человеком. А что Адельгейд была не виновна, в этом он не сомневался.

Русские немцы
Часть вторая

Обоз медленно тащился по слякотному бездорожью. Выехав ранней осенью, Берг со своими спутниками при-ближался к Москве, когда в воздухе уже закружились первые белые мухи. Ренате, уставшая до изнеможения, шла ря-дом с телегой нагруженной бочками с вином. Ее нехитрые пожитки (приданное, выделенное на прощание инквизито-ром) находились в телеге, замыкавшей обоз. Холод продирал до костей. Хотелось есть. Ей все время хотелось есть. С того самого момента, когда она, обиженная на мать, убежала к Шпренгеру. В родительском доме ее кормили три раза в день, в приютившем доме два раза – утром и вечером. А скуповатый Берг, недовольный тем, что не смог отказать инквизитору, и теперь вынужден содержать эту оборванку, кормил ее только один раз, да и то не досыта, а так, чтобы могла шагать, держась за телегу. Одно утешало - инквизитор заплатил ему сто марок. Да у девчонки он отобрал еще пятьдесят: «на хранение».
Проехав давно знакомой Бергу дорогой, обоз въехал в Немецкую слободу. Так русские называли поселок, в котором с разрешения властей селились иностранцы, многие обитатели которого перешли в русское подданство и по-лучили ста¬тус «гостиного племени» с причитающимися льготами.
Из дома, у которого остановился обоз, выбежал его сын Якоб, обнял отца и, распорядившись накормить обоз-ников, и приниматься за разгрузку, повел его в дом.
- Я тебя ждал еще две недели назад.
- Ты же видишь, какая погода. Дожди, слякоть. Лошадей жалел – сильно уставали.
Якоб провел отца в залу, где их уже ждала Эльза с детьми. Томас расцеловал сноху, внуков. Пересчитал. Шестеро. А было пять.
- Я смотрю у тебя прибавление! Мальчик? Это хорошо.
За обедом отец рассказал сыну, сколько вина закуплено, у кого и по какой цене. Поделился новостями. Вспомнил о поручении Шпренгера. Рассказал историю девчонки.
- Где она?
- Наверно, на кухне со всеми.
Якоб поднялся, прошел на кухню, поискав глазами, нашел девушку и, поманив ее пальцем, вернулся на место. Ренате, опустив глаза, остановилась в дверях.
- Как твое имя?
- Ренате… - И, стрельнув глазами в сторону сидевших за столом, поправилась. - Ренате Хольт.
Сколько тебе лет?
- Пятнадцать.
- Что умеешь делать? – Поинтересовалась Эльза.
- Все. По дому работала. За детьми присматривала.
- Йозефу нужна работница. – Пояснила она, обращаясь к свекру.
Йозеф, двоюродный брат Эльзы, держал в слободе постоялый двор. Поэтому вино, привозимое Бергом, час-тично закупал он. А большую часть в течение года Якоб продавал московской знати с большой выгодой для себя. По-ка отец отсутствовал, сын энергично закупал пушнину. Готовил партию для отправки в Германию, где особенно це-нились русские соболи. Якоб завел обширные знакомства среди торговцев пушниной на Устюжском гостином дворе в Москве, куда привозились шкурки соболя, куницы, белки из Зауралья и Сибири. Часто Томас получал выгодные зака-зы на пушнину из Италии и Франции. Однажды папа Александр Vl, оплатив закупленную у Берга партию соболей, подарил ему от щедрот своих еще и индульгенцию на 6 лет. А это целых пятьдесят марок. Отдохнув, подкормив ло-шадей, Томас отправился с ценным грузом в обратную дорогу. И так каждый год: с вином в Россию, с пушниной в Германию.

Йозеф Гробб принял Ренате радушно. Красивая пятнадцатилетняя девушка с первой встречи вызвала у него симпатию.
- В такую красотку не грех и влюбиться. – Пошутил Йозеф и поперхнулся, поймав взгляд жены.
Анна, располневшая после родов, постоянно задыхающаяся, вечно всем недовольная, встретила Ренате в сво-ем доме довольно неприветливо. «Красотка», как назвал ее муж, действительно хороша собой. Белокурые волосы, бездонные, голубые глаза, тонкие девичьи черты лица, все говорило о том, что через год – два она сведет с ума не од-ного мужчину. Про себя подумала: «А начнет эта стерва с моего муженька. Этот кобель, наверное, уже не одну телку покрыл».
Добродушный Йозеф руководил большим хозяйством мягко, голоса никогда ни на кого не повышал. При слу-чае не забывал своих молоденьких служанок ущипнуть или шлепнуть, но никогда у него не возникало желания, вос-пользоваться положением хозяина и принудить кого-либо из них к близости. Своей сварливой хозяйке он ни разу не изменил.
Ренате он поставил обслуживать посетителей. Такая красавица должна привлекать (и привлекала) больше клиентов. Девушка с утра до вечера металась от стола к столу, разносила заказы, получала шлепки от восхищенных пьяных посетителей, и смертельно уставшая, валилась с ног в своей каморке под лестницей. Изо дня в день, с утра до вечера одна и та же карусель, раскручиваясь, выкачивала силы из молодого здорового тела. Да еще Анна, не <

 
abu1946Дата: Вторник, 28.02.2012, 17:23 | Сообщение # 34
Рядовой
Группа: Пользователи
Сообщений: 2
Репутация: 0
Статус: Offline
Участник № 16

Продолжение повести "Проклятие матери"

не доверяя мужу, постоянно следила за расторопной служанкой и не упускала случая прошипеть ей вслед: «Змея подколодная. Я те космы-то повыдираю». И все чаще Йозеф выслушивал жену, выговаривавшую сварливым голосом:
- Эта чертовка совсем распустилась! Кормишь ее, одеваешь и никакой благодарности.
Йозеф только улыбался, догадываясь о причинах неприязни жены к молодой служанке. Однажды, когда муж уехал по делам в Москву, Анна подкараулила Ренате, заскочившую на кухню забрать готовые блюда, и, как бы невз-начай, опрокинула на пол кастрюлю с кипятком. Горячая волна прокатилась по стопам Ренате. Девушка взвизгнула и, присев на стул, подняла ошпаренные ноги. С трудом, пристанывая от причиняемой обожженными ступнями боли, добралась до своей каморки, сняла чулки. Обожженная кожа покрылась огромными волдырями. Ренате раскинула ноги, выбирая удобное положение, чтобы стопы, касаясь постели, меньше причиняли ей боль.
Минут через пять в каморку заглянула хозяйка и возмущенно зашипела:
- Нет, вы посмотрите на нее! Работы по горло, а она разлеглась! Ты и под мужиками так ноги раскидываешь? Не хочешь работать, катись на все четыре стороны! Кормить тебя никто здесь не будет!
Ренате молчала. Стиснув зубы и отвернувшись к стене, она едва слышно шептала:
- Мама, мамочка, прости. Прости меня… Как больно! Ах, как мне больно!
Чем старше становилась Ренате, тем чаще ей вспоминался миг, унесший жизнь ее матери – взрыв пороха на ее груди. Тем чаще ее сердце холодело, от воспоминания о материнском проклятии.
Проклятие начинает сбываться?
Йозеф, вернувшись вечером домой и выслушав возмущенное шипение жены о ленивой и нерасторопной слу-жанке, которая валяется целый день в постели и не хочет работать, что ее надо гнать со двора, зашел к Ренате в ка-морку. У Йозефа, увидевшего, что случилось с его красавицей служанкой, узнавшего, каким образом она ошпарила ноги, исчезло все его благодушие. Послав мальчишку за лекарем, Йозеф прошел на конюшню. Велел конюху позвать жену. Анна, ничего не подозревая, вбежала с криком:
- Ты совсем спятил! Вместо того, чтобы выгнать эту шлюху, ты еще и за лекарем послал!
Хлесткий щелчок кнута оборвал ее крик, перешедший в вой раненой самки. Анна пыталась увернуться, но все время под ударами кнута оказывалась ее широкая спина.
- Десять…
Отсчитал и, повесив кнут на место, подошел к плачущей жене:
- Если жена - дура, то ее надо учить. Эта шлюха, как ты ее называешь, приносит хороший доход.
Сплюнув, Йозеф вернулся в каморку Ренате. Там над нею уже хлопотал лекарь. Клаус Розенгер пользовался репутацией хорошего доктора. Получив медицинское образование в Германии, а затем в Италии, Клаус, сопровождая Германского посла Герберштейна, молодым человеком приехал в Москву. Собственно Герберштейн спас юношу от инквизиционного суда. Клаус имел неосторожность усомниться в существовании ведьм, а согласно булле папы Инно-кентия Vlll неверие в существование ведьм является величайшей ересью, и должно преследоваться самым жестоким образом наравне с колдунами и ведьмами.
Обосновавшись в Немецкой слободе, Клаус познакомился с купцом Иваном Севергиным, женился на его до-чери. В Москве это был, наверное, единственный смешанный брак, где мирно уживались две религии, католическая и православная. Клаус, посмеиваясь, сказал однажды тестю: «Католик ли, православный, все одно - христианин. И Бог у нас один на всех. И дети наши под одним Богом ходят». Надежда родила ему трех дочерей и сына. Дочерям дали рус-ские имена, но сына он настоял при крещении назвать Рихардом.
- Православный немец! Это даже интересно! - Смеялся Клаус.
Успешная врачебная практика принесла ему широкую известность. Сын Рихард повсюду сопровождал отца, перенимая его опыт и знания. Сам Клаус говорил по-русски с акцентом, зато Рихард свободно владел и русским и немецким языками. Пока отец осматривал ноги потерпевшей, сын с восхищением рассматривал лицо девушки. Стра-дания, причиняемые ожогами, не искажали, а подчеркивали ее красоту. Ренате поймала его взгляд и, Рихард, покрас-нев, отвел глаза. Подумал: «Богородица без ребенка», сравнив ее с ликом, виденным им на иконах в русских церквах.
- Посмотри, Рихард. Что здесь можно сделать?
Рихард, осмотрев ожоги, поставил диагноз:
- Ожоги небольшие, но болезненные. Придется недели две полежать.
- Я тебя спрашиваю не о том, сколько ей придется лежать, а, чем и как лечить?
Рихард, наконец, пришел в себя от одурманивающего воздействия красоты больной девушки:
- Я думаю, что в этом случае надо два раза в день смазывать мазью Божьего дерева . Мазь обезболит и быст-рее заживит обожженные места.
- Я тоже так думаю. Займись, пожалуйста.
Пока Клаус беседовал с хозяином, Рихард аккуратно, чтобы не причинять девушке лишних страданий, обра-ботал мазью ожоги и забинтовал стопы.
- Ну вот. Через неделю - другую будешь плясать. – Сказал молодой человек девушке, почувствовавшей об-легчение.
Клаус похвалил сына. Договорился с Йозефом, что Рихард будет приходить два раза в день обрабатывать ожоги и делать перевязки. Оплатив визит, Йозеф проводил лекаря с сыном и пошел проведать жену. Она все еще си-дела на полу в конюшне и всхлипывала не столько от боли, сколько от обиды. За десять лет супружеской жизни Йо-зеф впервые поднял на нее руку. Добродушный и беззлобный, постоянно подтрунивавший над собой, так переменился в одночасье! Значит, он действительно влюбился в эту девчонку?
Йозеф поднял жену с пола. Обнял. Прижал к себе. Он по-своему был привязан к этой недалекого ума женщи-не, подарившей ему шестерых детей. Но ее вмешательство в его дело, которое давало хороший доход и кормило всю его семью, было недопустимо. Тем более, если ее безумная ревность наносит ущерб делу, да еще калечит его работ-ниц. Йозеф проводил ее в дом, уложил в постель и долго объяснял притихшей жене, в чем она виновата. В заключе-ние, ласково поцеловав ее как ребенка, сказал:
- Твое дело: дети, кухня, церковь. Мое – постоялый двор. Запомни это и никогда не вмешивайся в мои дела.

Клаус Розенгер узнал, что в Москву приехал, вызванный из Афона для перевода с греческого Толковой Псал-тири, ученый монах Максим Грек. Клаус познакомился с ним в Италии, когда учился там медицине, и с тех пор питал к нему величайшее почтение. Его ученость, знание многих языков, манера общаться вызывали симпатии у всех, кто его знал. Великий князь московский и всея Руси Василий lll, ласково встретив Грека, просил не затягивать с перево-дом. Государь, желая польстить знаменитому ученому мужу, предложил ему обосноваться в Кремлевских палатах. Однако, Максим Грек, вежливо отклонив высочайшую милость, решил обосноваться в подмосковном Симоновом мо-настыре, где его уже ждала специально приготовленная келья.
Розенгер немедленно поехал в монастырь, желая наиболее скорой встречи со старым знакомым. Максим Грек, прогуливался в окрестностях монастыря. Завидев всадника, скачущего по московской дороге, старец отметил на нем немецкий кафтан и плащ, какие носили в Германии обеспеченные горожане. Когда всадник, подскакав и спешившись, повернул к нему лицо, монах вскрикнул от приятной неожиданности:
- Клаус! Какая встреча! – Раскрыв объятия, прижал к груди давнего знакомого.
- Будь здоров, святой отец! – На русский манер приветствовал его лекарь.
- Я смотрю, ты по-русски говоришь лучше меня.
- Нет, святой отец. – Возразил Клаус. – Лучше вас этот красивый язык никто не смог выучить. Он похож на немецкий склонениями и падежами, но намного мягче и задушевнее.
Старые знакомые проговорили до вечера, вспоминая Флоренцию, общих знакомых. Только ночью Клаус вер-нулся в слободу, переполненный чувствами от нечаянной встречи со старым знакомым.
Появление знаменитого ученого в Симоновом монастыре не прошло незамеченным. Он привлек к себе любо-знательных людей из московской знати, приходившей к нему побеседовать и поспорить о книгах и цареградских обы-чаях. Постепенно келья монаха превращалась в подобие ученого клуба. Но иногда сюда прибивались и опальные, не-довольные политикой великого князя..
В то время великий князь Василий lll заподозрил по доносу в злом умысле своего брата, удельного князя Юрия, и решил дождаться его приезда в Москву, чтобы аресто¬вать. Узнав об этом, брат царя прискакал в Волоко-ламск к игумену преподобному Иосифу:
- Отче! Спаси меня от несправедливого гнева государева. Наслушался он наветников проклятых. Извести ме-ня задумали. А Василий легковерен. Измены и крамолы ему везде чудятся. Съездил бы ты в Москву, походатайство-вал за меня перед великим князем.
Преподобный Иосиф, подняв князя Юрия с колен, сказал ласково:
- Наветам на тебя я не верю. Однако, поезжай сам к великому князю, преклони главу пред помазанником бо-жиим. Покорись ему и повинись.
Юрий нервно ответил:
- Будь мне вместо отца родного, отче! Я по твоему наставлению не пойду против государя! Готов все терпеть от него, даже самую смерть, только съезди к нему. Меня он не послушает. Казнит, не разобравши дела.
- Хорошо, княже. Если не сам, то пошлю старцев. А ты отправляйся к себе в Дмитров, жди моего знака.
Поначалу Иосиф поддерживал удельных князей и выступал против великокняжеской власти. Причиной тому было стремление Москвы ликвидировать церковное и монастырское землевладение. Однако Василий, очень суевер-ный, боящийся всякого колдовства, направленного против него и его семьи, нуждался в помощи церкви для борьбы с еретиками, колдунами и ведьмами. Великий князь и сторонники укрепления церковного авторитета во главе с Иоси-фом сумели договориться. Москва отказывается от идеи ликвидации церковного и монастырского землевладения, а церковь, помогая великому князю в борьбе с ересью, поддерживает идею божественного происхождения царской вла-сти, выдвинутой преподобным Иосифом. А сторонник Иосифа псковский монах Филофей, доказывая, происхождение власти московских государей от византийских императоров, выдвинул идею: Москва – третий Рим. Первый Рим – это древняя Римская империя, которая погрязла в грехах и по Божьему помыслу уничтожена варварами. Второй Рим - Византийская империя. Ее грех – заключение с католиками Флорентийской унии, после чего Божьим наказанием стал захват ее турками. А Москва – третий Рим, единственная защитница православия, будет стоять вечно. И четвертому Риму не бывать. Тем не менее, Василий, отказавшись от мысли ликвидации монастырского землевладения, специаль-ным уложением за¬претил своим подданным продавать и давать на «помин души» свои вотчины в монастыри без ве-дома великого князя.
Озабоченный опалой, которой подвергся брат великого князя, Иосиф послал к великому князю двух старцев своего монастыря. Не соблюдая обычных правил вежливости, не поздоровавшись и не спросив о здоровье игумена, Василий встретил посланных сердиты¬ми словами:
- Зачем пришли, какое вам до меня дело?
Один из старцев, высокий худой старик, нахмурив брови, и стукнув клюкой об пол, наставительно попенял Василию:
- Не подобает великому государю так выходить из себя, не разузнав наперед, в чем дело. Издревле на Руси принято приезжего расспросить хорошенько, да выслушать с кротостью и смирением.
При дворе Василия еще было в обычае, как и при его отце Иване lll, грубо высказывать государю несогласие, а то и поносные слова говорить. Не забыли еще бывшие вотчинники своих удельных вольностей. Однако, слова стар-ца не были поносными. Он требовал уважения обычаев, чем смутил великого князя.
Василий встал, и смущенно улыбаясь, снял шапку, поклонился старцам. Сказал примирительно:
- Ну, простите, старцы, я от нерадения слуг государевых в озлобление впал. Грешен. Здоров ли игумен препо-добный Иосиф?
- Преподобный здоров, слава Богу! А дело к тебе у нас твое, государево. Почто ты, государь наветы воровские на брата твоего Юрия слушаешь? Неповинен он пред тобою ни в делах, ни в помыслах. Уважь, государь, помирись с братом меньшим, ты же ему заместо отца. Царствие ему небесное!
- Свара промеж братьев на руку недругам твоим, государь – Присоединил голос второй старец. – Юрий в сою-зе с тобой радеет о делах государевых. Говорю это как перед Богом!
Василий потупился. Наконец, проговорил примирительно:
- Передайте преподобному и брату моему Юрию, что я зла не держу. Пусть Юрий приезжает в Москву безбо-язненно. А кто напраслину возводил на него, кто хотел нас рассорить, с теми я сам разберусь.
На том и порешили. Старцы откланялись и покинули кремлевские палаты, оставив Василия в раздумье.
Иван lll образовал специальным указом новые уделы - Дмитровский, Калужский, Старицкий и Углицкий для младших братьев Василия. Эти уделы бы¬ли постоянным источником смут и раздоров. Отсюда исходила угроза едино-властию московского князя. Хотя Василий и сделал вид, что помирился с братом, однако про себя решил еще зорче следить за братьями и каленым железом выжигать крамолу.
При Василии, как и при его отце, верховная власть принадлежала великому князю и Боярской Думе. Важней-шие государствен¬ные решения по вопросам внешней политики, суда, законодательства великий князь не мог принять без одобрения Думы. Бояре Глинские, Хованские, Морозовы да Шуйские озабочены больше спорами, чья порода древнее, да кому где сидеть в Думе. В государственные дела если и вникали, то часто без пользы. Больше лаяли на государя поносными словами да дрались между собой за чины и звания. Василий разбавил это осиное гнездо и ввел в состав Думы преданных великому князю дворян. Победой великого князя было и устранение митрополита Варлаама, сторонника удельных князей и избрание митрополитом Даниила, бескомпромиссного сторонника укрепления вели¬кокняжеской самодержавной власти.
Кто нашептывал великому князю поносные слова на младшего брата Юрия? Кому выгодна ссора братьев? Кому нужна новая смута? Много еще противников единовластия московского государя. Бояре, яко псы, рвали власть из рук отца его, и теперь не утихли. И хотя посол Герберштейн доносил германскому императору, что великий князь Василий докончил то, что начал его отец, и властью своею над подданными превос¬ходит едва ли не всех монархов на свете, у Василия все же было много сомнений в верноподданности окружавших его бояр. По некоторому раздумью он пришел к выводу, что крамолу на Юрия выговаривал ему думный дьяк Иван Берсень - Беклемишев. Он и его окру-жение, вечно всем недовольные, были заинтересованы в ссоре родных братьев.
Берсень, далеко не принадлежавший к первостепенной знати, был человек упрямый, неуступчивый, по всяко-му поводу высказывал государю свое несогласие. Так резко и грубо высказывал, что Василий однажды не выдержал:
- Пошел вон, пес смердячий! Ты мне больше не надобен!
Государь приказал схватить Берсеня. Ему уже доносили, что у Максима Грека часто бывают несогласные. Среди них были князья и бояре, такие как, князь Андрей Холмский, боярин Тучков с сыном. Но самым близким гос-тем и собеседником Максима стал Иван Никитич Берсень-Беклемешев, с которым он часто и подолгу сиживал с глазу на глаз. Опальный советник был очень раздражен и недоволен порядками, установленными в Московском княжестве этими узурпаторами Иваном lll, а особо его сыном Василием.
Иван Берсень сидел в келье Максима Грека. Беседа затянулась за полночь.
- Вот у вас в Царьграде цари теперь басурманские, гонители. Настали для вас лихие времена, и как-то вы с ними перебиваетесь?
- И то, правда. Цари у нас нечестивые, однако в церковные дела они не вступаются.
- Ну, хоть у вас цари и нечестивые, да ежели так поступают, стало быть, у вас еще есть Бог. А у нас в Москве Бога нет. Митрополит московский в дела не вмешивается. В угоду государю за опальных по долгу сана не ходатайст-вует. Да вот и тебя, святой отец, взяли мы со святой горы, а какую пользу от тебя получили?
- Я – сирота. - Отвечал Максим обидчиво. - Какой же от меня и пользе быть?
- Нет. Ты человек разумный и мог бы сказать государю как землю устроить по справедливости, как людей на-граждать и как митрополиту вести себя.
- У вас есть свои книги и правила. – Уклончиво возразил Максим. – Можете и сами устроиться.
- Беда у нас. Государь в устроении своей земли нас не спрашивает и не слушает разумных советов. Потому строит ее плохо. Людей обижает. Иван lll был добр и до людей ласков, а потому и Бог помогал ему во всем. Василий же, сын Ивана, не таков: людей мало жалует, упрям, встречи против себя не любит и раздражается на тех, кто ему встречу говорит. Обычаи рушит. Сам ты знаешь, да и мы слыхали от разумных людей, что, которая земля переста¬навливает свои обычаи, та земля недолго стоит, а здесь у нас старые обычаи нынешний великий князь переменил: так, какого же добра ждать ему от нас?
Максим возразил:
- Бог наказывает народы за нарушение его заповедей, но обычаи царские и земские переменяются государями по соображению обсто¬ятельств и государственных интересов.
Берсень хлопнул ладонью по колену:
- Так-то так, а все-таки лучше старых обычаев держаться, людей жаловать и стариков почитать. А ныне госу-дарь наш, запершись, всякие дела сам делает. Земля наша Русская в мире и тишине жила, а как пришла сюда мать ве-ликого князя великая княгиня Софья с вашими греками, так и пошли у нас нестроения великие, как и у вас в Царего-роде при ваших царях.
- Великая княгиня Софья с обеих сторон роду великого и ума изрядного. Для московского князя от нее только польза была. – Заступился за соотечественницу Максим.
- Господин! Какова бы она ни была, да к нашему нестроению пришла. – Воскликнул Берсень.
Не думал опальный советник, что каждое его слово вылетало через специальное слуховое оконце и ложилось на бумагу. Не успел он, распрощавшись с греком, выйти за ворота монастыря, тут его стражники и подхватили под белы ручки.
Василий на расправу был скор. Через неделю, обессиленный жестокими пытками, Берсень оставил голову на плахе. Голова Юрия, царева брата, осталась на его плечах. А Максим Грек, осужденный к заточению в монастыре, продолжал переводить на русский язык Толковую Псалтирь.

Два раза в день в течение двух недель Рихард появлялся в каморке Ренате. Чем чаще молодой лекарь видел свою пациентку, тем сильнее росло желание видеть ее еще и еще. Рихард нетерпеливо подгонял время, считал часы, минуты.
Отец как-то поинтересовался, как дела у больной. Рихард, с мечтательным видом, не сразу нашелся, что отве-тить.
- Э-э-э! – Догадался Клаус. – Да не влюбился ли ты в эту красавицу?
Рихард, покраснев, пробурчал в ответ что-то невразумительное.
Две недели пролетели быстро. Ренате встала на ноги и приступила к работе. Причин появляться у Йозефа на постоялом дворе у Рихарда больше не было. Однако неведомая сила тянула его к Ренате. Ему все время хотелось ее видеть, прикоснуться к ее нежной шелковистой коже. Наконец, не выдержав пытки разлукой (прошло то всего два дня, а он не может найти себе места), Рихард направился в сторону постоялого двора. Войдя в залу, незаметно про-тиснулся к столу у окна и, присев, стал влюбленными газами наблюдать за Ренате. Стройная фигурка девушки возни-кала то у одного, то у другого стола. Быстро подавала посетителям заказанные блюда, веером разносила кружки с пи-вом и вином. Но вот один из захмелевших посетителей похотливо хлопнул Ренате ладонью пониже спины. Рихард заметил, как девушку передернуло, но тут же, пересилив себя, согнала недовольное выражение с лица. Рихард встал, медленно подошел к столу, где сидел любитель побаловаться с молоденькими девчонками. Это был Карл-здоровяк, служивший у Эриха Гауптмана телохранителем. Гаутман, потерявший честь и совесть по дороге где-то между Росси-ей и Германией, был порученцем по особо щепетильным вопросам посла Герберштейна. Многие в Германии, да и во многих европейских странах хотели бы встретиться с Гауптманом в темном переулке, поэтому он предпочитал боль-шей частью отсиживаться в России, изредка покидая ее пределы, выполняя очередное поручение своего хозяина.
Подойдя к столу, за которым сидел Карл-здоровяк, Рихард резким движением ударил его по шее. Карл, опе-шивший от такой наглости, поднялся и глыбой навис над мальчишкой. Посетители затихли в предвкушении нечаян-ного развлечения. Такие развлечения в заведении Йозефа случались нечасто. Глыба несколько мгновений примерива-лась к месту, куда было бы лучше приладить свой увесистый кулак, медленно размахнулась. Рихард молниеносно на-нес удар по мышцам разворачивающейся для удара руки. Рука повисла как плеть. Рихард вторым ударом обездвижил вторую руку и, не дав опомниться, тут же резкими ударами по ногам уронил здоровяка на пол. Наклонившись над поверженным юноша тихо проговорил:
- Еще хоть раз дотронешься до Ренате – покалечу!

Добавлено (28.02.2012, 17:18)
---------------------------------------------
Участник № 16

Продолжение повести "Проклятие матери"

На выходе он обернулся и встретил благодарный взгляд девушки. До этого случая свои способности Рихард применил только однажды, когда ночью, возвращаясь от пациента, был вынужден защищаться от напавшего на него грабителя. Прилежно изучая анатомию человека, Рихард часто посещал и кулачные бои, которые русские мужики устраивали по случаю всякого праздника. Цепкий взгляд юноши примечал все детали таких боев, выхватывал наибо-лее интересные приемы, которые применяли отдельные бойцы. Отмечал места ударов, после которых руки перестава-ли слушаться своих хозяев, а ноги бросали их на лед. После таких ударов поверженные не могли двигаться в течение минуты и больше. Понимая, что с профессией лекаря ему часто придется одному навещать больных, Рихард усиленно тренировался. Отец смастерил ему куклу в человеческий рост, специально отметив на ней наиболее уязвимые места.
Событие на постоялом дворе отдалось резонансом по всей слободе. Карл – здоровяк старался не встречаться с лекарем и его сыном. А если случалось где с ними столкнуться, то хамоватый верзила становился любезным до тош-ноты.
Теперь к концу дня Рихард приходил к Йозефу, садился за стол у окна и ждал, когда освободится Ренате. Они уходили на берег реки, молча сидели, смотрели на звезды, на их едва колышущееся отражение в спокойной едва раз-личимой в темноте глади воды. Большой диск Луны высвечивал на ней дрожащую серебристую дорожку. Все вместе - тихий плеск воды у ног сидевших, темное бездонное небо, бесконечная россыпь звезд, создавало симфонию любви, торжественно звучавшей над притихшей, дремлющей рекой. Наверное, Бог специально создал эту симфонию, чтобы возвысить человека, напоить его торжественной красотой вселенной, защитить от дьявольских козней. У Ренате и Ри-харда, околдованных божественным очарованием, не раз возникало желание, взявшись за руки, пройти по серебряной лунной дорожке и уйти туда, где нет людей, где были бы только они и Бог.

Клаус с женой Надеждой пришли к Йозефу под вечер, когда дневные хлопоты уже закончились. Рихард стес-нительно прятался за их спины. Надежда, по русскому обычаю, начала разговор издалека:
- Лето, по всему, прибыльное будет. И дожди нынче землю хорошо поили, и в ведро семя грелось предоста-точно.
- То, правда. Лето в этом году отменное стоит. – Ответил Йозеф, уже догадавшись, зачем пожаловали дорогие гости.
- Мы к вам вот по какому делу. – Продолжала Надежда. – У вас товар хороший без употребления, а у нас ку-пец – добрый молодец. Один без дела ходит, не знает, где голову приклонит. Продали бы товар, господа хорошие. Уж больно он нам приглянулся.
Йозеф вступил в игру:
- Да, какой же товар, мы и не знаем! У нас много чего по амбарам, да по чуланам хранится. Вот коней у меня, разве что, пар десять найдется, да поросят, сколько хрюкает, не припомню.
- Коней нам твоих не надобно. Да и поросята у нас самих голосистые.
- Может куры.
- Нет-нет. – Погрозила пальцем Надежда. - У тебя под лестницей девка красы неписанной живет. Я, чай, на выданье. Пора ей приспела.
Йозеф, не выдержав, рассмеялся:
- Вона, какой товар углядели. Какая ж там красота неписанная. Хромая. Один глаз в сторону косит, другой вообще не смотрит. Да и кривобока. С какой стороны ни подойди, все одно - убогая. А уж работница – не приведи господи: все из рук у нее валится. Сколько посуды перебила, то Богу одному известно. Одни убытки с такой работни-цы.
Анна, разинув рот, слушала мужа и не могла понять правду он говорит или хитрит что-то. Надежда снова за свое:
- Не верю! Покажите. Своими глазами посмотреть желаем.
Йозеф послал за Ренате. Она вошла, догадалась, зачем пришел Рихард с родителями. Ее щеки полыхнули алой зарей. Йозеф обратился к Рихарду:
- Ну, что скажешь, купец? Я же говорил – кривобока, косоглаза.
Все рассмеялись.
За Рихарда ответил отец, забавляясь игрой, которую вели Надежда и Йозеф:
- Что кривобока – то мы выпрямим, и косоглазие поправим. Недаром мы лекари. Хоть и худые, а с этими хворями справимся.
Йозеф посмотрел на жену:
- Ну, что, Анна, отдадим товар купцу?
Анна обрадовано закивала:
- Конечно. Какая она работница! Пусть у лекарей посуду бьет.
Йозеф хлопнул ладонью по столу:
- На том и сговоримся.
Зная, что за невестой по русскому обычаю полагается приданое, добавил:
- Поскольку она сирота, а мы с Анной ей вроде как вместо родителей приходимся, даю за нею коня и двух по-росят.
Анна раскрыла рот:
- Ты спятил!
Йозеф рассмеялся:
- Не жалей, хозяйка! Добро даешь, добром вернется.
Когда все разъяснилось, сваты сговорились о дне свадьбы.

Завидев митрополита Даниила, Василий lll встал ему навстречу, приговаривая:
- Входи, входи святой отец. Давно тебя дожидаюсь. Ума не приложу что делать. Берсеня, этого ирода, казни-ли. Многие козни нашему княжеству от него исходили. Из – за него пришлось ученого монаха Максима Грека в мона-стыре заточить. А правильно ли сделал, сомнение берет.
- То, что Берсеня казнил, одобряю. Великий князь должен самодержавно править, один на все княжество. Не-чего псам лаять и напраслину на государя разносить по ветру. Однако, ученого монаха, по моему разумению, ты зря в монастырь заточил. На допросах тот же Берсень ничего крамольного о нем сказать не мог. Освободил бы ты его. Пусть занимается переводами святого писания на пользу православной нашей матушки церкви.
- Я подумаю, святой отец. Дело у меня к тебе. Каждый год разыскивались дела о покушениях на великокня-жескую семью колдунов и ведьм. Вот и сейчас по доносу схвачена и пытаема бабка Настька Козличиха. Ссыпала она на след государыни пепел и бесовские наговоры при этом нашептала. От этого родился мертвый царевич. Это Козли-чиха, как ее ни пытали, ни в чем не призналась. Сам дьявол помогал ей перенести все пытки, не иначе. Я подготовил указ об искоренении ереси, пусть его прочитают во всех церквах.
- Хорошо государь!
Собственно Василию, напуганному тем, что эпидемия колдовства охватила великое княжество Московское, не надо было особо убеждать Патриархха. Указом великого князя предписывалось оповестить всех подданных о том, что злые люди, забыв страх Божий и не памятуя смертного часу, и не чая себе вечные муки, держат у себя запрещен-ные еретические и гадательные книги. Еретическими наговорами эти колдуны многих людей на смерть портят и от той их порчи многие люди заболевают разными болезнями и помирают.
Ввиду этого повелева¬лось, чтобы впредь колдунов арестовывать, а их еретические книги и письма сжигать. Самих же злых людей и врагов Божьих пытать железом и в срубах жечь без всякой пощады и дома их разорять до ос-нования, и чтоб впредь на местах домов тех никого не селить.
Удовлетворенный беседой, Василий проводил патриарха до дверей.

Клаус с сыном сами лечебные коренья и травы не собирали. Под осень ездили за Москву-реку на Всполье к бабке Козличихе. Каждое лето Настасья собирала по округе травы, заготавливала коренья. Бабка знала, какой корень либо травка от какой хвори спасает. Как-то она похвасталась Клаусу, что знает больше семидесяти растений, и у каж-дого своя лечебная сила. Лекарь всегда закупал у нее необходимое количество засушенных трав и корней для приго-товления мазей, отваров и настоек.
Замоскворечье встревожено гудело. Когда Клаус с Рихардом подъехали поближе, их взору предстала ужасная картина. Козличиха стояла в срубе. Рядом воз желтой соломы. Над нею, сидя в седле, служивый читал указ государя. В указе великого князя говорилось, что Настька Козличиха сыпала на след государыни царицы и великой княгини бесовский пепел, после чего начала государыня недомогать, печальна быть. Да после того ж вскоре государыня цари-ца и великая княгиня родила царевича, которого тут же не стало. И от того времени и до сих мест меж государей скорбь и в их государском здоровье помешка. А потому великий государь повелел ту Настьку Козличиху причастить святых Божьих тайн, а причастя святых Божьих тайн, вывести ее на площадь в срубе, и, сказав ей ее вину и богомерз-кое дело, обложить соломою и сжечь.
Настасья в срубе едва дышала. Было видно, что на ее долю выпали жесточайшие пытки. Клаус с содроганием смотрел на страшный конец умной и опытной знахарки, вылечившей от лихих болезней многих людей. Рихард, не имевший никакого опыта в политических делах, был потрясен случившимся. Возвращаясь, долго молчали. Наконец сын не выдержал:
- Неужели они действительно верят, что бабка Настасья колдунья?
Клаус, видевший много костров в Германии и Италии, приехав в Россию, был удивлен, как много схожего в методах католической и православной церквей в борьбе с ведьмами и колдунами. Однако для себя он отметил, что тот грандиозный размах, с которым инквизиция отправляла на костер тысячи невинных людей, в России был значительно ослаблен почтительным отношением населения, особенно крестьян, к знахарству. Если же разгорались иной раз кост-ры на площадях, то такие дела возникали чаще всего по оговору, из-за пустяков и незначительных ссор. Однако, под-вергаясь жестоким пыткам, оговоренные чаще всего могли рассчитывать на то, что их не сожгут в срубе, заваленном соломой, а сошлют в окраинные города, где они будут жить, как прежде. Если же заподозренному удавалось скрыть-ся, то его никто не искал, и на этом дело закрывалось.
Московское правительство с особой настойчивостью расследовало дела, в которых значились корни и травы. Если у кого находили, то немедленно следовало обвинение в колдовстве. Это создавало большие неудобства для лека-рей и целителей, использующих травы и коренья в профессиональных целях.
Невеже¬ственное население инстинктивно понимало, что в окру¬жающей его природе лежат могущественные силы, спо¬собные сослужить полезную службу человеку в его борьбе с болезнями. Но чи¬тать в великой книге природы могли лишь немно¬гие. Эти немногие должны были балансировать между скудным воз¬награждением или сожжением на костре в случае доноса какого-нибудь пьяницы, недоброжелательного соседа, а то и чрезмерно ретивого воеводы, старавшегося, чтобы в его воеводстве не было разбоев, колдовства, и иного какого воровства.
Зная порядки, сложившиеся в Московском княжестве, Клаус понимал, что судьба бабки Козличихи была пре-допределена уже тем, что потерпевшей сто¬роной была царская семья, благополу¬чие которой всегда ставилось на пер-вое место и оберега¬лось со всею беспощадностью.
Кому-то Анастасия Козличиха не угодила. Донос для нее имел роковые последствия.

Ренате родила дочь, затем сына. Будни счастливой матери заполнялись заботами о детях, хлопотами по хо-зяйству. При крещении Надежда предложила назвать внучку по имени матери великого государя.
- Софья имя счастливое.
Выбор имени сына тоже не вызвал споров. Уже как бы по складывающейся традиции выбрали немецкое: Ген-рих.
Розенгеры решили, что молодые должны начинать семейную жизнь в новом доме. Клаус с Рихардом съездили в Москву к Покровским воротам, где располагался лесной торг. Здесь же уговорились с плотниками рубить дом. О плотниках на Руси говорили: «Их топор одевает, топор обувает, да он же и кормит». Мастерство свое они умели дове-сти до замечательного искусства и даже до шаловливых фокусов, которыми частенько морочили головы суеверным людям. Такие шалости были доказательством того, что плотники, да и печники, знаются с нечистой силой и часто пользуются ее помощью, чтобы наказать жадных, прижимистых хозяев, которые пытаются заплатить меньше, чем было оговорено.
Клаус был наслышан о проделках плотников и печников. Рассказывали, будто на Моховой мастера, прощаясь с хозяйкой, которая попрекала их каждый день тем, что они много едят и пьют, сказали: «Ну, тетка, тебе не спасибо, век будешь помнить, как ты нас поила – кормила». И подселили к ней в дом кикимору. Никого нет, а человеческий голос стонет. Как ни сядут за стол, сейчас кикимора кричать начинает: «Подите вон из-за стола!». Если не послушают, то с печи падают на пол горшки, а с полатей лапти да онучи летят прямо на стол. Знающие люди говорили, что плот-ники подложили под матицу свиной щетины, отчего в доме и завелись черти.
Но особенно злыми шутками на всю святую Русь славились печники. Найдется ли на ее широком раздолье хотя бы один счастливый город, в котором не было бы заброшенн¬ого, нежилого дома, покинутого и наглухо заколо-ченного? На Литейном у такого дома собирались толпы любопытных. Попадет, кто из смелых, забежит с дровами в дом, растопит печь и вон стрелой вылетает. Как дым из трубы пойдет, так из дома вой раздается на всю округу. Толпа со страхом крестится, но не расходится, пока вой не прекратится. Каменщики хвалились, что жадным хозяевам они вмазывают в трубу глиняную свистульку. А то и несколько. Разноголосый вой и свист сводил хозяев с ума, гнал из дома. Хозяева дома на Литейном не дали каменщикам полного расчета, Вот те и сыграли с ними шутку. Приглашали священника, но тот ничем помочь не смог. Другие каменщики попросили за «ремонт» пятиалтынный. Хозяева и тут пожадничали. С тех пор и стоит пустой дом. Боятся люди в нем жить.
Иногда плотники из мести прилаживают под коньком на крыше длинный ящичек без передней стенки, наби-тый берестой. Благодаря такой незатейливой хитрости в ветреную погоду слышится такой плач и вой, всхлипы и вздохи, что простодушные хозяева начинают звать всякого, кто под руку попадет: от батюшки до колдуна. Находится и знающий плотник:
- Вы, хозяева, забыли в старом доме своего домового. Вот и ходит он вокруг просится в новый.
Получит такой плотник гривенник, заберется на чердак и смотрит, как хозяева тащат лапоть за веревочку из старого дома в новый, и уберет тихонько ящичек с берестой. Хозяева довольны, что своего домового в дом вернули, а плотнику слава – знает, как нечистую силу уговорить.
Если Клаус больше посмеивался над дремучим невежеством москвичей, то жена его Надежда по ходу строи-тельства нового дома строго придерживалась установленных правил, чтобы, не дай Бог, какого подвоха не приклю-чилось. Каждый этап строительства обставлялся торжественно.
Когда Клаус сговорился об условиях и ударили по рукам, Надежда устроила торжественное застолье - пили «заручное».
Когда положили первый ряд основных бревен - пили «обложенное».
Когда заго¬товленный сруб перенесли и поставили на указанное мес¬то - напоила всех «срубными».
И всегда на столе щедрая, от души, закуска.
Но больше всего артель была довольна тем, что в конце каждого дня Надежда выставляла мастерам по боль-шой кружке пива.
К установке матицы готовились как к особому обряду, завещанному дедами и прадедами. Рихард, подчиняясь указаниям Надежды, поставил в красном углу икону и зеленую ветку березы – символ здоровья хозяина и всей его семьи, зажег свечи. Плотники подняли и установили матицу с привязанной по середине овчинной шубой. Один из плотников забрался наверх. Это севец - отгонитель всякой нечистой силы. Он обходит верхний венец по кругу, рас-сеивает по сторонам хлебные зерна и хмель, приговаривая в полголоса только ему известный наговор.
Хозяева и мастера, затаив дыхание, следили за севцом. Тот, дойдя до середины матицы, вынул из-за пояса то-пор и перерубил лычко. Внизу артель бережно подхватила шубу на руки. Из ее карманов мужики извлекли самый главный символ изобилия в семье: хлеб, соль, кусок жареного мяса, кочан капусты, пучок зеленого лука и в стекл<

 
stogarovДата: Вторник, 28.02.2012, 17:37 | Сообщение # 35
Подполковник
Группа: Администраторы
Сообщений: 212
Репутация: 0
Статус: Offline
Согласно Положению о Премии выдвигаемый на Премию текст не должен превышать в объеме 30 тысяч знаков (в т.ч. пробелы).
Просим участника номер 16 отредактировать свою заявку в соответствии с положением.
 
stogarovДата: Вторник, 28.02.2012, 22:26 | Сообщение # 36
Подполковник
Группа: Администраторы
Сообщений: 212
Репутация: 0
Статус: Offline
Участник номер 17

(номинатор Vladimir)

Крысёныш

- Наверное, каждому из нас хорошо известно, что крысы являются непримиримыми врагами человечества. В средние века эти грызуны распространяли по Европе ужасную болезнь – чуму. Только в одной Англии за время эпидемии умерло несколько миллионов человек. – проводила «Введение в биологию» Юлия Вячеславовна в третьем классе.
- А я считаю, что это неправда. Вы ошибаетесь… - с детской горячностью перебила учительницу Алана Кабалоева, - крысы не враги – они наши маленькие братья!
- Это ещё что за номер? Нехорошо перебивать взрослого человека.
- Так значит, если вы взрослые, то вам можно обижать маленьких и беззащитных? – не унималась Алана.
- Это кто беззащитный-то? Твои крысы что ли?
- А пусть и так! Откуда вы знаете? Может быть у меня дома целое крысиное королевство располагается!
- У неё и змеи, и лягушки, и слизняки всякие водятся! – вмешался Мишка Непонимаев.
И половина класса засмеялась. Громко и неприлично.
- Делаю тебе второе замечание за урок, Непонимаев. На третье будет «двойка» и короткое, но яркое путешествие к директору. – осадила сорванца Юлия Вячеславовна и обратилась к Алане, которая была готова заплакать:
- А ты продолжай – мы с удовольствием послушаем твою точку зрения, пусть даже она будет и ошибочной.
Воодушевившись, Алана продолжила:
- Когда-то я думала точно также, как и вы. Однажды вечером я попросила бабушку рассказать мне сказку. Лукаво посмотрев на меня своими добрыми, лучившимися теплом, глазами, бабушка начала:
- Жил-был кот - бархатный живот. Вставал кот рано – лакать сметану…
Вдруг за стенкой что-то зашуршало.
- Бабушка, мне страшно. Что это? – спросила я, прижимаясь к бабушкиному махровому халату.
- Не пугайся – это, наверное, мышка-воришка.
- А что она там делает? – на смену страху пришло любопытство.
- Крупу ворует. Но завтра это закончится. Я у Петровны Ваську попрошу – он крысолов знатный. Пускай побудет у нас денёк-другой…
Сама того не заметив, я заснула. И приснилось мне, будто бы я по коридору иду. Коридор - не коридор, тоннель – не тоннель. Темно и страшно. Я даже не шла, а пробиралась на ощупь к дальнему просвету, видневшемуся серой дымкой вдали. Неожиданно я заметила, что впереди меня что-то движется.
- Почему ты убегаешь от меня? Кто ты? – окликнула я.
Молчание. Но когда вокруг стало чуточку посветлее, оно остановилось. Мне удалось разглядеть его. Это был крысёныш.
- Зачем ты преследуешь меня? – пропищал он.
- Потому, что ты убегаешь. Не бойся меня, я не сделаю тебе ничего дурного…
Зверёныш насупился:
- Крысёнка даже ребёнок может обидеть.
- Может… - чисто механически повторила я. Мне было памятно, как дворовые мальчишки, отыскав крысиное убежище, привязали слепых розовых зверьков за лапки толстыми сапожными нитками и дразнили того же Ваську-крысолова.
- Вот все вы говорите: расплодились дескать крысы – житья нет. А сами что? До семи миллиардов свою популяцию довели. А всё мало. Недостаточно плодовитыми себя считаете – людокрыса пытаетесь создать. Уже уши свои нам научились приделывать, скоро и до других органов дойдёт дело… Да благодаря нам вас всех ещё микробы не уничтожили. Каждую новую вакцину на нас проверяете. А мы терпим, геномодифицируемся…
Я хотела ответить своему новому знакомому, поддержать его. Но всё неожиданно начало растворяться. Я проснулась. На полу уже играли солнечные зайчики, приглашая встать с кровати в их весёлый хоровод. Из кухни доносился аппетитный запах завтрака.
Когда я рассказала за завтраком бабушке о своём удивительном приключении, то она твёрдо решила не приносить в наш дом кота – лучше свой вор, чем чужой разбойник.

Алана замолчала. В классе стало тихо. Строгая учительница о чём-то задумалась
 
stogarovДата: Вторник, 28.02.2012, 22:32 | Сообщение # 37
Подполковник
Группа: Администраторы
Сообщений: 212
Репутация: 0
Статус: Offline
участник номер 18

(фрагменты романа)

Случались у нас частые короткие замыкания и от того небольшие пожары. Не то, чтоб всё до тла и до пепелища, а возгорания местного значения, возникали тут и там. Вдруг визг-тупотение: «Девки, подпалились!...» Ну, тут тряпками собьют-захлопают пламя, дым развеют по коридорам и идут за Бертолетом чинить электропроводку, ладить и накручивать «жучки». Бывало, что весь наш район по причине завышенного потребления электроэнергии погружался в египетскую тьму, – ну прямо тебе конец света... Тут уж без аварийки не обойтись!
Известно, что все воровали электроэнергию… У нас это занятие было первым делом, и не стеснялись делиться передовым опытом, потому что порукой тому был общественный интерес. Личных счетчиков тогда не было, а был общий на всех, у входа. Его обрамляли шкапчиком и держали под запором. Как где передают по цепочке: «Проверка!» Тут, кто первый – перемычку выдергивают и в лифчик или в штаны – подальше прячут, чтоб не докопались при телесном обыске. Но могэсники народ бывалый, ушлый, всё про всех знают: нагрянут – и если за подозрение, то сразу в причинные места и направляются – не церемонятся излишним смущением. Ага!.. Вот вам и улика – хозяйка в визг, но поймана с поличным и вещественное доказательство на лицо – составляем акт. Будем приглашать понятых или как?.. Тут, браток, не отвертишься, сразу поллитровку на стол с сытной закусью, а уж на десерт, как водится – включите мне симфонический оркестр… И к пострадавшей никакого нарекания, наоборот, все с подношениями за причиненный материальный ущерб и душевный конфуз.
Однажды прошлась по нашим дворам комиссия по жилью, уполномоченные райкома обследовала каждый барак и всех переписали поголовно. Кроме того, на каждый угол барака, на видном месте, прибили таблички с надписью: «Строение № 6» или «Строение № 8». Пошли слухи, что собираются нас ломать и переселять в новые новостройки. У населения настроение возвысилось до праздничного, все постоянно только об этом и судачат и радостно дискутируют по кухням: кому и сколько квадратных метров положено и у кого на это имеются особенные льготы. Даже ярые антагонистки среди соседок поглядывали друг на друга приязненно и именовали ласково по имотчеству: «Надеждочка Васильевночка, вы ведь коминтерновка, фронтовичка-будёновка, вам-то самое преимущество… Вы свое требуйте, стучите кулаком, не стесняйтесь ; они обязаны дать…» Так продолжалось недолго, так как вдруг всё раскрылось: пришел уполномоченный и на собрании жильцов объяснил, что это делается на случай эвакуации населения из зоны заражения химическими газами в сельскую местность на момент нападения милитаристской Германии на наши мирные жилища. Разбились на дружины и назначили ответственных, которые должны были распределять противогазы, носилки, перевязочный материал и прочую хурду-мурду. Это у нас любят
Несмотря на разочарование, народ долго не тосковал, так как переключился на обсуждение, кому-какой сельский район достался и с какими преимуществами. Вот тут-то и кончалось временное перемирие: одному бараку выпадал зеленый участок с рекой и лесом, а у другого – лишь сухое поле с чертополохами и с тем же лесом, только на горизонте. Народ требовал справедливости, а уполномоченный, перекрикивая возмущенных жильцов, увещевал зычно: «Зато на вашем участке целых два артезианских колодца, а у них ни одного! Это ж надо учитывать!»

А вот простые до схематизма нашего детства пейзажики, которые радовали нас своей понятной неизысканностью: пыльные, изрытые собачьими норами и поросшие зловредными лопухами пустыри; пропитанные интимными смрадами закоулки с сизыми мухами повисшими в воздухе; стихийные свалки всевозможных технических ненужностей – источники драгоценных находок; огромные лужи тухлой воды, густой и чёрной, без ряби и всплесков от брошенных камней; толщиной с палец безлистые прутики прибрежного кустарника, серые метёлки камыша, стрелы осота и колоски пырея; сама река, наша матушка полноводная, с тихими всхлипами канализационных притоков и всё это задрапировано ватными дымами на фоне матового ненастья.
Но не всё у нас в бараках было так безрадостно и тускло, не всегда были трудовые будни – наступали праздники и собирались отчетно-перевыборные собрания, да и просто случались счастливые часы и мгновения. Вот, например, к вечеру иногда становилось чуть грустно от сознания уходящего дня, в особенности, когда проходил по реке в кремовой пене огромный, как свадебный торт, пассажирский трехпалубник, весь в иллюминациях и музыкальных созвучиях. Он проходил и, было досадное чувство, что само счастье проплывает мимо, дразня всех прибрежных наблюдателей недостижимостью надежды когда-нибудь приобщиться к такому празднику жизни.
Но, если стать за сараями, лицом на пивоваренный завод, от которого вечерним, юго-западным ветерком несло сытным духом солода, и глядеть на западающее в прозрачный ивняк солнце: вот оно проныривает в клубах желтого дыма фабричной электростанции и погружается в негустые деревца прибрежных зарослей за Красным лугом, а лучи скользят по водной плоскости и дробятся волнами на чуточные блестки… Плывет по неподвижному воздуху тонкая ниточка или невесомая пушинка тополиная, суматошливыми движениями перемещается себе по разным направлениям суетливая мошкара – и вдруг возникает такое восторженное солнцесплетение… Вот тогда-то вздохнёшь в сладостном упоении, прищуришься, и будто плеснет тебе в лицо ярким освещением и тут же в мозгу заполощется зеленая вакханалия… Красочное, совершенно фантастическое, я вам скажу, действо, аж загляденье.
Трогательная сцена на закате – наши вечерние развлечения. В субботу под сумерки выходил наш дворовой староста Палисандрыч, ввинчивал сильную лампочку в патрон и… начиналась веселуха, – под заводной патефон наши местные посиделки с танцами. Пластинок было много, но ставились в основном три: «Расставание» Цфасмана, «Первый поцелуй» Скоморовского и «Танго соловья» не помню кого, но с большим художественным свистом. Была еще одна классная, но сильно зацарапанная пластинка, на которой было написано: «Для тебя, Рио-Рита», (пасадобль), оркестр под управлением Вебера, этот танец – фокстрот, его нужно слушать, а если есть желание – танцевать». Желание потанцевать обнаруживалось у многих; танцевали пасадобль и фокстрот в манере бурного танго, хоть и размашисто, хоть и увалисто, но с нескрываемыми чувствами, слегка стесняясь себя и соседей, а потому смотрели не в глаза партнеру, а устремляли взгляд через плечо, далеко за горизонт. Тут же и мы соответствовали полной мерой, выкомаривались как хотели, путаясь в ногах и скоморошничая. В перерывах же мужики отряхивали клеша;, закуривали, а бабы, обмахиваясь надушенными платками, заполошно балагурили, записные озорники отпускали пресные шуточки по поводу и без повода, а, помнится, по случаю тесных прижиманий – хаханьки да посмехушки.
Большой радостью для нас было радио, оно не выключалось никогда, даже в ночное время раздавались щелчки и гудение, будто по ту сторону радио чутко вслушивались в нас. Радиозвук никому не мешал и даже не убавлялся до еле слышимого, а вдруг важные новости... Кроме постоянных правительственных сообщений и сводок с заводов и полей целыми днями играла классическая музыка, которая крепко всем осточертела. Однако великой радостью для всех, в том числе и взрослых, были специальные трансляции для детей. В начале появилась «Утренняя зорька», а потом и «Маша-растеряша», и «Петрушкина почта», и «Угадай-ка»…Мы караулили каждую радиопередачку, боясь пропустить, сообщали друг другу часы и минуты начала и помногу раз спрашивали: «Сколько сейчас часов? Сколько еще осталось?». В это время на улице не оставалось ни души, и все мы, кто в одиночку, а по большей части компанией, – и взрослые были среди нас, – блаженно усаживались в кружок и, шикая друг на друга, заворожено замирали у тарелки-репродуктора. Все любили «Театр у микрофона», помню «Каштанку» Чехова, «Кондуит» Льва Кассиля, рассказы про животных Бианки и Пришвина… Тогда никаких тебе телевизоров или магнитофонов не было, всё читалось вживую на студийный микрофон и как читалось!.. На программах детского вещания тех лет выступали самые знаменитые московские актеры, как сейчас помню дребезжащий голос Бабановой и задорный мальчишеский Сперантовой, все обожали Литвинова-сказочника и за ведущего – гениального Ростислава Плятта. Мы плакали и смеялись и скрежетали зубами, когда Грибов читал «Ваньку Жукова»…
Я был малец до всего любознательный, в обязательном порядке хотел дознаться до всякой сути и чистосердечно доверял взрослым. И вот однажды Бертолет, наш дворовой кулибин, дал мне как-то полистать журнал «Техника молодёжи», один из первых его номеров. Кроме непонятных схем и формул, углядел я там рубрику «Хочу всё знать», где читатель кратко спрашивал, а журнал пространно отвечал. В тот исторический момент спрашивать мне было, в общем, нечего, но я, скорее из авантюризма, чем от жажды знаний, подвиг себя на недружественный демарш. Я послал им туда, в журнал, письмецо, в котором своим корявым почерком выразил волнующий мою душу пытливый интерес – я вопрошал у дорогой редакции: «Вот почему, – спрашивал я, – когда вдруг солнечный луч упадёт на окно, то в светлых квадратах на полу или стене появляются продольные или поперечные полосы, как будто стекло разлиновано на линейки, хотя стёкла прозрачные и ничего подобного в них нет?..» Так или несколько иначе я попытался проявить своё сосредоточенное внимание к непонятному мне явлению природы. Откровенно говоря, меня интересовал не само явление, до которого мне не было особого дела, а то, как произойдёт переписка и как они ответят мне: «Дорогой товарищ… и так далее». И фамилия моя будет фигурировать на всеобщее освидетельствование… Но в последний момент я передумал и подписался под Витьку Мизина – пусть его гордится вместо меня! Очень долго никаких ответов не поступало, но вот однажды я пришёл к Мизику и тут на столе увидел нестандартный конверт, в котором на красивом бланке было пропечатано: «Дорогой Витя!..» Чуть не любимый… Короче, не поняли они моего скромного вопроса, или только прикинулись, что не поняли… Писал какой-то Ш. Маховиков из редакции, формулировал сухими фразами отписку, мол, не ослабевай свои наблюдения над живой природой и, непременно, обращайся к нам в случае чего непонятного, ибо, как тогда я доберусь до истины… Я с хитрым недоумением спросил Витьку о письме. Он раздражённо ответил, что ему самому ничего не ясно с этим дурацким письмом, и он уже получил от родителей порку за письмо без ихнего разрешения. Тогда я спросил: «А ты видел эти полосы от оконных стёкол?» – «Конечно, видел… Кто же их не видел?», – «Почему же они пишут – «не поняли»? Витька внезапно вскипел, аж жилы на горле надулись – он заорал: «Сказано, не имею понятия!» И брякнулся на кушетку, уткнувшись носом в прикроватный гобеленчик с тремя удивлёнными оленями и захлюпал носом. Вот, оказывается, как я подставил своего близкого друга.
А вот наше кино. Во дворе натягивали простыню за четыре угла и фабричная передвижка демонстрировала немое действо, почти всегда «Броненосец Потемкин» или «Закройщик из Торжка», но иногда кинопрокатчики показывали что-нибудь из заграничного кинематографа, «Индийскую гробницу» или «Камо грядеши». Само по себе кино было загадочным явлением: зрители мало что понимали в сложных сюжетах, но само зрелище было столь привораживающим, явление шевелящихся человечков и сменяющихся кадров таким восхитительным, что равнодушных не оставалось. Слышится стрекот проекционного устройства, из волшебного фонаря падает луч, в котором вспыхивают ночные насекомые, а на перекошенном, надувающемся как парус экране перед вами возникают живые картинки, мелькают лица, чужие города и незнакомая природа. Изображение было плохое, пленка была заезжена до мутной чересполосицы и слишком уж часто рвалась, а однажды вдруг и самовоспламенилась – неважно… Все любили наше дворовое кино и почитали приезд передвижки, как настоящий праздник. По праздникам его, как правило, и устраивали.
Суббота – банный день. Лефортовские и Воронцовские бани, у себя на Рогожке, из-за длинных очередей и обилия пролетарского люда дедушка посещал редко, а предпочитал ездить к нам. Но и в наши Грузинские бани, которые были приписаны к нашему микрорайону и которые, в соответствии с расписанием нам предписывалось посещать, – мы не ходили: там тоже было много татарвы и всякого неотесанного люду, да и парок на дедушкин вкус был жидковат. А ездили мы на «букашке» аж на Селезневку, где у дедушки было давнее знакомство. Мать же в наше отсутствие и для себя устраивала банный день в комнате, наливая в жестяное корыто крутого кипятка и поливая свое тело из кружки, а потом в этой же воде стирала свое белье, отчего в комнате внедрялся едкий запах хозяйственного мыла. Когда-то и меня она купала в этом, много раз луженом и паяном корыте, а следом за мной, и сама залазила в него, нисколько меня не стесняясь, пришептывая при этом свои женские причитания и напевая.
 
stogarovДата: Вторник, 28.02.2012, 22:34 | Сообщение # 38
Подполковник
Группа: Администраторы
Сообщений: 212
Репутация: 0
Статус: Offline
участник номер 18

(продолжение)

Кроме похорон и праздников, случались у нас и свадебки с дворовыми гуляниями и честным пирком, и, как водится, на столе бык печеный, а в боку – нож точеный…Торжественного пространства в бараках не имелось, так всё веселье с последствиями, какие бы они ни были, происходили у всех на виду – под окнами, на досках да на крылечках. Все свадьбы происходили под жуткую пьянку и мордобой. Жених от горя и стыда быстро наливался вином и успокаивался на родительской койке в ботинках и заблеванной рубашке. Над ним стояли оскорбленные в лучших чувствах тёща с невестой, трясли жениха и хлестали по щекам, выговаривая обидное бесчувственному телу. Потом, конечно, были разборки, выяснения отношений, но, как ни странно, расторжений я не припомню: видимо, трудовой народец тогда страшился ходить с клеймом «разведенный» или «брошенная» и, как бы то ни было – уживались. Но это потом…
А пока… и время года, и погода, и всеобщее политическое расположение – всё в предзнаменовании славного торжества, все чрезмерно возбуждены и деятельны. Идет спешная подготовка к веселью, и происходит оно у всех на глазах, при всеобщем и посильном участии. Из каждого барака несут, что было заранее заказано и кто чем богат: тазы с винегретом, сваренного за ночь в ведрах и разлитого по блюдам студень, горячую картошку в мундире, укутанную в платки и полотенца, пироги-пельмени и в овальных селёдочницах – его величество пряного посола с лучком и укропцем. Девки в передничках суетятся, на парней покрикивают, а те ухмылисто помогают скамьи да стулья растаскивать, вилки-ложки по местам распределяют, стаканами клоцают – рассчитывают поспеть к появлению процессии из регистрации. Добрые соседи, уже хмельные от предстоящего предвкушения, сыплют присущие моменту прибаутки-нескладушки, суматошно организуют церемонию, но вино покамест не несут, опасаясь преждевременного сбоя. Пока суета да бестолковщина, молодоженники на люди не кажутся – ждут своего часа, а чего особенного, – невесту-то все знают, как облупленную, – из нашенских та. А эта время зря не тратит, крутится перед зеркалом, чепурится, да и женишок-то… внешний вид благоустраивает, вихорок пивком примачивает, прыщики припудривает – тоже из фабричных, а то из каковских еще ему быть?..
Наконец все готовы, и вот в кружевной пене появляется невеста сама, как белая лебедь, а с ней и сам нареченный выходят на крыльцо, рядом форсисто выступают шафера в заломленных картузах, уже пригубившие понарошку. Гармонист, тоже в меру приободренный винцом, патетично разводит меха и производит многообещающий наигрыш. В установившейся тишине официально кашлянёт тамада и что-то невразумительное пробасит папаша со стороны жениха, если, конечно, таковой в данный момент времени имеется, волнительно продребезжит своё и матушка со стороны невесты, типа: «Ты, дорогой зятек, ежели решился войти в нашу семью, так уж и будь нам как сын…» – и скривит утомленную заботами физиономию в ритуальном рыдване. Тут понятливый гармонист во время рванет меха, создаст разудалый дивертисмент, чем и подтвердит торжественность общественного события.
А вот и вино вынесли – сразу радостная ажитация в передних рядах – дядя ловко, без перелива наполняет рюмахи и стопаря, в стаканы же по чуть-чуть, – регулирует меру, значит, – у нас не балуй!.. А бутыль, тем не менее, придерживает, к себе прижимает, чтоб не увели. Все чокаются и пьют заздравную и смачно студнем заедают. Между первой и второй – промежуток небольшой! Чокаемся за родителей, за гостей, за нашу фабрику и за славную жизнь, что дала нам советская власть. Ох, и крепка советская власть!.. Ну, что еще надо трудящему человеку, чтобы почувствовать свою значительность? Кашку слопал, да чашку об пол…
И вот уже распаренный гармонист заёрзает руками по пуговицам, бахвалисто зачастит аккордами, заклацает: кына-кына-кына – и пошло деревенское радение, таньцульки-тупотение. Жених с невестой после первого выхода в круг для блезира тут и там помаячат, а потом под шумок и исчезнут вовсе, а вновь появятся аж под вечер или на следующий день, не такие уж свеженькие и торжественные, но все ж на своих ногах. Три дня и три ночи дорогие гости пьют-гуляют и тупотят, тупотят тупотят… Это у нас и есть свадебный танец, на который ещё способны крепко подвыпившие гости. Женщины ещё способны всплеснуть руками, отбить каблучками пыль, взвизгнуть, крутнувшись на месте, а мужик тупочет и смотрит себе под ноги.
Проснется какой-нито родственничек, воспоет тоскливую песнь «по диким степям Забайкалья» или разудалого «Хазбулата удалого», ему было подтянет кто еще жив остался, да тут же и устранится, лишь прокукарекает всеобщее «горько», хлобыстнет из граненого лафитника – эх, хороша самогоночка!... Если тут же не свалится под стол, то пойдет со всем торкаться и тупотеть, а уж только потом строго обязательно свалится.
На свадьбу по приглашениям и без приглашений стекался люд: своим ходом прибывали соседи из ближайших бараков, разночинные родственники, как со стороны жениха, так и невесты, друзья и просто знакомые, знакомые знакомых и совершенно чужие, не ведомые никому личности. Поначалу во всеобщем балагане они вели себя неприметно, старались держаться в тени и не выпячиваться пока не накушаются. Однако, выпив за здоровье новобрачных и их уважаемых родителей, закусив стюднем из головизны, они распоясывались и начинали слишком уж рьяно обихаживать женский пол, толкаться, сувать руки и задирать законных гостей. Люди недружелюбно переговаривались: «Откуда такой-то? Кто его сюда зазвал?» – «А ты здесь кто такой?» – «Я-то свой, а вот с тобой разберемся…» Подваливал свой народ, протискивались шафера и брали голубчиков под администрацию, то есть самозванца с компанией шумно изгоняли, да вдогонку и пендалей навтыкают. Иногда оскорбленный изгой уходил, но скоро возвращался и не один, а с ватагой, и тогда начиналось радостное рукоприкладство, в котором энтузиазма было не занимать – принимали участие все, включая и жениха. Вот где была потеха!.. Ну, скажи, разве это свадьба без драки?

Как мы радовались каждой новой вещи, разглядывали, нюхали, примеривали… Все говорили при этом: «Это куплено на вырост, пока великовато, но на будущий год будет как раз по фигуре. Смотри же, береги вещь, чтоб хотя бы лет на десять хватило…» Но как правило всё носильное переходило от старших к младшим, лицевалось и перелицовывалось помногу раз, пока и передавать уже было некому. А покупных покупок или каких-нито игрушек из универмагов у нас отроду не случалось, кроме кирзовых футбольных мячей со шнуровкой, на которые мы сами, без помощи родителей, постоянно сбрасывались в складчину. Эти дешевые мячи рвались нещадно, мы их вечно зашивали и клеили – в футбол мы играли самозабвенно, и мячи забивали до смерти. Был у нас свой лорд-хранитель мячей и свой профессиональный надуватель: последний вдох доверялся лично ему. Для этого он накачивал полную грудь кислородом, ему зажимали ладонями уши, чтоб барабанные перепонки не полопались, и он, выпучив глаза и щеки, налившись свекольным цветом, торжественно вдыхал в футбольную камеру.
Велосипедов у нас тоже не бывало, ни у кого, но все мы были индивидуальными владельцами самокатов, производимых собственноручно из двух досок и двух подшипников: было большое развлечение спускаться оравой с переливчатым воем и шариковым грохотом по тряским бульникам от самой Предтеченки и аж до Москва-реки и падать в прибрежную пыль. Еще были у нас качели и каруселька, изготовленные и постоянно ремонтируемые Царгой-Бертолетом, но они всегда были заняты малышней и нас, байстрюков, к ним не допускали, даже, если мы чинно занимали очередь.
Тогда мы пристрастились цепляться за проезжающие трамваи, ездить на «колбасе», вскакивать и сигать на ходу под пронзительный визг колес, как раз на повороте у Дома культуры. Лучше всех из нас это проделывал Фалькович, или Фаля. Еще держась за поручни, он откидывался спиной к проносящейся мимо и громыхающей улице и вдруг, на полном ходу, как пружина отталкивался от подножки, соскакивал на мостовую и продолжал бежать по ходу трамвая. Смертельный номер его был отточен до виртуозности, хоть в цирке выступай. Выполнял он свой кульбит с таким шикарным разворотом, да так артистично, что вызывал всеобщий восторг и уважение. Допрыгался этот Фаля… он никогда не доезжал до остановки, а соскакивал раньше или, где ему вздумается. Вот однажды и трахнулся башкой об столб – аж фантики полетели... Лихой был туесок, мог бы вступить в ДОСААФ и стать знаменитым парашютистом впоследствии или, на худой конец, спортсменом-рекордсменом, но не дождался момента, не сберег себя парнишка для будущей жизни, и для нас всех его жизненный пример стал большим разочарованием. На всякий талант нужны умные мозги и большое везение. Так-то, с городским транспортом – не балуй!
Зимой мы катались на «снегурках», прикручивая их шпагатами к валенкам. Коньки «гаги» и «ножи» на ботинках, для спортивных игр, а также для форсистых катаний в ЦПКиО, на катке под музыку, были большой роскошью. Но зато мы с шумным ликованием съезжали на самодельных полозках по накатанным скользанкам, по одиночке и цугом с обязательной куче-малой внизу.
Как-то перед майскими праздниками установили у нас во дворе маленькую карусельку, посадочных мест там не было, но стоя можно было крутиться на ней, если, конечно, раскрутить вначале. Сейчас же малышня задействовала карусельку и раз взобравшись на нее, уже не слезала – развлечение удалось на славу. В первое время все только и делали, что крутились до одури, но через короткое время команда местного авторитета установила свой контроль над аттракционом и пропускала только своих. А спустя еще неделю, каруселька от чрезмерной эксплуатации скособочилась, цепляла краем землю и, можно сказать с уверенностью, прекратила своё существование…
Большой детской радостью для всех барачных вылупков было появление в поле зрения местных попрошаек, то есть блаженненьких. По Красной Пресне от Ваганьковского кладбища и до Зоопарка разгуливали заведомые и общепризнанные дурачки, каждый сам по себе и по внешнему облику нечто уникальное. У каждого из них было своё интересное положение, к которому он был негласно приписан, то есть – постоянное место для сбора благостыни. За это место каждый держался крепко, в кровь воевал с чужаками и соискателями. А если вдруг появиться какой пришлый побирушка, что без насиженного места, то ходит по дворам и окраинным переулкам, да и то с оглядочкой – не его территория, а уж к церкви соваться никак нельзя.
В нашей же местности, то есть, на Трёх горах, поблизости от церквей обретался некто Кукарёк – это была его вотчина. С весны и до поздней осени он ходил босиком, с железной тарелкой на груди, в которую ему от щедрот человеческих перепадало съестное. Углядев на своём подносике какой-нито харч: сухарик или яблочко – он тут же переправлял его в свою вечно отверстую ротовую прогалину, скрывавшуюся в чащобе свалявшейся, как пакля, бороды. В кушаньях Кукарёк был неразборчив, поглощал всё, разве что не камни: положишь ему конфетку в обёртке – так с обёрткой и съест, таракана или дождевого червя – он тут же их целиком и сглотит без всяких переживаний. Нас, мальчишек, он боялся пуще собак, убегал семенящими шажками, постоянно оглядываясь и благословляя нас матёрым проклятием: «Выблядки! Сдохните! Все до единого…» Много лет спустя я встретил его всё там же, у церкви Иоанна Предтечи, по мне, он совсем не изменился, такой же заросший и грязный, с той же тарелочкой на чахоточной груди… Агасфер…
Примерно тогда же встретилась мне у Белорусского вокзала одна нищенка, толкавшая перед собой детскую коляску, гружённую порожними бутылками. Я бы и не взглянул на неё, но тут она повернула голову и осклабилась, изображая щербатую улыбку. У меня дёрнулось внутри – я не без великого сожаления узнал Зинуху, так звали мы Ларку Зиновьеву, девочку из благополучной семьи, проживавшей в большом желтом доме на Новинке… Белокуристую, с ясным беспечальным личиком, со всегда аккуратно заплетёнными косичками, с накрахмаленным кружевным воротничком и манжетками… Из дома Зинуху во двор никогда не выпускали – боялись за её целостность, а в школу и в музыкалку её всегда сопровождала домработница, и туда и обратно. Ранней весной, под майские праздники, стоило солнцу подсушить достаточное пространство на асфальте, тут же рисовались классики и начинались массовые игрища. В такой день даже домашние девочки покидали свои светлицы и выходили с персональными прыгалками.
Зинуха появлялась в дверях подъезда с красно-синим мячиком в руках, щурясь, оглядывала двор и тут же включалась в игру. На зависть соперницам она становилась звездой всех событий: была лучшей в «салки», в «штандер», в «классики», а в скакалки могла прыгать без устали, с поворотом, наперекрёст, с перебежкой, дробным шажком и через ножку и даже прыгать между двух верёвок, раскручиваемых в разные стороны. Чудная была девочка, я втайне страдал по ней, как у нас тогда говорили – «стрелял», и думал, что никто этого не замечает. Но Витька как-то бросил: «Вон твоя идёт…» – «Почему это моя?» – Да ладно, всем известно, что ты по ней страдаешь…»
На самом деле, в неё было влюблено полкласса, и все, разумеется, тайно, так как явственно ощущали классовое различие между собой и ею, нашей жемчужиной. Училась Зинуха примерно, но без надрыва, как некоторые, слыла всезнайкой, однако без спеси, и руку никогда не тянула, а спросят – отвечает коротко и правильно. Тетрадки и учебники у неё были обвёрнуты в дорогую мраморную бумагу, у нас же – в газету. Портфельчик кожаный с двумя замками…Была она лучшей на викторинах и могла вспомнить и живо, без закавык и длиннот описать любую историю, вычитанную или услышанную. Учителя, особенно «немка», которую за глаза дразнили: «Цвишен-цвишен – косточка вишен», обожали её за бодрые ответы, за причёсанность и ладненькую фигурку. На переменках Зинуха не носилась по коридорам, как угорелая, а чинно прохаживалась под ручку со своей постоянной подружкой Синельниковой, такой же чистюлей и хорошисткой, но, конечно, во всем уступавшей ей.
«Лара?» – спросил я тогда в нерешительности, сам не веря своим глазам. – «Хоть и Лара, но не крала!» – был бодрый ответ. Я подошёл ближе и с тоской стал выискивать в этой спившейся, еще молодой женщине ту славную и светлую девочку школьных дней. «А я тебя сразу узнала, – с подмигом проговорила Зинуха. – Ты – Шестак! Выпить я с тобой выпью, а лечь под тебя – не лягу… Так и знай».
А, может, я обознался, и это, всё-таки, была вовсе не она? Ну, что могло произойти в судьбе такой успешной девочки, чтобы она оказалась в расцвете жизненных сил да в таком вопиющем виде и звании? Правда, в те достославные времена, судьбы многих начальственных особ становились диаметральными: сегодня ты капитальный хозяин, а ночью пришли за тобой суровые ребята и увели навсегда без права переписки и сновидений… и всю семью твою до последнего шурина распотрошат по лесоповалам да рогачёвкам, кто куда – не соберёшь… и всех родственников до третьего колена по одиночке затаскают, застращают, вопросами замают и что не так – искоренят. Бедных же деток в детдом и имя своё не помни… В нашей любимой стране всё может быть, ни от чего, друг мой, – не зарекайся…
И ещё мне вдруг вспомнилось, что одним пасмурным вечером я увидел, как у своего подъезда Зинуха шикает и топает на какую-то приблудную собачонку, видимо, увязавшуюся за ней, и сразу разлюбил её. Не совсем, конечно, но процентов на пятнадцать – точно!..
 
DolgovДата: Среда, 29.02.2012, 14:24 | Сообщение # 39
Генерал-майор
Группа: Администраторы
Сообщений: 266
Репутация: 0
Статус: Offline
Участник № 19

травянистая история
травянистая история - нечто небывалое и несбыточное,
возможное не больше, чем появление зелёной растительности
в нашем городе.
городской словарь крылатых фраз и выражений

старейшая (и единственная) газета в городе называется "зелёный листок", и один день в неделю ей совершенно невозможно верить. под выписанным старинными изумрудными буквами названием на каждом номере значится: "с нас истории, с вас кофе". уж не знаю, что они изначально имели в виду, но жители города с самого основания газеты и по нынешний день понимают это буквально и каждое утро оставляют на крыльце редакции чашки свежесваренного кофе. это вовсе не обременительно, ведь, хвала небесам, штат "зелёного листка" значительно меньше, чем остальное население города, и достаточно приносить по чашечке раз в неделю, или даже в две, чтобы хватало на всю редакцию и парочку городских попрошаек. идти по утрам мимо "зелёного листка" - настоящее удовольствие и чистейшая зависть. чашки, кружки, френч-прессы и щедрые кастрюлеобразные ёмкости занимают все деревянные перила, небольшую полочку и обе скамейки, а одна чашка непременно стоит на полу крыльца - для редакционной кошки Утки. пахнет имбирём, корицей и бадьяном, кардамоном и мускатом, молоком, сливками, всеми девятью видами сиропа бабушки Джойс и примерно двадцатью разными сортами кофе. пара-тройка френч-прессов источает запах бескофеина. есть загадочная примета: идти этой дорогой в утренний час без своей собственной чашки кофе - прямой путь к тюремному заключению.
особенно тянет попробовать, что же за кофе у "зелёного листка" в четверг. потому что если причина четверговых безумных историй не в том, что туда подмешивают что-нибудь эдакое, то дело тут настолько таинственное и тёмное, что вполне годится для одной из таких небылиц.
короче говоря, по четвергам газета сходит с ума и публикует всякую ерунду - иногда смешную, иногда мистическую, а иногда и вовсе нуждающуюся в расшифровке или даже не поддающуюся ей. такова традиция: взял с собой в кресло четверговый "листок" - не верь ни единому слову. конечно, странный номер все читают так же тщательно, как и любой другой. в конце концов, это наша единственная газета.
все любят "зелёный листок" ещё и за название. дело в том, что триста лет назад в город не пришёл апрель, а за ним не пришли май, июнь и так далее вплоть до ноября. семь месяцев просто пропали из года, и вот получилось так, что зелёным в городе остался только печатный ежедневный листок, пахнущий типографией и кофе. и комнатные растения, сделавшие себе на нашем несчастье гигантскую популярность. я сам держу цветочную лавку - именно поэтому у меня есть время, чтобы записывать свои праздные мысли и впечатления.

итак, сегодня как раз четверг. я готовлю себе крепкий пряный чай на сливках (кофе по четвергам кажется мне излишним), расчищаю от котов, хорька и медвежонка плетёное кресло, пару секунд любуюсь на красивый логотип "зелёного листка" (вполне предсказуемо, что это зелёный листок, похожий, я слышал, на липовый и изображённый под стеклянным колпаком) и, настроившись на свежие фальсификации, читаю:

"ДВЕРИ ИЗ НИОТКУДА
дом из дверей посреди Серомятного бульвара: галлюцинация или цирковое шоу?
представьте себе Серомятный бульвар в это время года - или в любое другое. тусклый асфальт, треугольнички-клумбы с американскими горками из коричневых, белых и бежевых камней, тихая дорога и почти одинаковые кирпичные дома вокруг. там могут быть или не быть дети, птицы, кучки мусора, даже со скамейками не всё так однозначно, но что касается небольшого шалаша, сооруженного из двух наклонённых друг к другу деревянных дверей, обтянутого тряпками и строительной плёнкой и населённого иноземными жителями, количество которых не удалось однозначно установить - его на Серомятном бульваре, нарисованном вашим воображением, нет решительно и твёрдо. если, конечно, окна вашего дома не выходят прямо на упомянутый участок городского пространства. если же это не про вас, а вы всё равно с недавнего времени не мыслите Серомятного бульвара без непонятного вигвама - скорее всего, вы - корреспондент "зелёного листка", пришедший туда пролить слёзы и свет на новоявленную загадку, - то есть я. что, конечно же, абсурд, ведь я - это я, но на то, в конце концов, сегодня и четверг."

по сравнению с прошлой неделей - интервью с мальчиком, смешавшим фисташковое мороженое с вустерширским соусом и научившийся в результате звонить по факсу на луну - этот номер, похоже, обещал многое. я повесил на дверь лавки табличку "пишите письма или приходите позже" и стал читать дальше.

"ВЕНЕДИКТ-ИЛИ-БЕНИАМИН
обитатель дома из дверей рассказывает о себе.
- я вошёл в дом осенью, на фестивале молчания. словами описать невозможно, что это за мероприятие. изо всех дыр съезжаются любители послушать тишину и молчат три дня и две ночи. музыка и разговоры строго запрещены, их оставляют при входе. конечно, спросить что-то вроде "где вы взяли воду?" или "который сейчас день?" можно, но не более. музыкальным инструментам не позволено и этого, так что большинство участников просто оставляют их дома, хотя, по-моему, правильнее не-играть, чем не играть. приехать без инструмента каждый может, но какая же это музыка? я - виолончелист в небольшом, но серьёзном оркестре. мы приехали во всеоружии и выступали целых четыре часа. молчать на виолончели столько времени - очень тяжело, зато это - настоящее, высокое молчание! мне показалось, что наша тишина была лучше, чем у двух других групп, но, без сомнения, у всех свой стиль.
к вечеру пришёл туман, и я, как обычно, заблудился, а дорогу к нашим палаткам спрашивать не хотел и даже жесты и эсэмэски считал нарушением молчания. мне повезло - я увидел дом из дверей, и даже не удивился: для фестиваля он выглядел чуть ли не обыденно. виолончель нужно было спасать от тумана, который мог заползти внутрь и испортить инструменту настроение. я открыл третью дверь - треугольную, между двумя другими, горизонтальными; сейчас на её месте эта прекрасная строительная плёнка... внутри были ковры, круглые подушки и люди, но в основном ковры. средних лет женщина - это наша Принцесса - курила что-то через блок-флейту, не издавая при этом ни звука, кроме бархатистой, уютной тишины. мудрый с виду старик как из моих любимых рассказов (он молчал так естественно, будто всю жизнь этим занимался и не собирался прекращать и после). дети, рассаженные по цвету волос в радужном порядке, все с набитыми яблочным пирогом ртами. и три красивых девушки, выглядевшие так, как будто заметили моё появление... я так обрадовался внезапному знакомству, что втиснулся в дом целиком и молчал там до конца фестиваля - так, как давно не молчал. с тех пор я ношу белые штаны и собираю еду, когда не сплю.
почему Венедикт или Бениамин? да просто я не помню, как именно; не часто приходится произносить, а на виолончели все имена звучат похоже.

--
с этими словами музыкант, сверкая белыми штанами, удалился в свой треугольный дом. я, корреспондент "зелёного листка", осталась снаружи - разумеется, чтобы доблестно следить за развитием небывалых событий во что бы то ни стало. пошёл дождь - довольно сильный, но, по-видимому, быстрый; такой когда-то называли травяным. зачем я пишу в газете про какой-то дождь? мне показалось необычным, что капли не затрагивали дома из дверей. обе двери, и даже самозародившиеся на них, как это всегда бывает, объявления о раздаче свежих котят оставались сухими. выглянуло солнце, и из-за строительной плёнки ко мне вышла девушка лет двадцати четырёх с четвертью. она держала огромный радужный зонтик, с которого капала вода - как будто внутри дома шёл травяной дождь. девушка улыбнулась - одного переднего зуба не хватало, зато соседний был золотым, - прозвенела серёжками и пригласила меня внутрь - обсохнуть и взять у неё интервью, раз уж мне так хочется. у неё были такие дивные золотистые волосы-одуванчик и янтарного цвета глаза, что я сразу же согласилась.
в доме из дверей места было больше, чем кажется, но меньше, чем нужно. была даже мебель - две разноцветные, как паркет во Дворце, деревянные тумбочки и мерзкий кухонный стол из притворного дерева - у стола были наполовину спилены ножки, скорее всего потому, что табуреток не предусмотрено. два миниатюрных батута - на них, я думаю, спят - и огромный ящик из кожи, на котором неоновыми красками нарисован предупреждающий знак: "ОПАСНО для вашего мозга и вселенской гармонии!!". ящик был закрыт, но половина зелёного носка нахально торчала наружу. верхом на опасном предмете сидел пожилой мужчина и молча думал. мы не стали его отвлекать и сели на край батута у входа. девушка представилась, её зовут Фишка. в плохом настроении - просто Фи.
ЗЛ: Фишка, а где же все остальные?
Ф: там! (неопределённо машет рукой в сторону противоположной входу занавески. лично мне было бы спокойнее надеяться, что это значило "на бульваре", потому что по логике там был именно он, но тихие голоса и запах кофе из-за занавески заставляли сомневаться.)
ЗЛ: как вы жили до дома из дверей?
Ф: да точно так же. только тогда я работала в магазине настольных игр и всё было совсем по-другому.
ЗЛ: настольные игры - это здорово. и почему вы ушли?
Ф: меня выгнали. за прогулы. я так уставала ночью, что по утрам будильник из жалости не звонил, и я опаздывала на полдня.
ЗЛ: о. а будет ли тактично поинтересоваться...
Ф: мы играли. ночью! это я придумала! (радостно смеётся, пока у нас обеих не закладывает уши.) в моём распоряжении был целый магазин с играми - как можно упускать такую тему? постоянные покупатели и мои друзья знали, что если зайдут к нам ночью, найдут там меня, крепкий чай и любое приключение. охранник был в восторге от идеи, так что проблем у нас не было, и мы все вместе играли до самого рассвета. долго я не продержалась, потому что спать двадцать четыре часа в неделю (два моих выходных дня) - это мало. я жертвовала работой, потому что не играми же жертвовать, в самом деле!
ЗЛ: и вас выгнали.
Ф: оглушительно и бесповоротно. но не переживайте - как видите, мне нашёлся дом из дверей, и я не унываю.
ЗЛ: расскажете, как это случилось?
Ф: в тот же вечер, когда меня уволили. я шла со своей последней зарплатой за тремя банками сгущёнки, и, честное слово, съела бы от горя все три и умерла от боли в животе, предварительно растолстев. на пути домой, проходя мимо уже не моего магазина, я увидела свет в витрине и очень обрадовалась, что там собираются и без меня; забыла про то, что собиралась объесться и умереть, и вошла внутрь. в зале никто не ни во что не играл, а посередине стоял этот самый дом, из него кто-то тихо и жалобно играл на виолончели (которая, по моей тогдашней логике, не должна была туда даже поместиться). я решила заглянуть, ведь я ужасно люблю ходить в гости - и у меня даже была сгущёнка к чаю. там тогда было очень тепло, мебель из твёрдого сена и запах ромашкового отвара. за чаем мне сделали предложение, или заключили контракт, или дали работу - не знаю, что именно это такое, но, так или иначе, на данный момент я при деле и очень счастлива. (много, очень много радостного смеха.)
ЗЛ: и что за дело, если не секрет?
Ф: секрет! но вам расскажу, мне нравится ваша юбка. я изобретаю новую игру! настолько новую, что она будет вообще ни на что не похожа. для этой работы годится только кто-то, проигравший и выигравший во все игры мира и хотя бы немного осведомлённый об остальных. это я! (смех.)
ЗЛ: прекрасное занятие. а что вы собираетесь делать, когда закончите?
Ф: играть в неё! а потом перееду из дома обратно к маме, я соскучилась. пишу ей письма каждый день на кусочках паззла. мамочка тоже скучает, но не волнуется - ей иногда снится дом из дверей, и она видит, что что я умеренно кушаю и читаю хорошие книжки.

--
следующим со мной заговорил старик с опасного ящика с носками. он не представился, потому что забыл своё имя восьмого сентября тысяча девятьсот тридцатого года. его объяснения о природе дома были так туманны, что я почти ничего не поняла - тем более, что отвлекалась на плакаты на потолке-стенах-дверях, например "конкурс: узнай своего плюшевого мишку по запаху", "танцы до послеследующего утра" или "поймал мыша - дави его не спеша (ролевая игра для взрослых)". когда до меня всё же что-нибудь доходило, безымянный дедушка довольно хмурился, и излишки тумана выходили у него из ушей. было что-то про энергию, получаемую из коллективного беспредельного, а так же такие вещи, которые не стоит пересказывать в газете.
когда вместе с нитью повествования я начала терять ощущение реальности, мне на помощь прибежала маленькая круглая девушка, похожая на жутко симпатичную поганку и вся в салатном соусе, и в передышках между смехом отказалась интервьюироваться.
- я тут так, бездельник, ношусь туда-сюда и всех прикалываю. ребята говорят, что если бы у нас были должности, я стала бы Бесполезной Тапочкой. сейчас я выцеплю вам Принцессу Крокодил. она у нас орк, вот с ней и поболтаете.
орк оказался красивой до дрожи женщиной всегда сорока двух лет. у неё рыжие волосы, стальные нервы; она курит в замочную скважину правой двери и рассказывает, что дом нашёл её на съёмках фильма с её именем и участием.
- не видели? ну и правильно, ужасающий фильм, не смотрите даже если вас будут умолять об этом голодные жабы (а они могут: играли массовку и теперь жаждут славы). там всё ради движухи делалось, процесс, коллективное умопомрачительное и всё такое, понимаете?
- в некотором роде, - честно вру я. - Принцесса, а почему вы орк? вы же человек... или, в крайнем случае, крокодил.
- я принцесса. а орг - в смысле организатор. ну, знаете этих ребят - шило, энтузиазм, все дела, и непонятно, зачем им самим это надо. мы же этим в доме и занимаемся - дед вам не объяснял? небось надымил как всегда и только.
смотри. можно же на ты, да? есть человек и есть, например, книга. когда они друг друга читают, содержимое человека складывается с содержимым книги (и если это не слишком плохая книга, процесс происходит не буквально), и на этом всё заканчивается. такое действие производит достаточно энергии, чтобы создать мир, сготовить обед с удовольствием или спасти кому-то жизнь - и только. а вот если взять двух человек и по книге на каждого и заставить их во время икс в месте игрек обменяться книгами/людьми, к эффекту добавится действие, усложнив и усовершенствовав процесс в нереально великое количество раз. полученную в результате энергию можно использовать так же банально, как в предыдущем примере, а можно потратить на что-то действительно стоящее, вроде дома из дверей.
понятное дело, что раз забрал - надо и отдавать, иначе грустно, вот мы и помогаем везде, где творится что-то хорошее и коллективное. нам уже прилично лет, мы раскрутились настолько, что можем позволить себе полноценные чудеса.
вот взять Веника - он ужасный виолончелист, даже когда не играет, а фестиваль молчания - отличная штука. мы спасли обоих. не обязательно везде подбирать новичков, междудверье большое, но не бесконечное. просто если видишь, что люди где-то делают нечто забавное, неплохо бы им помочь. а дальше уж как пойдёт. я, кстати, тоже пойду. у нас по плану отбытие три часа назад, так что через полчасика можно потихоньку трогаться, а дел ещё на полдня. всего хорошего и всех добрых! hej do!

--
что ж, дорогие читатели. я знаю, что вам понравился этот номер и вы не поверили ни слову. всего доброго и всех хороших и до завтра. hej do!"

я дочитывал уже в сумерках, что было непонятно, но вполне устраивало: открывать лавку и работать было уже поздно.

--
на следующее утро газета пахла булочками, традиционным кофе и - на удивление - чем-то свежим. заголовок статьи на передовице был напечатан ярко-зелёными чернилами. в непонятном предвкушении, хотя завтрак был уже съеден, я принялся за "зелёный листок". сегодня он был одинарный, всего одна маленькая заметка:

"ТРАВЯНИСТАЯ ИСТОРИЯ
в тихом центре города, посреди Серомятного бульвара через асфальт пробивается приблизительно полтора квадратных метра свежей газонной травы. редакция уверена, что это - только очень хорошее начало. поздравляем горожан - и спасибо за кофе!"

в каждом доме как минимум одна пара глаз, на секунду позеленев, уставилась в газету. сегодня - пятница, а значит, нужно поверить.

шляпа с мыслями о смерти

теперь, когда она - надеюсь - достаточно далеко, я могу рассказать о шляпе. она притворялась подарком на мой двадцать второй день рождения. это была вполне сносная вечеринка, пока, где-то около полуночи, не появилась моя бывшая девушка. несмотря на декларируемые дружеские отношения, она иногда портила мне жизнь, и в этот день превзошла саму себя. не думаю, что она об этом знала, и это единственное, что радует меня во всей истории. судя по всему, пришла хвастаться новой любовью, а в результате испортила мне полжизни - и очень основательно.
новая любовь была высоченным - по ощущениям, метра четыре - созданием с серыми волосами, глазами, брюками и пиджаком. "ему бы пошла какая-нибудь старомодная шляпа," - думал я, пока он уныло вручал мне внушительную (и внушающую - я не очень разобрался, что именно) круглую коробку, мямля что-то про успех, перемены и другие миры.
коробка, несмотря на внушительность, была вся в котятах. с тех пор терпеть не могу кошек.

остаток праздника я боролся с воспоминаниями понятного происхождения и тревогой - пока непонятного. от девушки, кстати, с тех пор не было вестей. я не злопамятный и надеюсь, что с ней всё в порядке. хотя и сомневаюсь.

похмельнейшим, загаженным утром я открыл мерзких котят и удивился. потому что внутри была шляпа. старомодная, как из девятнадцатого века, серо-чёрного цвета, оттенка пыльной паутины - недостаточно чёрная для похорон и ещё более явственно не подходящая для всего остального. "в такой самое то - думать о смерти," - откуда-то пришло мне в голову. надел ради смеха и вышел - в драных джинсах, спальной футболке и старинной пыльной шляпе - за пивом и чёрными мусорными пакетами. кстати, мусорные пакеты тоже не такие уж чёрные - скорее, цвета моей шляпы.
в лифте я ни с того ни с сего вспомнил, что трос может оборваться - в любую секунду. "вот так вот - останется только кучка человеческого материала с двадцатидвухлетней скучной историей и непонятная шляпа," - подумал я. мне живо представилась эта картина, и с вершины того, что было мной, шляпа почему-то улыбалась.

по пути к супермаркету я осознал, что запросто могу вдруг оказаться задавленным грузовиком, поскользнуться и разбить череп о клумбу или стать жертвой коллективной истерии среди голубей - а дальше как у Хичкока, которого я не читал, но говорят, что там об этом. вместо пива я взял виски, а про мусорные пакеты забыл напрочь.
в голове возникали картинки, одна за другой. похоже на фантазии Джей-Ди из "клиники". только у Джей-Ди они были веселее.
потому что мне показывали исключительно сцены моей собственной смерти. жуткая, хоть и очень простая идея о том, что случиться может что угодно, была не то чтобы новой. скорее, новыми были детальные, почти осязаемые откровения на тему "как именно это может случиться".
тогда мне показалось странным, что "мысли о смерти" прекратились, как только я снял шляпу.
я обрадовался, съел завтрак, выпил кофе с виски и, в целом, ожил. "интересно, какую смерть покажет мне шляпа здесь, в моей собственной квартире?" - неожиданно подумал я и принёс серый подарок на кухню. сел на табуретку, отхлебнул кофе и решительно надел.

смертей больше не было. газ не взорвался, землетрясение не началось, не началась и бомбардировка района, и даже птицы, сформировав решительный клин, не стали пробивать стекло. я увидел - или просто представил - человека, и это определённо был не я. что радовало, потому что по нему (а также по всему, в чём я уже подозревал шляпу) было ясно, что судьба его - умереть мучительно и странно.
страннее некуда. мужчине было лет тридцать пять, а ещё у него была работа, машина, двое детей, по-своему любимая жена и только одна проблема. если считать неэстетичную лысину, то две, но эстетика его совсем не беспокоила, потому что первой проблемой было пожирающее своего хозяина обручальное кольцо. самое обычное, можно даже сказать - архетипическое; золотое и гладкое. и проба с внутренней стороны - ну или ещё какой-то символ. кольцо начало издалека - месяц-два просто жало палец (как будто стало мало), отвлекая от работы и прочего. нести к ювелиру и расширять - и вообще снимать - запрещала жена. и-слышать-об-этом-не-хотела, а потом умоляла, с настоящими слезами и всем таким, потерпеть, привыкнуть или, в конце концов, похудеть. он похудел, и кольцо перешло в наступление.
каждую секунду он чувствовал - и я, почти в полную силу, чувствовал всё за ним - как правый безымянный буквально сдавливают, как в тисках. потом была кровавая сцена с забрызганным потолком туалета в "макдональдсе" (вязкие капли плюхались на кафель и быстро змеились вслед за бывшим хозяином), а разделавшись с пальцем, кольцо самопроизвольно переползло на запястье и поступило аналогичным образом. на предплечье. на локоть. плечо. шею. последние кадры происходили в маленьком сером лифте. жена ждала дома и делала маникюр.

зачем я так долго следил за страшной историей - не знаю. когда я рывком снял шляпу, был уже вечер. я тяжело дышал, а потом меня стошнило на стол. в отличие от всей кухни, шляпа осталась чистой. на ней была заметна только одна капелька - причём, тёмно-бордового цвета.

думаю, понятно, что после такого ты либо избавляешься от шляпы и - после курса терапии, месяца на море или ведра шоколадного мороженого - становишься как новенький, либо - нет. меня - затянуло. я ненавидел это "шляпа-тв", но смотрел его каждый вечер, а иногда ещё всё утро и половину дня. мне было интересно. истории про свечи, устраивающие пожары, ванны, в которых тонут семьями, ручки, пишущие только смертные приговоры, а также коробки с могильной темнотой и удушающими ожерельями паразитировали в моей голове - и на ней - семь лет, и за это время ужасам стало так тесно, что я всерьёз опасался взорваться, как в одном из них. мозги отшвыривает на оконное стекло, а шляпа пикирует на крючок. конец.

не очень-то хочется такого конца. поэтому я решился отдать шляпу, и при этом был уверен в двух вещах. это должен быть незнакомый человек. и я не возьму на себя смелость решать, кто именно. дня два я сочинял пост в сообщество любителей оккультного. шляпа притягивала, а после её сказок не пишется ничего нейтрального. вышло так:
отдам безвозмездно (варианты "с благодарностью" и "очень срочно!!!" были забракованы) любопытную старую шляпу, чёрного цвета, носилась аккуратно. в ней видятся разные истории и слышны крики голоса. причём всегда новые - семилетний опыт! заинтересовавшимся готов привезти шляпу лично. в любой город.

шляпу не только не забрали, но и ржали над постом два дня всем сообществом. никто не поверил. пора было впадать в отчаяние, и я впал. стал время от времени уходить в "шляпные запои" - не снимал её по двое суток, пока не начиналась мигрень. я был близок к смерти, минуя психушку, когда шляпа показала мне ужастик про писателя. да, он умер. нет, не от пишущей машинки; его атаковали, как хищные птицы, собственные книги. история по сути мало чем отличалась от остальных, но подала идею.
я завёл блог и записывал в нём каждый новый кошмар. не для кого-то, а чтобы выпустить эту жуть из головы. не избавляло от страшных историй, но как будто успокаивало их. именно тогда я подумал, что шляпа, возможно, до меня мучила отравленными конфетами и взрывающимися трубками какого-нибудь писателя.
сначала я назвал блог просто "кошмары", но скоро переделал в "шляпа с мыслями о смерти". примерно тогда же у него появился приличный дизайн и две тысячи подписчиков. через два года мне предложили издать "мои рассказы". сразу четыре издательства.
я был не против, попросил только месяц на то, чтобы написать ещё один текст, специально для книги. тогда я ещё не знал, что у него будет хороший конец.

мой блог стал действительно популярным. "специфическая жуть," - писали про него. "живо, визуально, и при всей нереальности и фантастичности до дрожи лично". мне больше всего нравилась самая короткая рецензия: "обосраться". самозаточающие шкафы, медленно опускающиеся крыши загородных домов и сводящие с ума радиоприёмники были всем ужасно интересны.
было много вопросов - как я придумываю свои сюжеты? где я черпаю вдохновение? откуда такое странное название у блога и почему нет ни одного рассказа про головные уборы? я отвечал честно, но кратко, подогревал любопытство. шляпа выпила из меня порядочно крови, но я тоже чему-то у неё научился. возможно, думать. у меня был полуплан-полунадежда, и, когда заканчивался мой выпрошенный у издателей месяц, я написал пост. в этот раз он был совсем простым:
продаю шляпу, вдохновившую меня на все произведения.
и фотография шляпы.
её купили тут же. я не назвал цену, и в комментариях устроили настоящие торги. не буду говорить, сколько денег я получил и тут же направил в фонд психиатрической помощи - вам это должно быть так же безразлично, как мне.
в тот же день я дописал эту историю; она войдёт в одноимённый сборник. надеюсь, что это единственный правдивый рассказ в книге. надеюсь, что это - мой последний рассказ.
 
DolgovДата: Среда, 29.02.2012, 14:26 | Сообщение # 40
Генерал-майор
Группа: Администраторы
Сообщений: 266
Репутация: 0
Статус: Offline
Участник № 19
(продолжение)

fiddlesticks made easy
путеводитель по глупостям

как играть в тюленя
завернитесь в шкуру (можно взять одеяло) и вдохните арктический воздух. он мокрый и густонаселённый. отныне вы пахнете как тюлень. оглядитесь. то, что вы не видите льдов и волн, будет означать, что у вас получилось. когда вы были человеком, рядом с тюленем вы непременно находили льды и волны. а сейчас вы тюлень и видите что хотите. и находите куда более интересные вещи. но об этом далее.
теперь станьте умилительным несмотря ни на что.

как стать умилительным несмотря ни на что
чтобы стать умилительным, нужно слегка проголодаться, а потом сгрызть печеньку. пусть это пока что будет одна печенька. тогда вы сможете по мере надобности восполнять умилительность, пока держится голод. но этого недостаточно. чтобы стать умилительным несмотря ни на что, можно предварительно описаться или как минимум гадко выругаться. разрешается придумать и своё "ни на что".

что делать, если к вам вломится злоумышленник и заставит встать и пойти работать
не заставит. вы же тюлень.
план Б: используйте умилительность.

что посмотреть на северном полюсе, пока вы не поползли дальше
например, лежбище морских котиков - оно будет слева. или цветение морозных узоров под окнами самой северной башни. на них капают переливчатые слёзы маленькой девочки с зелёными волосами, к которой уже сорок лет никто не приходит. ещё можно посмотреть вечное сияние чистого разума. хороший фильм.

как спасти девочку с зелёными волосами
увезти её на юг. она давно об этом мечтает. она хочет поговорить об отпуске с йети, который заточил её в башню, но он о ней уже забыл и никогда не навещает девочку. но обязательно вспомнит, когда появитесь вы.

как победить йети
сыграйте с ним в слова. по правилам йети слова должны быть в рифму - зато какие в них буквы совсем неважно. он начнёт и скажет "камнепад". в ответ можете попробовать листопад или звездопад, но они не сработают. йети скажет, что такого на свете нет - он же смотрит только на камни. у вас есть два пути. можно сказать "невпопад", это слово он знает. пока йети думает, бегите за девочкой. второй способ - "виноград". это нужно кричать очень громко, чтобы с гор посыпались снежные камни. когда йети завалит по уши - бегите за девочкой.
если есть два пути, есть и третий. можете попробовать сказать "камнепад" раньше йети. он покраснеет, потому что не найдёт следующего слова. и убежит искать. лучше помолиться, чтобы не в вашу сторону.

обрадуется ли девочка тюленю?
вы никогда не узнаете. "вот ты какой," - задумчиво скажет она.

поздравляем, вы спасли девочку с зелёными волосами, бровями и ресницами. теперь вам придётся играть вдвоём.

как определить, где юг
найдите в башне припасы еды и съешьте консервы из альбатроса. поделитесь с девочкой. из жестяной банки сделайте компас.
расспрашивайте вещих птиц, если они не пингвин.
используйте чью-нибудь интуицию.
или просто посмотрите, где кончается Земля, и идите в противоположном направлении.

долго ли идти?
пока не запаритесь в тюленьей шубе и не превратитесь в чайку. тогда придётся лететь.

что случилось с девочкой
откройте эту книгу три раза на любой странице. запомните первые или последние слова. это подсказка. попытайтесь понять, как девочка оказалась в башне и почему она зелёная.

как распадаться на части и на глазах у зрителей вновь собираться в одно целое
с изяществом, переливаясь и отвлекая внимание от маленькой девочки. в больших городах придётся быть осторожным, если хотите хорошего конца.

как привыкнуть к ярком солнцу и запаху весны. как не царапать брюшко об асфальт
вспомните прошлую жизнь. вы были человеком, как зелёная девочка, только, скорее всего, постарше. вероятно, вам нравилась весна. и даже с солнцем вы иногда встречались.
чтобы убрать брюшко, придётся много тренироваться или встать на задние ласты.
вдохните пушинку от одуванчика, занесённую из более летних стран, и вам станет легко.

чем кормят маленьких девочек
маленькие девочки с удовольствием едят почти то же самое, что и люди. разница в том, что они не переживают по этому поводу. как только увидите домик с пирожками, закройте девочке глаза и быстрее проходите мимо. когда будет будка с мороженым - можете не закрывать. она ненавидит мороженое.
лучше дождитесь вывески "ПЛОХОЙ РИС" и поешьте там. а пока можно скормить девочке историю. например, такую:
жили-были птица Соворонок и сахарный поссум Ли. когда у Ли сбежал хомяк, он пришёл грустить к птице, хотя было уже поздно и почти совсем темно. Соворонок угостил поссума белым тортиком с вишнёвой начинкой, и они оба забыли про хомяка.
хомяк вернулся, увидел, что дома никого, прибежал к птице и понял, что и без него неплохо. подумал, спел песенку тихо-тихо и пошёл на юг, потому что шубка у него была уже не та...
если девочка заплачет, значит в ней что-то отозвалось. немедленно прекратите эту историю.

можно ли влюбиться в девочку?
в игре - нельзя.

как побыстрее убежать от призраков настоящего и от безжалостного бармена в розовой рубашке после хорошего обеда в "Плохом рисе"
стать троллейбусом.

как стать троллейбусом
встать в ванну, натянуть колготки на голову, закинув их ноги на перекладины для белья. и ехать как можно быстрее. не забудьте впустить девочку, но не подбирайте старушек, даже если у них зелёные волосы.
представьте, как девочка стоит у заднего стекла и держится за зелёные перила. перед собой она видит закат и смеётся. вы видели такие закаты в мультиках, когда были маленьким человеком.
теперь вы большой троллейбус. вы едете на юг. и уже почти приехали.

как это понимать?
как хотите.
вы решили поиграть в тюленя и случайно спасли девочку. возможно это не девочка, а тюлень, который тоже захотел поиграть. в таком случае улыбнитесь ей и осторожно погладьте по спинке. советуем запомнить её запах. не исключено, что это родственная душа, которую вам когда-нибудь понадобится найти или хотя бы поискать.

как радостно выбегать из троллейбуса
вам придётся слегка выйти из себя, а девочка справится, вот увидите.

как по белому горячему песку бежать к морю. как вопить любимые песни и окажется ли, что они одни и те же. где искать карусели. как кормить насекомых и продавцов. как не верить своему счастью
уверены, это вы знаете и сами.

что делать потом
вероятно, вам захочется сыграть в человека. ваше право. идите в ближайший бар, просите много, доживите до утра. медленно вдохните воздух. там будет пыль; возможно, духи, или какая-нибудь гадость. прислушайтесь: то, что жужжит - это ваш компьютер. или чей-то ещё. теперь можете открыть глаза и аккуратно посмотреть на часы. глубокий вдох. пока пьёте кофе, придумывайте объяснительную, но ни слова про тюленей. кофе будет вкусным - это наш подарок. с остальным вы как-нибудь разберётесь.

как быть дальше
может, пора сыграть в тюленя?
 
DolgovДата: Среда, 29.02.2012, 14:45 | Сообщение # 41
Генерал-майор
Группа: Администраторы
Сообщений: 266
Репутация: 0
Статус: Offline
Участник № 20

ИГРУШЕЧНЫЙ МАГАЗИН

По ночам на площади перед метро старуха сидела на ящике из-под апельсинов, и такой же ящик изображал у нее прилавок. Так девочки играют в магазин, а старухи - в девочек, или просто в жизнь. Она продавала с ночной надбавкой молоко, хлеб и яйца. Она притворялась, что занята всерьез - чтобы скрыть свою старость от себя - и от меня.
Ночью, когда магазин закрывается, наступает их час. Старухи притворяются, что продать хлеб и сигареты - самое заветное их желание, дурача себя и меня. Я-то знаю, что все они полностью и безвозвратно истрачены. Может быть, одного из монстров на "Площади революции" отлили из вещества жизни именно этой старухи. Виновато исследую ее игрушечный прилавок.
- Чтой-то мизинчик мерзнет, - жалуется старуха товарке,- чувство такое, как будто вылез наружу из тапочки и торчит.
Товарка вежливо заглядывает под прилавок.
- Так он у тебя вылез и торчит. На тапочке дырка, вот он и вылез. Поэтому ты мерзнешь.
- Ах! - удивление и переполох.
Старуха лезет под ящик удостовериться. Она делает вид, что это ничего, что тапочки прохудились и ее не любит никто на свете. Она покорно и просто пропадает, как все те, кто пропал до нее - ведь все умерли от недостатка любви. И мы умрем. Я решаю купить молоко.
- А чтож у меня ухо-то замерзло, и ветер в него дует? Что, есть ветер? - спрашивает старуха прозорливую товарку.
- Есть ветер. Холодно сегодня, осень. У тебя ухо из под платка вылезло. Вот потому оно и мерзнет,- утешает та.
Я покупаю молоко, старуха делает вид, что довольна жизнью. Так муравей барахтается в капле воды - ему нужно доделать свои муравьиные дела - а что ему в них? У людей безотчетная жажда жизни художественно оформилась в надежду - абсурдный романтический фантастический сентиментальный мультик о будущем. Старуха потрачена уже вся, безнадежно, неисправимо - но и она крутит свой мультик о будущем.
- Девочка, ты была в Лавке Жизни? - обращается ко мне. - Нет? А я думала ты молодая, должна знать. Мне дале-еко туда,- взгляд на тапочки,- а все говорят - Лавка Жизни открылась. Там все продается полезное...
На следующий день старуха пропала. Должно быть, она перестала играть в магазин, и притворяться живой.

Записки переписчика
(под знаком Чехова)

Актёр погорелого театра стал поэтом. С тех пор, как его театр сгорел, он дневал и ночевал, где придётся.
В подворотнях на коленке, на вокзалах, в чужих домах на краешках столов, на клочках бумаги огрызком карандаша он писал статьи для глянцевых журналов и высокопарные стихи. Между тем его одежда издавала запах затхлости, человеческую вонь, почему-то не похожую на запахи других животных. В зоопарке можно наткнуться на всякие обонятельные ощущения, но зато отдышаться от чудовищного запаха дикого человека.
Однажды поздно вечером актёр позвонил в одну дверь...
Я как раз был там – вёл перепись населения. Я – переписчик по призванию. Усерднейший переписчик. Всю свою жизнь я посвящаю этому важнейшему государственному делу... И люди для меня – персонажи Переписи, монументального труда. Если только они не собратья, такие же переписчики, как я. Переписчики – мои соавторы. Я их люблю, по ним тоскую. Потому что редко встретишь настоящего переписчика, а персонажей – тьма тьмущая. О них ни в сказке сказать, ни пером описать. Но всё их разнообразие, абсурдность, комичность не искупают пустоты, сосущего душу вакуума, производимого ими на свете. Они же – ненастоящие, бумажные люди, персонажи Переписи! Но ещё страшнее и безысходнее та пустота, которая образуется, если соавтор внезапно оказывается персонажем - теряет дар речи и реальность бытия, убывает в значении до строки в фолианте. Невольно вспомнишь мифы про оборотней, двуликих Янусов, всякую нечисть...
Если бы все люди годились в переписчики, не понадобилось бы никакой Переписи вовсе. За неимением персонажей, а ещё потому, что хорошо сделалось бы на белом свете. Ну да ладно, обо мне достаточно, вернёмся к моим персонажам.
К двери поковыляла хромая хозяйка. Это была молодая женщина, робкая и некрасивая. Она открыла дверь поэту и сразу почувствовала обречённость. Её дом - бедный, но всё же держащийся на неких приблизительных сваях - стал беззвучно рушиться, открытый стихии улицы, её запаху и промозглости. У неё была сломана и до травмы неуверенная и некрасивая нога. Гипс уже сняли, прошло время, но хромота оставалась, а врачей не было. Не было врачей на свете! Были только бездомные поэты. Хозяйка встала перед актёром изваянием и глядела с немым укором. Надеялась, он сжалится и уйдёт. Но он никогда не жалел тех, чьи адреса случайно узнавал. Тех, кто не смел прогнать его. Пусть выполняют свой человеческий долг ответственности за бездомных.
- Вы приютите меня сегодня? Мне совсем некуда идти, и придётся ночевать в подъезде... - попросился поэт кротко-кротко. Как всегда невинно глядя чистыми стёклышками очков.
Он уселся на кухне, поел и выпил, покурил, отряхнулся, приободрился. Вернулся хозяин, застенчивый сутулый юноша, похожий на неуверенного подростка. Актёр воодушевился и принялся разглагольствовать про "говно". Этим словом он обозначал всё на свете. Заодно предложил юноше получить несколько грандов и пригласил в Дом творчества на юге Франции.
После ужина хозяева постелили гостю диван в кухне, а сами забились в комнату и плотно закрыли двери. Они жадно ловили остатки своего уюта. Жизнь в доме замерла. Я остался и ждал. Для моей Переписи нужны были ещё сведения.
Наутро актёр протрезвел, стал тих, про "говно" молчал, сделал несколько звонков и сказал, светло и криво улыбаясь:
- Вы приютите меня ещё на одну ночь? Мне совсем некуда идти и придётся ночевать в подъезде...
Юноша хотел было возразить. А хозяйка пробормотала:
- Ладно...
Она сама, своим словом, перечеркнула ещё один день жизни! На улице можно повстречать всяких персонажей. Они грубят, обкрадывают, избивают, насилуют, но они не приходят к тебе домой. Если они придут домой, дома не станет. Вот так и не стало её дома. Но это пока – гость, может быть, уйдёт хотя бы завтра, и всё ещё можно будет поправить... Если сжалится… Только перетерпеть до завтра...
Застенчивый юноша улыбнулся. Вот и иллюстрация к песне. "А женское сердце нежнее мужского...". Ещё он подумал: как удивительно, что у актёра нет ни одного друга. Иначе он не бродил бы, как вирус между едва знакомыми людьми. Его бы где-то ждали. Но ему не рады нигде на свете. Надо, должно быть, особенно постараться, чтобы за сорока четырёхлетнюю жизнь не приобрести ни одного друга. Ни одной ждущей женщины в городе, где тоскует в одиночестве тьма женщин. Юноша недоумевал - как же так? Известно - поэт пьёт, врёт, не выполняет обещаний, не отдаёт занятых денег. Во всяком случае, ясно, что он никогда и никому не сделал добра. Несчастный человек, недоразумение... А может быть, и в самом деле у него зацепки насчёт грандов? Пусть себе ночует, там поглядим...
Следующий день был удивительным. Оказалось, на свете есть один врач! И живёт он в том же подъезде. Настоящий врач. Процветающий. Он ездит на серебристом автомобиле, носит седые кудри и плащ. Он хочет подружиться с соседями и зайдёт посмотреть хромую ногу хозяйки.
Актёр собирался тихо прозябать на чужом диване, а попал на пир! Потому что процветающий доктор принёс шампанское и водку, колбасу и помидоры, огурцы и маслины... он принёс всё, что было в магазине. Магазин, должно быть, теперь пуст. Всё - здесь, на столе. Всё, чего застенчивый юноша и хромая женщина, равно как и их беспощадный постоялец, не пробовали очень давно. Удивительный сосед, чудесный доктор! Все эти невиданные яства были расставлены около дивана, где вторые сутки обитал актёр погорелого театра.

Хозяева и гости усаживаются за стол. Я сижу в сторонке, внимательно наблюдаю. Есть не могут от волнения. Разве что маслины мусолят, косточки аккуратно выкладывают на тарелки. Присматриваются друг к другу. Тосты поднимают часто, особенно старательно и вежливо соприкасая бока бокалов. Хозяйка угождает чудесному доктору, задаёт ему приятные вопросы, потому что седовласый доктор очень стесняется. Но шампанское пробирает...
Доктор рассказывает историю из своей жизни. Давно-давно, будучи молодым травматологом, он жил далеко, в коммунальной комнате. И была там соседка, которая вечно норовила просочиться в дверь поговорить за жизнь и заодно подклеиться к молодому соседу. Долго будущий доктор страдал от соседкиной несдержанности. А потом умные люди научили, как избавиться от вертихвостки. Нужно незаметно воткнуть маленькую иголочку в обивку двери! Он воткнул. Соседка не смогла преодолеть невидимую преграду, и больше его не донимала...
Застенчивый юноша улыбается. Вот как, оказывается, начинал процветающий иглотерапевт - с одной-единственной пробной иголочки! Хозяйке приятно, что доктор уже не так стесняется. И, возможно, скоро вспомнит о её хромой ноге. Нога, конечно, не такая, как у Джулии Робертс, отёкшая, фиолетовая, и не очень весело её показывать, но он же врач... Актёр тоже воодушевился шампанским и читает стихотворение Франсуа Вийона в собственном переводе. Ви йон уже стар, а счастья нет... Хозяйка переживает, что доктору скучно слушать, и ёрзает, вертится все строфы напропалую. Но чудесный доктор восхищается!
- Это то, что я чувствую! Я чувствую так же!
Поэт расцвёл. Он признался, что является лучшим переводчиком на свете. Доктор поверил и стал слушать актёра восхищённо, ласково. Пьют уже водку. Перед доктором сидит лучший в мире Вийон. Перед Вийоном - преданный слушатель. Вийон рассказывает, как он актёрствовал - пока театр не сгорел. Он играл негодяев. Особенно нравилось ему играть Яго. А дядю Ваню играть совсем не нравилось. Дядя Ваня - ну чего в нём интересного, в самом деле? А Антон Павлович Чехов...
- Дурак! - кричит Яго.
- Почему? - удивляется хозяйка.
- Он писал о неудачниках!
Юноша улыбается. Наверное, бездомный поэт вовсе и не чувствует себя неудачником, а чувствует Франсуа Вийоном. По крайней мере, сейчас, сидя в крепости из пустой пивной посуды с распушенным хвостом перед послушно внимающим доктором.
- У Чехова была шизофрения, - подтверждает доктор, - из-за него мне порой хочется намылить верёвку.
- Чахотка... - уточняет хозяйка.
- Зачем же верёвку... - волнуется застенчивый юноша.
Но его никто не слышит.
- Он писал о неудачниках, - возмущаются доктор и актёр, - шизофрения! Ничтожество!
- А всё-таки жаль, что я не читал Чехова, - вздыхает юноша. На обломках двадцатого века, когда последние ветераны Мировой войны покорно умирают в очередях в районных поликлиниках, а тем временем в подмосковных лесах мощные человеческие автоматы причащаются сырым мясом, поэт и доктор презирают несчастных и возводят в культ силу. Странные гости…

Я тоже недоумевал. Литература, вроде бы, не вотчина богатства и успеха. Благополучие - не самая важная для неё тема. Пособия по достижению целей, брошюры на лотках - это другое. Даже в моей Переписи каждому человеку – будь то владыка мира или стрелочник, достается одинаковое число строк. А литература, насколько я понимаю, и вовсе необычная область, где Акакий Акакиевич Башмачкин становится важней и интересней Наполеона Бонапарта. Исключение - только серия ЖЗЛ. Но это - особая серия. Чехов не писал для серии ЖЗЛ. Я теряюсь в догадках. Быть может, доктор и поэт учились в такой странной школе, где их заставили вызубрить, что в литературе два жанра – гимн и ода? Но и я учился в обычной казённой пятиэтажке, а ничего такого не помню. Возможно, этот урок я прогулял? И теперь должен оставаться в недоумении. Моих персонажей не спросишь - они не могут ответить - не умеют разговаривать. Говорить - да, а разговаривать - нет. На то они и персонажи…
Вылупив очки от ужаса, актёр кричит:
- Чехов пытался любить людей, но не смог!
И ему вторит доктор.
- Он не любил людей! Людей! Людей не любил! Не любил! Мне хочется намылить верёвку!
И эти слова для меня - сплошное недоумение. Трескучий штамп неизвестного производства. Громкий и пустой, как все штампы. Все они шумят, как формочки для выпечки из фольги. Ведь, кажется, ясно, что людей любит филантроп, а писатель - знает. И по долгу своей писательской службы должен знанием делиться.
Чехова интересовали именно люди. Не животный мир и загадки природы, не история и судьбы цивилизаций, только люди были предметом его исследования. Какая ещё любовь нужна актёру и доктору? Им понравились бы рассказы: "Миленькая Анечка на шее лапочки-мужа"? Или "Хороший человек в отличном футляре"?
Так же, как обычная человеческая любовь измеряется отношением к несчастным, любовь писательская заключается в выборе персонажей. Чем жалостливее писатель, тем несчастней его герои, тем они мельче.
Я заметил, что и юноша улыбается, слушая разглагольствования Яго о любви к людям.
Охаянный моими персонажами писатель при жизни был опорой для окружающих. Сильным, надёжным и лучезарным человеком. А умирая, он попросил шампанского. Пошутил. Персонажи между тем раздавили уже два пузыря шампанского, а сидят злые. Что им литература? Вовсе не о ней они пекутся. Доктор и актёр жалобно, неуклюже, требуют любви к себе.
- Жопа в алмазах! - орёт пьяный актёр.
Ему обидно. Он не понимает, что такое "небо в алмазах", никогда не видел, никогда не увидит. А некоторые из персонажей Чехова способны мечтать. Некоторые - наивны, добры и беззащитны. В том числе и перед прагматичными читателями. Например, дядя Ваня…
Я ощутил, насколько воздух терпелив и беспристрастен. Воздух несёт звуки, преломляет цвета, транспортирует запахи. Любые. Аромат сирени или чириканье зябликов, равно как запахи и тирады Яго. Его слова - не воробьи (вылетел - не поймаешь). Его слова - и не жабы (выпрыгивавшие изо рта сказочной злыдни). Кажется, его слова - чудовища пострашнее. Равнодушие воздуха под стать долготерпению бумаги.
Гляжу - актёр и доктор заблагодушествовали! Вспомнили Остапа Бендера и растрогались. Вот это - да! - сказали они. Вот это герой! Вот кто нам нравится!
Юноша опять улыбается. Он знает, как доктор умеет объяснить своим пациентам, что его иголочки необходимы. Он, например, произносит тихо и равнодушно:
- Вы будете жить, может быть, ещё лет двадцать, но очень плохо...
- Возможно ли что-нибудь сделать? - пугается пациент.
- Ну, можете походить ко мне...- нехотя предлагает доктор.
Актёр тоже по-всякому изощряется, чтобы выжить. Он презирает беззащитных перед ним людей, на чьих диванах прозябает. Циники узнали друг друга, и курят фимиам кумиру - Остапу Бендеру. Упоённые, опьянённые, восторженные.
- А Чехов - говно! - торжествующе орёт поэт.
- Вы сами - говно, - робкая хозяйка кидает свой бокал об пол.
Бокал – вдребезги. Осколки – фонтаном. Да это не бокал разбился, это разорвалась бомба! Я даже утратил на миг невозмутимость, присущую переписчику. Но - смотрю, что будет дальше. Все молчат. Хозяйка ковыляет вон из комнаты. Яго скромно улыбается, поблёскивая стёклышками очков. Доктору досадно - испортили такую обедню! Юноша идёт за веником.
- Надо бы уйти. – Вздыхает актёр. - Но мне совсем некуда идти! Придётся ночевать в подъезде... – обращается невинно обиженный Яго к доктору.
А доктор и сам хотел предложить:
- Идём ко мне!
- Может быть, заберёте продукты? - Юноша выбегает проводить гостей на лестницу, неся большую миску невкусного салата. - Нам всё это не съесть.
Но друзья не хотят салата. Они будут говорить о литературе до утра...

На следующий день доктор спохватился, и выпроводил актёра, недоумевая, сколько глупостей спьяну наделал... Дал ему откупных. А у дверей уже лежал увесистый пакет с салатом. Это глубокой ночью положила под дверь некрасивая хромая женщина.

Актёр и доктор не любили Чехова, презирали его несчастных персонажей. Но жили по Чехову, как по нотам. Персонажи ещё не были зачаты, и даже их родители не были зачаты, а Чехов уже всё знал про них. Про актёра и доктора, а так же про застенчивого юношу и хромую женщину.
Не страшно, что юноша не читал Чехова. Страшно, что актёр и доктор читали, а прочесть не смогли. Оказывается, надо уметь читать. Вот, раскрыта книга. Казалось бы, всё изложено так ясно, так прозрачно, что исключается двойное толкование. А доктору и актёру прочесть невозможно. Под уравнением, в уголке, решение. А ученик смотрит - и не видит. Доктор и актёр до конца дней своих не разберут эти буквы. А там - про них.
Я всегда слышал, что есть актёры, которые неспособны играть отрицательные роли в силу недостатка характерности и темперамента. Но только теперь догадался, что есть и неспособные сыграть роли положительные. Потому что надо знать, что играешь - продумать, прочувствовать. А они не знают, как это бывает, им можно доверить только роль Яго... Бедные театральные режиссёры.
Вместе с актёром у доктора из дому исчез мобильник. Хромая не нашла серебряных безделушек. У застенчивого юноши пропали трусы и носки из шкафа. Впрочем, одну пару носков проходимец оставил. Причём оставил поновее, а взял поплоше. Может быть, даже из соображений справедливости.
Гонорар, выплаченный доктором за стихи, казался щедрым и справедливым. Поэт оплатил содержание своего кота на полгода вперёд. Кот поэта жил в чужих людях. Не мыкаться же животному по подворотням. Кота, в отличие от хозяина, приняли на пансион. Кот всё же - не потрёпанный актёр погорелого театра.
Кстати, вам тоже, может быть, представится случай познакомиться с доктором, или с актёром. И даже скоро... Например, актёр позвонит в вашу дверь... Ему не нужно приглашение. Ему достаточно знать адрес человека со слабиной. Или, может случиться, вам порекомендуют прекрасного иглотерапевта - почему бы и нет...
Мне на днях порекомендовали гомеопата. Гомеопат путешествовал в Святую Землю. Засунул бороду в пламя свечи. И борода не загорелось. Странная история... Не хочется у этого персонажа лечиться...
 
gordei4Дата: Четверг, 01.03.2012, 13:49 | Сообщение # 42
Рядовой
Группа: Пользователи
Сообщений: 2
Репутация: 0
Статус: Offline
Участник № 21

На дне океана
В детстве, учась в школе, каждый, мне кажется, играл с глобусом. Глобус раскручивали, и пальцем, по очереди, закрыв глаза, выбирали себе место на глобусе, задумав заранее, что именно в этой точке земного шара ты желаешь осуществить: отдых, проживание, закончить свой жизненный путь или ещё что-либо в меру вашей мечтательности и фантазии. Прошёл через это действо и я, загадав, где обретут покой мои бренные кости. Мне выпала некая точка в мировом океане. Не буду называть её координаты, чтобы не вызывать у людей боязнь пребывания в этих местах, и без того уже имеющих не добрую славу.
Эта ворожба на глобусе закрепилась в моём подсознании настолько, что я вспоминал о ней каждый раз, когда мне предстояло дальнее путешествие. И я старался выбирать свои маршруты подальше от моей роковой точки.
Волею судьбы я оказался в составе экипажа военного дальнего самолёта-разведчика Морской авиации в качестве переводчика. Была такая практика в своё время, когда полёты выполнялись над океаном на полный радиус действия самолёта с посадками на аэродромах дружественного зарубежья.
Наш самолёт летит над океаном. Полёт осуществляется по потолкам, то есть на предельной для этого типа самолёта высоте. Чем более разрежен воздух, тем меньше расход топлива, тем дальше пролетит самолёт. И это очень полезный фактор на случай обхода атмосферных фронтов. Над океаном грозовые облака развиваются на такие высоты, что по верху их не преодолеть. Надо обходить с боку, а атмосферные фронты бывают, как правило, протяжённы, горючего на обход может не хватить. Кроме того грозовые облака всегда имеют мощную турбулентность, самолёт, попавший в неё получает большие перегрузки и может разрушиться. Во время болтанки тяжёлый самолёт может попасть в положение, когда угол атаки его плоскостей может достигнуть критических значений. Это значит, исчезает подъёмная сила, самолёт входит в штопор и падает. На практике случаев вывода из штопора тяжёлых самолётов не было.
Пока наш полёт спокойный. Размеренно, убаюкивая, гудят турбины. В кабинах тепло. Экипаж дважды уже перекусил, используя бортпайки. Изредка самолёт потряхивает. Командир, скрестив в замок пальцы рук на животе, долго крутит большими пальцами. Скоро он утихает, тихо посапывая. Помощник командира, приведя в порядок кремальерами стрелки приборов, тоже затих. Бортинженер, не усмотрев отклонений в режимах работы турбин и агрегатов, приспнул в бязи приборных чехлов за стойками приборного отсека. Радист дремлет в своём кресле, освободив одно ухо от наушников гарнитуры для прослушивания того, что озвучивается в кабине, в готовности откликнуться на позывные извне. Бодрствует только штурман. Он один следит за местонахождением самолёта и отслеживает уклонения от трассы, расход топлива и определяет возможности манёвров на непредвиденные случаи. Но и голова штурмана вскоре лежит на его руках, распластанных на штурманском столике.
Я сижу в своём закутке, в кресле, почему-то до сих пор пристегнувшись ремнями. Меня, новичка, устрашает любое изменение мотива турбин, любое вздрагивание фюзеляжа. Размах крыльев большой, при болтанке, даже слабой, самолёт взмахивает плоскостями, словно птица крыльями, и это напрягает. Турбины-то на крыльях, а вдруг…. На всякий случай пристегнул к шлемофону кислородную маску, открыл кислород и тоже, видимо, уснул.
Сколько времени пробыл в забытьи, не помню. Очнулся от биения чего-то снаружи. По инерции повисаю на привязных ремнях. Темно. Вскоре наступает состояние невесомости. Не могу определить своё пространственное положение. В фосфоресцирующем освещении от приборов начинаю ориентироваться. В поле зрения проплывают какие-то бумаги, карандаш, ластик. Испуга нет. Вязкое течение мысли и моих реакций на всё, что вижу.
Ощущаю нарастающее давление кресла на спину. Ускоряемся? Толчок. В пилотской кабине глухой удар. Повис на ремнях. Остановка. Тело больше не ощущает перегрузки. Небольшое покачивание фюзеляжа, слышу звуки снаружи, скрежет металла. Тихо. Покачивание, снова скрежет. И тишина, ощущаемая физически, густая, давящая. Боюсь шевельнуться и что-либо предпринять. Никакого развития событий, мыслей, состояния.
Начинаю приходить в себя. Я не сплю? Это не сон? Шевельнулся. Нет. Всё реально. Медленно освобождаюсь от ремней и маски, не отпуская поручней кресла. Под ногами пустота. Нащупывая ногами опоры, цепляясь руками за приборы и бортовые переборки, опускаюсь вниз. Снизу пробивается голубоватое свечение. Но это не приборы. Свет идёт снаружи, от пилотской кабины.
Что это?! Боже мой! Неподвижные тела радиста, бортинженера. Нащупываю пульс. Нет. Опускаюсь ниже. Штурманской кабины и всего носа самолёта нет. Остекление кабины разрушено. Часть грунта попало в кабину. Пилоты, прижатые к штурвалам, мертвы. Пытаюсь отодвинуть вправо тело командира. Нащупываю рычаг, не без труда открываю форточку с остатками остекления. Выползаю наружу.
Поднимаюсь не сразу, пытаюсь отдышаться и понять: себя, место, ощущения. Инструкция и здравый разум требует быстро отбежать на безопасное расстояние: возможны пожар и взрыв. Пытаюсь подняться. Вот я уже на коленях, никаких болевых ощущений. Только дышится необычно легко, будто воздух поступает под давлением, как в кислородную маску с полностью открытым краном. Осматриваюсь. Надо мной огромная чёрная полусфера. По её поверхности трепещут отблески, будто отражения лунного света от слегка волнующегося моря. Слегка пахнет сероводородом. Самолёт, освещаемый всё тем же трепещущим светом, цел. Он лежит на поверхности отдающей металлическим блеском, скалы, уходящей вверх под углом градусов сорок. Нос вместе с кабиной штурмана разрушен. Турбины целы, винты погнуты. Часть хвостового оперения не просматривается, они уходят в полусферу. Остальное пространство грунта, если можно так назвать основание, на котором я сейчас стою, ровная поверхность, которая чётко ограничивается горизонтом - линией соприкосновения фосфоресцирующего грунта с чёрным куполом. Этот купол… - вода? Как же так? Я в пузыре? На дне океана? Но почему? Я дышу. Чем? Стоп! А давление? Какая здесь глубина? Приближаюсь к стене, то есть, фу ты …, как это называть? Осторожно прикасаюсь. Вода. Упруго. Пальцы входят внутрь. Убираю руку. Поверхность восстанавливается, шевелясь, словно купол раскрытого парашюта. Приходит понимание опасности. Это медленная смерть. Ноги слабеют. Сажусь. Дно громадного пузыря на дне океана, как это я теперь понимаю, мокрое и тёплое. Оно шевелится. Ровное давление на всю поверхность тела, отчего становится легко и свободно. Одежда плотно прижата к телу.
Хожу, осматриваю, трогаю. Красиво. Если бы не так безнадёжно.
Проголодался. Пробираюсь в самолёт. Обуревает страх. Вдруг самолёт сместится и завалит форточку. Бортовые пайки, НЗ – неприкосновенный запас в цинках (запаянные цинковые ёмкости) приободрили. На первое время питание есть. Первое время. Будет ли продолжение?
Прошло какое-то время. Не рассказываю, что мне стоило вытащить тела моих товарищей наружу. Для чего это я делаю? Не лучшей ли могилой им будет самолёт? Действовал по интуиции и русскому обычаю предать их бренные останки земле. Всех уложил поблизости в углублении дна. Сразу не сумел укрыть. Грунт – твёрдые, бесформенные фракции, похожие на угольный шлак. Копать можно только ножами аварийных индивидуальных наборов.
Глаза и нервы напряжены. Всё время в ожидании чего-то необычного и опасного. Спал, завернувшись в парашютный шёлк, подстелив технические чехлы на выположенный отрожек скалы.
Отчаяние сменилось равнодушием. Всё делал «на автопилоте». Пришла пора порассуждать. Что случилось? Первая версия: экипаж уснул. Может, из-за кислородного голодания потеряли сознание. Маски в длительном полёте одевали неохотно. Самолёт на автопилоте (который, видимо, имел ошибкой снижение) постепенно снизился, соприкоснулся с водой в режиме планирования и медленно затонул.
Почему уцелел я? Был в кислородной маске. Ещё версия: Самолёт свалился в штопор. Но он бы разрушился от удара об воду. И нет признаков противодействия нештатному режиму со стороны экипажа. Все не пристёгнуты к креслам, кислородные маски болтаются на зажимах или вовсе отстёгнуты. Да и я при неизбежных при этом перегрузках проснулся бы.
И этот воздушный пузырь на дне океана? Где-то читал…. Так, вспомнил. Какой-то учёный предположил, что гибель судов в проблемных точках мирового океана могла происходить от газов, выходящих из глубины по достижении газовыми пузырями давления, достаточного для преодоления давления воды. Корабли тонули в пене при выходе газов на поверхность. Неужели это один из таких пузырей? Какой состав газов? Я жив, работоспособен, функции внутренних органов пока без явных сбоев. Надолго ли?
Мои действия? Роюсь в памяти. Помощи не будет. Однозначно. Есть ли шанс спастись? Конец? Жаль. И что теперь моя жалость? Ничто. Как и я сам.
Прошло ещё какое-то время. Часы на руке электронные. На них почти не смотрю, только тогда, когда устаю и сверяюсь, пора ли отдохнуть.
На дне обнаруживаю трупы рыб. Не от них ли запах сероводорода? До сих пор упали лишь две свежие рыбы. Очистил, Сосу сок. Жую мясо. Жажда всё больше даёт знать. Запасы НЗ экономлю. Вдоволь галет и шоколада, консервированного колбасного фарша.
Разглядел несколько слабо освещённых изнутри полусфер недалеко от моего пузыря.
Обследовал кабины. Вытащил наружу все спасательные жилеты и индивидуальные надувные лодки, размещаемые под парашютами. Вскрыл люк спасательного надувного плота. Вынул. Еле дотащил до места складирования всего обнаруженного.
Внешние пузыри заметно выросли и приблизились. Растёт и моя полусфера.
Расправил плот. Баллон для наполнения плота невредим, надёжно привязан.
Форма моего пузыря заметно изменяется и приобретает вид груши, перевёрнутой тонкой частью вниз. Открылось от воды хвостовое оперение самолёта.
Используя инструментарий бортинженера, отмонтировал кислородный баллон вместе с трубкой и гнездом подсоединения маски. Пришлось повозиться, боялся повредить трубопровод.
Между делами обследую пространство. Самолёт цел. Нет следов подтёков и запаха керосина. Шасси не выпущены. Попытка пробраться в кабину командира огневых установок в хвосте окончилась неудачей. Круто и скользко.
Под плоскостью самолёта обнаружил вход в пещеру. Внутри – флуоресцентное свечение всех поверхностей. Вхожу. Впереди, переливаясь лучами, сверкают звёздочки. Иду на них. Передо мной огромные прозрачные призмы. Их много, группами, хаотично направлены, пересекаясь, образуя лабиринты. В них преломляется свет от всех поверхностей пещеры. Захватывает дух. Оглядываюсь. Чувствую, теряю направление. Боясь заблудиться, возвращаюсь.
Сделал несколько экскурсий в пещеру. Набрал осколков прозрачных призм. Пещера уходит вглубь дна, вся в переплетении этих громадных кристаллов.
Пузырей вокруг моей сферы всё больше. А, может, их столько и было, просто я привыкаю к полумраку? Они приближаются, увеличиваясь. Только что наблюдал слияние двух пузырей. Картина сказочная. Абсолютно чёрный фон, моя светящаяся полусфера и светящиеся пузыри вне неё.
Между отдыхом всё время занят. Странно, нет определённых целей, но и нет времени на безделье. Всё, что делаю, будто по какой-то программе. Работает интуиция? Подсознание?
С моей полусферой слились ещё несколько внешних пузырей. Их всё больше. Пространство вокруг меня увеличивается. Прибавляются новые участки открытого дна. Обломками грунта укрыл тела моих товарищей.
Почти на исходе запасы моих продуктов из НЗ. Всё чаще ем рыб, падающих изредка на дно. Мой желудок почти приспособился к сырой рыбе. Ощущаю уменьшение веса своего тела.
Увеличиваясь, моя полусфера стремится оторваться от дна. Граница воды приближается.
Я встревожен. Мой громадный пузырь готов оторваться от дна. Он начал колебаться. Сплю на готовом к применению плоту. Привязал к его бортовой верёвке все спасательные жилеты и наполнил их воздухом. Далеко от плота не отхожу. Тревожно.
Сделал из парашютных строп грудную обвязку. Все оставшиеся припасы разместил на плоту, рассовав по его карманам. К корме плота привязал вытяжной парашют. Может, пригодится. Как водяной парус. Крепко прибортовал кислородный баллон с маской. Будет ли возможность использовать это в воде? Вода просочится под маску? На борту есть противогазы. По инструкции всё личное снаряжение и оружие должно быть при себе. Отвинтил противогазную коробку. Отсоединил мягкий шланг кислородной маски, просунул его во вход маски противогаза, удалив клапаны, присоединил внутри маски противогаза шланг к кислородной маске. Загерметизировал клапанную коробку клейким пластырем из бортовой медаптечки. Готово. Осталось во время надеть это устройство на голову и открыть кислородный вентиль.
Потерял счёт времени. От плота не отхожу. Мой воздушный дом увеличивается. Всё ближе граница воды. Слияния внешних пузырей с моей сферой непрерывны.
Настаёт критический момент. Привязываюсь к борту плота. Рука на рычаге запуска его надувного баллона. Опробовал его. Действует. Опробовал кислородное устройство. Сойдёт.
Что меня ожидает? Конец, если на меня обрушится масса воды. Мой пузырь, всё больше превращающийся в сферу каплевидной формы, готов ринуться к поверхности океана. Каково будет моё место в этом пузыре? Останусь на дне? Поднимусь вместе с ним? Но при подъёме сфера неизбежно распадётся на массу мелких пузырей. Мысленно простился с миром. Передо мной пронеслись кадры всей моей жизни: довоенный мирный Казахстанский полустанок, трудное военное детство, школа, служба, институт, близкие мне люди. Не жалею. Всё было путём. Что там, наверху? Меня, конечно, уже похоронили.
Вода у самого плота. Я его всё время волоку на свободное место. Не зацепиться бы за винты самолёта. Укорачиваю верёвки, которыми привязался к борту, до минимума.
Не помню, сколько ещё прошло времени. Площадь соприкосновения моей сферы с дном минимальна. Вода приближается к плоту вплотную. Перекрестился. Помоги, Боже! Надеваю маску. Открываю надувной баллон. Плот в готовности. Я внутри него. Заполнены воздухом днище, стены, потолок. Обозреваю свою сферу через открытое окно. Начинается качка. Я на воде. И всё. Не уловил момента подъёма. Дальше всё необыкновенно замедленно.
Иногда теряю сознание. Болит всё тело. Звенит в ушах. Кишечник свободно болтается в животе. Чувствую свои внутренности. Я – в небытие. Осознаю себя только через ощущение шевелящейся во мне плоти и боли. Вот я полностью погружён в воду. И снова ощущаю атмосферу. Так повторялось много раз. Теряю сознание. А, может, умираю?
Открываю глаза. Девушка лет 17 подносит к моим губам кружку с водой. Пью. Качка. В борт, а это, несомненно, борт тонкостенного судна, бьёт волна. Я в узкой постели. Пытаюсь говорить. Не получается. Снова беспамятство.
Прихожу в себя. Девушка поит меня наваристым бульоном. Улыбается. Первый обмен словами и приветствиями. Ласковые руки хозяйки стригут мои патлы на голове и на лице.
Я на борту яхты. Девушка совершает кругосветное путешествие. Какое число? 2009 год! Что?! 30 лет! Прошло 30 лет! Но мои электронные часы идут!
Хельга, так зовут мою спасительницу, через пару недель, если позволят ветры и обстоятельства, встречается с родителями на одном из островов Атлантики. Заправка, пополнение водой и продуктами. Небольшой ремонт. Там она решает высадить меня на сушу.
Хельга не верит ни одному моему слову. Она считает меня жертвой кораблекрушения, которое произошло совсем недавно неподалёку. Был сигнал СОС. О результатах поисков информации нет. Мои кристаллы её не переубедили.
Две недели плавания нельзя сказать, что восстановили мои силы, но, главное, привели в соответствие с цивильной пищей мой желудок.
О моём спасении на острове уже знали. На пирсе меня окружили журналисты. Расспросы о пропавшем корабле. Мои ответы укрепили их в сознании, что я тронулся слегка умом от перенесённых потрясений. Вскоре репортёры забыли про меня, тем более, что их инициативу перехватила местная полиция. С помощью родителей Хельги, взявших меня на поруки, я перебрался на материк. Мои кристаллы заинтересовали только ювелиров. Теперь я хотя и не Монте-Кристо, но гарантированно способен вернуться к изменившейся жизни и на Родину. Что я и осуществил через какое-то время. Но это уже другая история.
 
DolgovДата: Четверг, 01.03.2012, 14:10 | Сообщение # 43
Генерал-майор
Группа: Администраторы
Сообщений: 266
Репутация: 0
Статус: Offline
Участник № 22

О ПОСЛЕДНИХ ДНЯХ
ФЕДЕРИКО ГАРСИЯ ЛОРКИ

Истинная поэзия – это любовь, усилие и жертва. Ни пышного занавеса, ни
труб не надо поэзии… Я ненавижу орган, лиру, флейту. Я люблю человеческий
голос. Одинокий человеческий голос, измученный любовью и вознесённый
над гибельной землёю. Поэзия – иной мир. Если не уберечь её от подлых ушей
и дерзких языков, она ускользает – надо затвориться, запереть дверь. И пусть
звучит тогда в одиночестве небесный, обездоленный голос…
Федерико Гарсия Лорка

Было лето 1936 года...
Дорога из Мадрида в Гранаду была ужасной. Гражданская война только
начиналась, но её тяжёлое, смрадное дыхание уже чувствовалось во всём. По шоссе,
параллельному железной дороге, страшно дымя и воняя, тащились грузовики с
прицепленными к ним пушками; в кузовах сидели разношёрстно одетые бойцы, орали
песни о любимой Испании и исчезали в кромешной пыли, обгоняя поезд, ибо последний
при свете дня еле полз, часто останавливаясь. В разных направлениях вышагивали
демонстранты. Над ними реяли плакаты анархистов, республиканцев, коммунистов,
рабочих бригад и многих других, неизвестных Лорке движений и организаций.
Фалангисты собирали силы на западе, и Лорку предупредили, что Гранада очень
скоро может оказаться в их власти. Он пожимал плечами: «Я еду писать поэму, а не
сражаться. Собственно, я еду домой, и непонятно, кто и зачем может лишить меня
столь естественного права». Но, честно говоря, фалангисты, возглавляемые генералом
Франко, его пугали. «Испания для испанцев! Великой стране – великое будущее!
Порядок в стране – залог процветания страны!» – слишком крикливо, слишком властно.
Ему казалось, что Испанию снова ждут чёрные годы правления правого правительства,
когда возвратилась цензура, появились бесчисленные запреты и нелепые указы.
Поэтому победу республиканцев Народного Фронта в феврале этого года, конец
чёрных лет Лорка воспринял с радостью, даже посвятил этому событию стихотворение,
напечатанное в республиканской газете.
...Ах, скорей бы добраться до Гранады! Его новая, грандиозная по замыслу
поэма «Адам» уже наполняла его ритмом, звоном, звуком, музыкой. Первые строфы
– лёгкие, живописные, точные – заставляли хвататься за перо. Порой получалось
так здорово, что он готов был броситься к роялю. Пальцы непроизвольно бегали по
воображаемым клавишам.
Вообще, писалось ему тогда легко, а тут и нечаянная радость: выход в свет
сборника ранних стихов «Первые песни», завершение пьесы «Дом Бернарды Альбы»
– уже осенью её собирались ставить на сцене – и, наконец, головокружительный
успех «Кровавой свадьбы» и «Йермы». Две эти трагедии, две страшных судьбы
восставших против старого быта изумительных женщин, женщин его родной Андалузии,
потрясли испанскую публику. И Мадрид, и Барселона, и Севилья хлынули в театр
подышать воздухом их трагической Родины. Он, Федерико Гарсия Лорка, вернул
городским испанцам, погрязшим в светской суете, сладкие минуты сопричастности
со своей землёй. И зрители были благодарны ему за это, благодарны за свои слёзы,
за вновь услышанные, почти забытые песни. Возбуждённый успехом, он писал
тогда: «Нужно вернуться к трагедии. Нас обязывают к этому традиции нашего театра.
Довольно фарсов! Довольно комедий! Я хочу вернуть в театр трагедию!» И он вернул
её…
Однажды в Мадриде, на одном из музыкальных концертов, которым руководил
великий композитор Мануэль де Фалья, в начале второго отделения, когда, резко

…Нож, родные,
неприметный ножик
в день и час, загаданный судьбою,
двух мужчин, загубленных любовью,
свёл между собою.
В ширину ладони
этот ножик,
но в живое тело,
ледяной пронизывая дрожью,
входит до предела,
до того последнего предела,
где, как повилика,
сплетены слепые наши корни
сердцевиной крика…
…И в ночи, загаданной судьбою,
во втором часу, на дне лощины
в мох зарылись восковыми ртами
гордые мужчины.
(Перевод А. Гелескула)

Зал хлопал стоя. «Лорка! Лорка! Лорка!» Он был так взволнован, так пугающе
счастлив, что у него на глазах выступили слёзы. Впервые без пафоса, без ложной
скромности ощутил он себя первым поэтом Испании. Любимым поэтом Испании.
Он страстно любил читать свои стихи, и не счесть было его публичных
выступлений. Порой он пел их. Да, да, пел на сцене! Древние андалузские
мотивы, переплетённые с цыганскими романсами и арабскими напевами, то,
что называлось «Канте хондо» («глубинное пение»), всплывали в его памяти,
трансформировались его абсолютным музыкальным слухом, его высочайшей
музыкальной культурой и превращались в изумительное обрамление его трагических
стихов. Он ещё в юности мог выбирать – стать музыкантом или поэтом, выбрал поэзию,
но почти все его стихи были, по сути, песнями...
В его одноместном купе было тихо. Но частые остановки, да ещё с непременным
визгом тормозов, выталкивали его оттуда; он, как и все, выходил в тамбур и слушал
разговоры знатоков. Картина вырисовывалась мрачная.
После трёх суток мучительной езды Федерико Гарсия Лорка прибыл в Гранаду.
Домой… Это произошло 20 июля 1936 года. А через четыре дня, 24 июля, на юге
Испании вспыхнул военный мятеж, городской гарнизон Гранады присоединился к
мятежникам, и город заняли фалангисты. Без какого либо сопротивления со стороны
республиканцев.
И сразу же начались его мучения. Прознав о его симпатиях к республиканцам,
фалангистов оскорбляли на улице. В окна швыряли камни. Писали унизительные слова
на двери. Однажды его побили прямо около дома, не сильно, но пообещали, что будет
хуже. Дважды приходили с обыском, перерыли бумаги, грубо издевались над стихами.
Особенно усердствовали двое солдатиков, малорослых, желтозубых. Даже глаза их
были желты от ненависти. Они потом часто снились ему. Страдал он ужасно. За что?
Кто руководил этим? Перестал писать. Целыми днями сидел за столом, зашторив окна.
Вздрагивал от каждого шороха, от каждого громкого слова, произнесённого за окном.
Лицо его приобрело землистый оттенок. Глаза потухли. Высокий, худой, он сгорбился,
руки постоянно дрожали. Он погибал…
Мать поэта Винсента Лорка плакала, но только по ночам; отец, Федерико Гарсия
Родригес, человек необычайной силы, стонал, сжимал кулаки, проклинал фалангистов.
Однажды, после очередного камня, ударившего в окно, бросился вниз, попытался
схватить хулигана, тот увернулся, дон Федерико упал, тяжело поднялся и побрёл к
двери, сопровождаемый свистом и улюлюканьем.
Друзья уговаривали Лорку бежать в «красную зону». Он отказывался, страшно
боясь куда-то идти ночью переодетым, таиться, но пуще всего – быть пойманным.
Кто-то предложил спрятать его в доме жившего неподалёку великого Мануэля де
Фалья, которого фалангисты не трогали, но недавно произошедшая между ними
глупая ссора по поводу очерёдности выступлений в концерте не позволяла Лорке
воспользоваться этим, казалось, спасительным предложением – угнетала уверенность,
что Мануэль откажет ему. Наконец, удалось уговорить его перебраться в дом братьев
Росалес, давних друзей родителей. Затравленный поэт перебрался к ним шестого
августа. Ночью, никем не замеченным. Его поселили на третьем этаже в совершенно
изолированной комнате. И уже на второй день он успокоился. Никому, казалось,
не было до него дела. Он аккуратно разложил на столе чистую бумагу, карандаши,
сладострастно поглядывал на них, предчувствуя, что очень скоро вернётся к
сочинительству. И не ведал Лорка, что своим покоем он обязан тому обстоятельству,
что один из братьев Росалес – Рамон, тот, кто более всех уговаривал его перебраться в
их дом, – был помощником руководителя фаланги всей провинции Гранада.
…Собственно, подполковник жандармерии Веласко всего-навсего выполнил
поручение уехавшего на несколько дней гражданского губернатора: привести в
управление господина Лорку, находящегося в доме господина Росалеса, причём,
отдавая приказ, особо подчеркнул, что обращаться с господином Лоркой надо вежливо.
Господин Рамон Росалес немедленно был оповещён об этом, успел примчаться домой и
на совете домочадцев, на котором присутствовал и Лорка, было решено, что приказу
надо подчиниться. В конце концов, вызов к губернатору не обязательно означал арест.
Одного не мог уяснить никто из собравшихся: как узнал подполковник, что Лорка
находится в их доме?..
Пришли за Лоркой уже к вечеру, их было трое – Руис Алонсо, бывший
депутат кортесов, человек в городе известный и всеми уважаемый, примкнувший к
фалангистам и работавший в это время в жандармерии, и двое тех же низкорослых,
желтозубых солдатиков, голодных и оттого особенно злых. Впрочем, они остались
ждать во дворе. Лорка страшно нервничал. Был бледен, говорил отрывисто. Движения
его были нелепы, он не знал, куда девать руки, оттягивал дурацкими вопросами
неизбежное – выход под конвоем на улицу. Растерян был и Руис Алонсо – ему ещё
не приходилось выполнять подобных поручений; кроме того, он знал, кто такой
Лорка, он слышал его выступление в Народном доме два года назад. Прекрасное было
выступление, он читал чудесные стихи… По дороге, видя агрессивность солдатиков,
Руис взял дрожащего Лорку под руку, и так они добрались до Управления гражданского
губернатора. Когда поднимались по лестнице, один из солдатиков пытался ударить
прикладом ружья оступившегося Лорку, но Руис так заорал на него, что солдатик чуть
сам не упал.
Перед дверью кабинета подполковника Лорка обернулся к Руису Алонсо. Глаза
его были полны ужаса. Он через силу улыбнулся и проговорил:
– Спасибо вам, и позвольте обнять вас за доброе ко мне отношение и за то, что вы
проводили меня сюда из дома Росалесов. Я ваш должник…
…Через много лет Руис Алонсо расскажет в мельчайших подробностях, как
он арестовывал Лорку. Он не чувствовал за собой вины. Он только однажды
прошептал: «Одного я не знаю – как бы я поступил, если б знал, чем это всё
кончится…»
Подполковник Веласко, молодой, подтянутый, вежливый, с чрезвычайным
интересом разглядывал известного поэта.
– Не будем считать это допросом, господин Лорка, а просто дружеской беседой,
инициированной, кстати, вовсе не мной, а господином губернатором. Мы получили
некое письмо, в котором весьма неприглядно описана ваша деятельность. Послушайте.
Читаю, естественно, только выдержки: «…горячо приветствовал восстание в Астурии…»
– кстати, слово «горячо» подчёркнуто – «...приветствовал победу Народного фронта…
организация студенческих союзов… мрачные пьесы, в которых Испания показана
страной диких, почти первобытных нравов… хвастливое заявление: «Если начнётся
война и уцелеет один единственный испанец, им будет Федерико Гарсия Лорка»… Ну, и
так далее, и так далее… Что скажете?
– Кто сочинитель этого?
– Подпись весьма неразборчива.
– Зачем же тогда обращать на этот пасквиль внимание?
– Нас мало волнует отправитель, мы хотели бы видеть вашу реакцию на эти
обвинения.
– Я – поэт, смею думать – народный поэт, и потому любое народное восстание
меня, естественно, волнует. А вас разве нет?
– Речь идёт не о волнении, а о том, что вы «приветствовали» восстание.
– Оставим эту интерпретацию на совести автора. Что касается моих пьес… Нрав
народа может показаться «диким» человеку или принадлежащему другому народу,
или не знающему собственный народ. Само по себе определение «дикий» – нелепо.
Особенно, по отношению к человеку, который с ножом в руке отстаивает свои вековые
традиции. А фраза о том, что единственным уцелевшим испанцем буду я, сказана не
мною, а моим страстным почитателем, другом, замечательным поэтом… Всё это так
смешно, сеньор полковник…
– Подполковник. А какое дело вас привело из Мадрида в Гранаду?
– У меня есть единственное дело – сочинительство. И я рассчитывал обрести
здесь покой.
– Не считаете ли вы, сеньор Лорка, что в столь судьбоносные для нашей с вами
родины дни писать стихи – не самое важное дело?
– Но я не умею ничего другого… Правда, я слышал, что иногда солдаты идут в бой
с песней…
– А, правда, что вы гомосексуалист?
– Это имеет значение в столь судьбоносные для нашей с вами родины дни?
– Испания всегда гордилась своими мужчинами!
– Инквизиторы, сжигавшие инакомыслящих, смею вас уверить, тоже были
мужчинами. Сеньор подполковник, уже поздно, я страшно устал. У меня разрывается от
боли голова. Вы не разрешите мне отправиться домой?
– Последний вопрос. Ответьте мне прямо: как вы относитесь к нам, несущим
Испании мир и свободу?
– Сеньор подполковник, моя жизнь – это моя поэзия. Она ни на чьей стороне. Её
можно начертать на знамени, её можно не замечать, а можно и сгноить в тюрьме. Что
выберете вы, покажет будущее… Так я свободен, сеньор подполковник?
– Мы сделаем так – вы проведёте эту ночь у нас; утром, я надеюсь, вернётся
господин гражданский губернатор, и всё уладится.
– У меня есть дом…
– Это далеко, сеньор Лорка, уже поздно, и вы сами знаете, что творится на
улицах.
Подполковник позвонил в медный колокольчик, появился солдат. Лорка встал и
покорно пошёл за ним.
Подполковник был уверен, что если отпустить Лорку домой, тот попросту сбежит.
А портить отношения с губернатором, дружившим с самим генералом Франко...
В Управлении гражданского губернатора было всего три комнаты, выделенные
для превентивного заключёния. Их отличало от обычных комнат только наличие
крашенных белых решёток на окнах и внушительной щеколды на внешней стороне
двери... Тонких облупленных решёток и ржавой гремящей щеколды… В комнате
находился стол, два стула и дурно пахнущий лежак.
Когда щеколда громыхнула за злобно хлопнувшей дверью, Лорку охватило
отчаяние. Он отдал последние силы достойной, как ему казалось, беседе с
подполковником. Он сел и застыл. Нельзя сказать, что он думал, анализировал
ситуацию, строил планы. Он просто застыл. Иногда мелькала одна и та же быстро
надоедавшая мысль: «Почему никто не озабочен тем, что происходит со мною? Почему
меня не спасают? Почему не приходят на помощь лучшему поэту Испании? Где мои
друзья? Где эти важные люди, что устраивали в мою честь приёмы? Оказывается,
я никому не нужен, кроме почему-то ненавидящих меня двух странных солдат.
Почему бездействуют братья Росалес?» Когда ему надоедал перебор этих «почему»,
он застывал, и тогда отчаяние накатывало на него с такой силой, что он с трудом
сдерживал крик. И чтобы действительно не заорать, он снова начинал перебирать эти
нелепые «почему». Скоро ему показалось, что он сходит с ума. Правда, ночью удалось
заснуть, и это было воистину благом для его помутневшего разума.
Утром раздался грохот щеколды, и в комнату влетела, очевидно, после пинка,
насмерть перепуганная служанка Росалесов Анхелина.
– И чтоб быстро! – раздался хамский окрик солдата.
Анхелина, изумлённая видом синьора Лорки, – небритого, пожелтевшего, со
странным блеском в глазах, – стала быстро вытаскивать продукты, приготовленные
матерью Лорки, сеньорой Висентой. Сама синьора Винсента и господин Лорка
чувствовали себя так слабо, что не решились навестить сына, дабы не увеличивать его
тягот.
– Ты зачем пришла, Анхелина?
– Как это – зачем? – ошеломлённая этим вопросом, ответила Анхелина. - Я вам
принесла поесть, сеньор Федерико… Меня послала ваша мама, это ваша мама меня
послала.
Он будто не слышал…
Анхелина, чуть не плача, разложила на столе его любимые лепёшки, омлет с
картошкой (он был разломан, искали, нет ли в нём чего-либо предосудительного –
автомата, пушки, гранат), кофе в термосе, папиросы.
– Поешьте, сеньор Федерико, всё ещё такое тёплое…
– Да, да… Спасибо, милая… Ты не знаешь, ты не спрашивала, когда меня
выпустят? Передай моим, что у меня всё в порядке… кроме того, конечно, что я не
свободен…
Чуть позже принесли чернил и бумаги. Его это удивило. Однако ж чуть отлегло на
сердце. Никто не вызывал на допрос… Есть не хотелось. Только кофе…
Прошёл день, бесконечный день с одной единственной прогулкой в крошечном
дворе под неусыпным наблюдением тех же двух озлобленных солдатиков, что привели
его сюда. Эти солдаты стали его наваждением. Он панически боялся встретиться с ними
взглядом.
И на следующее утро пришла Анхелина. Молча собрала почти не тронутую еду,
разложила на столе вновь принесённую. Изловчилась погладить его безжизненную
руку. Он в ответ улыбнулся, но так печально, что Анхелина чуть не разревелась…
…Подполковник Веласко пребывал в растерянности. Только что ему сообщили,
что в Управление везут трёх важных арестантов, что необходимо каждого из
них разместить в отдельной арестантской и что завтра утром прибудет, наконец,
губернатор, который должен допросить арестованных. Но арестантских всего было
три, из коих одна была занята этим знаменитым поэтом, с которым сеньор губернатор
непременно хочет поговорить. Подполковник вызвал дежурного, высокого, сутулого
лейтенанта с вечно красными от недосыпания глазами, и приказал ему немедленно
перевести арестованного сеньора Лорку в тюрьму «Ла Колония», найти ему там
приличную камеру, а рано утром обязательно привести в управление.
Вместе с лейтенантом Лорку сопровождали в тюрьму те же два ненасытных
солдата, всё время норовивших толкнуть его или ударить. Лорка в отчаянии
прижимался к сонному лейтенанту.
На Гранаду опускалась ночь.
После долгих препираний с дежурным жандармом Лорку удалось пристроить в
отдельно стоящий барак, где уже находилось трое арестованных.
– Слышишь, – сказал лейтенант жандарму, – я рано утром за ним приеду. Никуда
его не переводи и вообще не трогай. Это приказ подполковника, понял?
– А кто он такой?
– Поэт Лорка, слышал?
Жандарм вдруг жирно улыбнулся:
– А как же, наслышан – педераст он!
Лунный свет, едва проникая из единственного, расположенного наверху
крошечного окна, слабо окрасил белёный потолок барака зеленоватым цветом. Лорка
присел около обитой железом двери, закрывшейся за ним со страшным скрежетом,
дополненным смачным звуком дважды провёрнутого ключа. Скоро он с трудом
разглядел троих мужчин, в противоположном углу барака, лежащих на дощатом полу,
щедро засыпанном сухой, скрипучей соломой. Молчание длилось довольно долго.
Потом один из мужчин, натужно откашлявшись, спросил:
– Ты кто?
– Меня зовут Федерико.
– Били?
– Нет.
– Видишь, Кабесас, некоторых не бьют.
Тот, которого назвали Кабесасом, долго молчал, а потом с трудом произнёс:
– Наверное, сразу во всём признался, да ещё и утопил нескольких.
– Мне не в чем было признаваться… Мне даже толком не сказали, за что я
арестован.
Снова наступило долгое молчание. В неторопливую беседу вступил третий голос,
явно молодого человека:
– Федерико, - тяжело выговаривая слова, спросил он, - чем ты занимаешься?
– Разными глупостями… В частности, пишу стихи и пьесы… А вы республиканцы?
– Да, – ответил первый голос, – меня зовут Галиндо Гонсалес, я школьный
учитель.
– Вы очень смелые люди, – сказал Лорка.
– Да.
– Смелее матадоров.
Раздался хриплый смешок двух других заключённых.
– Они и есть матадоры, – сказал учитель, – Кабесас и Галади.
– Не преувеличивай, – отозвался Кабесас, – мы пока только бандерильерос.
– А зачем матадору быть республиканцем? – спросил Лорка
– А зачем вообще человеку быть человеком? – ответил учитель. – Федерико, а ты
случайно родом не из Гранады?
– Я родился в селении Фуэнте Вакерос. В Гранаде учился. Здесь мой дом.
– Но всё-таки, за что тебя арестовали? – спросил Кабесас.
– Кто-то написал на меня поклёп, глупый и лживый.
– Это то, что им надо, – вздохнул учитель. - Звери… Скажи, Федерико, а ты,
случайно, не носишь фамилию Лорка?
– Ты угадал, я – Федерико Гарсия Лорка.
Учитель разволновался.
– Я как чувствовал! Ребята, вы знаете, кто к нам пожаловал? Знаменитый поэт
Лорка! Я же детям читал его стихи! Вот видите, чем хороша иногда бывает тюрьма: где
бы ещё я мог встретить в такой интимной обстановке знаменитого поэта?
– Почему вы не двигаетесь? – спросил Лорка.
– Ты разве не понял, что мы сильно избиты? Нам очень трудно двигаться…
– Могу ли я помочь? – странно, к нему вдруг пришло спокойствие, он
почувствовал прилив нежности к этим несчастным. – Меня ведь не били.
– Да, хорошо бы, – неуверенно произнёс юный Галади, – попробуй снять с меня
ботинок, он полон крови и сильно давит… Нога распухла...
Лорка на коленях пополз на голос и быстро наткнулся на человека, лежащего у
стенки с неловко подвёрнутой ногой. К своему удивлению, не брезгуя, не морщась, он
нащупал ботинок, с огромным трудом развязал мокрые, набухшие шнурки, аккуратно
стащил его с ноги юноши. Ботинок был тяжёлый, хлюпающий кровью. Галади, чтоб
не кричать, скрипел зубами и тихо стонал. Когда Лорка закончил свою работу, юноша
покойно вздохнул и тихо поблагодарил. Потом Федерико пристроил к стенке Кабасиса.
Только учитель отказался от помощи. Пошутил, что привычен к избиениям –
в
андалузских деревнях иначе и не воспитывали.
Недалеко от лежащих арестантов Федерико обнаружил бочонок с тёплой, дурно
пахнущей водой и напоил ею каждого из валявшейся около бочонка алюминиевой
кружки. Но сам пить эту гадость не смог. Наступила долгая тишина. Лорка прислонился
спиной к тёплой стене.
– Федерико, – вдруг раздался тихий голос школьного учителя, – почитай нам
стихи. Правда, у нас нет сил на аплодисменты...
Лорку не надо было уговаривать. Только б не тишина. Только б не думать. Только
говорить. И для себя, и для них, от жалости к которым у него разрывалось сердце.

Горы, и горы, и горы
и на горах этих белых
мулы и тени от мулов
с грузом подсолнухов спелых.
В вечных потёмках ущелий
взгляд их теряется грустно.
Хрустом солёных рассветов
глохнут воздушные русла.
У белогривого неба
ртутные очи померкли,
дав холодеющей тени
успокоение смерти…
(Перевод А. Гелескула)

Он читал, замолкал, читал снова. Он не заканчивал ни одного стихотворения,
неожиданно переходя к другому. Тихо и монотонно лились поющие смерть стихи
Федерико Гарсия Лорки.
– Мы, испанцы, – вдруг он прервал чтение стихов и заговорил медленно, будто
пробуя на вкус каждое произнесённое им слово, – мы умеем шутить со смертью,
для нас обыденно молча вглядываться в неё. В других странах смерть – это конец.
Она приходит, и занавес падает. А у нас, в Испании, он поднимается. Многие из нас
замурованы в своём отечестве до самой смерти, и лишь тогда их выносят на солнце...
- Федерико, ты настоящий талант, – учитель Гонсалес, казалось, светился от
удовольствия. А прочти что-нибудь о женщине, пожалуйста.

Купалась молодая
за скалами в низине,
и струйки вдоль по телу
улитками скользили.
А было это утро
прохладным и погожим,
и ветер жёг ей губы
и дрожью шёл по коже.
Ах, как её знобило
от горного потока!
И как ей горько было!
С ветрами отлюбила
увядшая до срока!
Кого она дождётся?
Кому она постелет?
И тело отцветает
и грудь её пустеет…
(Перевод Ю. Даниэля)

– Федерико, ты не обижаешься, что наши бандерильерос задремали? Это такое
счастье для них… Их так били…

И в этот момент раздался скрежет замка. Дверь открылась, и зычный голос
жандарма произнёс:
– Эй, Лорка, на выход!
Лорка с сильно бьющимся сердцем вышел в лунную ночь, зажмурился, открыл
глаза и увидел перед собой равнодушного жандарма, высокого, заросшего щетиной
мужчину и тех же двух плюгавых солдат, разевавших в улыбке свои чёрные рты. Дверь
за ним закрылась, и высокий произнёс:
– Идём, позабавимся, милый…
…Он никогда не дрался, но в эти минуты в него вселился дьявол. Он кусал,
царапался, бил, пока кровь не залила глаза, пока не треснула вывернутая рука.
Детина насиловал Лорку молча, тяжело дыша, перепачканный его и своей
кровью, проклятый лунной ночью, проклятый Испанией, проклятый, конечно, и самим
Богом.
Но насильник не знал этого.
А двое солдатиков, как обезьяны, весело подпрыгивали и повизгивали от
удовольствия.
Жандарм стоял в стороне и нервничал, поглядывая на часы.
Полуживого Лорку с проклятиями швырнули на пол барака.
Учитель, кряхтя, подполз к нему, вытер с лица кровь и, случайно коснувшись
голых ног, всё понял. Кое-как привёл в порядок его одежду, присел рядом, уткнулся
ему в плечо и заплакал.
Собственно, смерть Федерико Гарсия Лорки уже наступила. До самого расстрела
он не очнулся. Даже тогда, когда на счёт «три» его швырнули в кузов облезлого
грузовичка. Их четверых привезли на обочину дороги в то место, где кончалась нежная
оливковая роща, и сбросили в самое глубокое место этой обочины. Оба бандерильерос
привстали, учитель пытался приподнять и Лорку, но не успел. Винтовочные выстрелы с
пяти метров сделали своё доброе дело безболезненно и быстро.
Два низкорослых, желтозубых солдата подошли к телу Лорки и, убедившись, что
он мёртв, поспешили к машине за лопатами.
Тела быстро засыпали землёй, утрамбовали, завалили камнями и валявшимися в
изобилии сучьями, и машина укатила. И никто из солдат потом не мог вспомнить, где
находилось эта импровизированная, братская могила...
А тот высокий, сутулый лейтенант, которому было приказано привезти Лорку
утром в Управление, просто проспал. Кто ж его осудит за это? Время было такое в
Испании – всеобщего недосыпа. А жандарм – он даже и не вспомнил, о чём его просил
накануне высокий сутулый лейтенант.
Днём (утром её не пустили) Анхелина вновь принесла еду для сеньора Федерико.
– Нет здесь твоего сеньора, нет, иди домой, убогая!
– А где ж он?
Низкорослые, желтозубые солдатики в ответ весело рассмеялись. Но ненависти в
их глазах уже не было…
 
DolgovДата: Четверг, 01.03.2012, 14:11 | Сообщение # 44
Генерал-майор
Группа: Администраторы
Сообщений: 266
Репутация: 0
Статус: Offline
Участник № 22
продолжение

О ПОСЛЕДНЕМ КОНЦЕРТЕ ПАБЛО КАСАЛЬСА

Врачи, наконец, разрешили девяностотрёхлетнему Пабло Касальсу нелёгкий путь
из Пуэрто-Рико в Испанию, в Монтсеррат. Но всё прошло замечательно, и счастливые
маэстро и Монтсеррат в волнении ожидали столь желанной, казалось ещё недавно,
неосуществимой встречи; все понимали – последней...
Конец августа 1973 года выдался в Каталонии недождливым и нежарким, вечера
были восхитительны.
Скалы-призраки, окружавшие Монтсеррат, сначала потемнели, потом нежно
растворились в черноте ночи, но с приходом чарующего света луны вдруг ожили
и превратились в одну огромную толпу бредущих паломников, одетых в светло-
коричневые одежды. И брели они, конечно, в Собор, где через несколько минут должен
был начаться концерт Пабло Касальса.
Зал Собора был переполнен. Настолько, что служащие, несмотря на недовольство
монахов, расставили в широких проходах между деревянными лавками с огромным
трудом найденные стулья, табуреты и даже два искалеченных инвалидных кресла.
Для Собора вещь неслыханная! Огромный неф превратился в театральный зал,
пресвитерская и хоры – в сцену, на которой уже стояли стулья: один – низкий,
спокойный, с широкой спинкой для маэстро, другой, ничем ни примечательный, для
сопровождающего его скрипача. Чуть в глубине чернел огромный рояль с поднятым
крылом. Свет роскошных светильников нефа был притушен, но сцена освещена ярко,
даже празднично. И ослепительно белый в этом свете распятый Христос, несмотря на
страшную боль, казалось, прислушивается к происходящему.
До начала концерта оставалось ещё минут пять, и маленький маэстро,
спрятавшись за последней перед хорами колонной нефа, смотрел на уже заполненный,
встревоженный, нетерпеливый зал и... плакал. По-стариковски – почти без слёз,
с трудом сдерживая судорожные движения щёк, постоянно вытирая платком
раскрасневшийся нос.
Он плакал оттого, что покинул свою Испанию… Боже правый – тридцать четыре
года назад! Ему не раз приходило в голову, что осуждая все эти долгие годы «кровавый
режим Франко», чёрт знает какими эпитетами награждая генералиссимуса, он осуждал
и награждал этими эпитетами саму Испанию, её, как он любил выражаться, «великий,
никем ещё не покорённый народ». Ибо видел, что Испания тихо живёт и трудится,
благополучно миновав войну, разруху, междоусобицу. Видел, как каудильо утихомирил
бушующие автономии, сотворив державу, с которой начали считаться и враги, и
друзья. Видел, что истинно кровавым режимом был не режим Франко, а некогда
воспетая им Советская власть. Его друг Пабло Неруда, всемирно известный поэт и
коммунист, оказался куда практичнее: изгнанный из любимой им Чили, он при первой
же возможности возвратился, стал даже консулом во Франции, преспокойно оставаясь
при своих замечательных убеждениях.
Он плакал... Не состоялось его триумфального возвращения домой. Несколько
концертов, несколько восторженных приёмов, но ни одного официального приглашения
вернуться на родину. Его без конца цитировали враги Франко. В 1945 году коммунисты
назвали его «одним из голосов мировой совести». И тянулась за ним эта унылая
кличка, порой затмевая истинную суть его - великого виолончелиста.
Наконец он успокоился и тотчас начал думать о боли в правой руке, которую
скрыл от врачей. Сейчас рука не болела, а только ныла, но коварная боль могла
вернуться в любое мгновение, и перетерпит ли он на этот раз, одному Богу
известно. Боль в руке была постоянной, но становилась нестерпимой, когда к ней
присоединялась боль в плечевом суставе – это случалось, когда рука со смычком
шла резко вверх. Только бы не это! Хотя и знал, как добра к нему публика. Даже
слишком добра. Он прекрасно понимал, что восторженные, порой даже истеричные
овации, даже слёзы на глазах были данью не его исполнению, а силе его воли и
бесконечной его старости. Но если Бог позволит ему сегодня благополучно завершить
концерт, он торжественно объявит, что это его последнее публичное выступление.
Достойное завершение карьеры – в Испании, в Каталонии, в Монтсеррате, в тайном
мире каменных застывших идолов, пришедших слушать его музыку... И он опять чуть
не расплакался...
– Хватит, хватит, сентиментальный старик… для моих страданий существует ночь…
И, обернувшись, царским жестом приказал принести ему виолончель.
Зал, как волна, мягко приближающаяся к берегу, стал затихать; последний вздох,
последнее покашливание… На сцену вышли два молодых человека, изящным жестом
расправили полы ослепительно чёрных концертных сюртуков и воссели – один за
огромный рояль, другой, артистично поёрзав, – на стул в центре сцены; одарил зал
нежной улыбкой и несколько раз тронул смычком занявшую боевую позицию скрипку.
И на сцену вышел великий маэстро – мелкими шажками, но уверенно, чуть
склонив лысую голову, как пушинку держа левой рукой почти равную ему по росту
тёмно-вишнёвую виолончель. Зал встал, и овация, сначала нестройная, но очень скоро
обретшая силу и радость, наполнила величественный Собор Монтсеррата.
Маэстро поклонился длинным, уважительным поклоном, дал овации продлиться
ещё несколько приятных секунд, сел на предназначенный ему стул, удобно пристроил
послушный инструмент, приподнял смычок – боли не было, – поднял голову, подарил
залу лёгкий и в то же время нетерпеливый кивок благодарности, и всем стало ясно, что
маэстро приехал играть, а не слушать в свою честь аплодисменты.
И страстное трио Шуберта, и бурное трио Бетховена прозвучали безукоризненно.
Боль, конечно, появилась, но вполне сносная. И маэстро, как с ним это происходило
всегда, завёлся. Часть из Сольной сюиты Баха захватила зал настолько, что зрители
побоялись по окончании её хлопать. Что всё идёт прекрасно, Пабло Касальс видел
и по восторженному лицу скрипача. «Славный мальчик, – подумал маэстро, – как он
внимателен сегодня, как он любит меня…».
И тогда он сыграл одну из самых нежных своих вещей – «Ave Maria».
Зал чуть не сошёл с ума. «Пао! Пао! Пао! Пао!..». Да, да, не удивляйтесь, так
прозвали его ещё в 1920 году, когда он создал в Барселоне «Рабочее концертное
общество». Прозвали и не забыли.
…Господи, если бы он мог вернуться в Испанию…
Сухой, неизвестно откуда прозвучавший мужской голос объявил перерыв.
…Маэстро удобно восседал в кресле настоятеля Собора, пил удивительно
вкусный тонизирующий напиток – изобретение монахов-бенедиктинцев – и слушал
руководителя детской хоровой капеллы, страшно взволнованного и столь близким
присутствием великого мастера, и предстоящим выступлением его капеллы вместе
с маэстро во втором отделении концерта. Как талантливы были его дети! Всего два
дня репетиций, и они были готовы исполнить вместе с маэстро его труднейшую
Рождественскую ораторию «Ясли». Правда, несколько самых трудных мест маэстро
убрал, немного сократил и саму ораторию, но это нисколько не умалило талант и
старательность детей.
Наконец, перерыв закончился, юные исполнители заняли свои места, Пабло
Касальс устроился на стуле в пол-оборота к ним; капельмейстер, как торжественно
называли молодого руководителя капеллы, поднял руки, сосредоточил на них
внимание детей, закрыл глаза, дождался первого, поразительно красивого, словно
начатого на земле и оконченного в небе пассажа виолончели, знаменовавшего собой
тихое, печальное вступление скрипки, и приглушённые детские голоса, повинуясь
плавному движению рук своего дирижёра, начали исполнение торжественной мессы.
Маэстро чувствовал себя прекрасно и решил никаких заявлений по
поводу «последнего концерта» не делать. Он, оказывается, был ещё вполне сносным
музыкантом.
…А часом раньше из чёрного «Мерседеса», перед тем, как он тихо вкатился в
незаметную постороннему взгляду пещеру, резким жестом отказавшись от помощи
двух молодых атлетического сложения людей, тяжело вылез низкорослый, почти
лысый, узколицый старик. Выпрямился, глубоко, с наслаждением вздохнул и в
сопровождении высокого, молодого, одетого во всё белое священника вошёл в Собор,
но не через главный вход, а через боковую дверь, откуда начиналась железная
винтовая лестница, ведущая на верхнюю галерею, вдоль которой располагались
крошечные балконы, прямо над хорами. Медленно поднявшись по лестнице, господин
уселся в мягкое кресло на одном из балконов, указанных ему священником, и,
закрытый от посторонних глаз тяжёлой шторой, с улыбкой уставился вниз, на залитые
светом хоры, в центре которых священнодействовал маленький виолончелист. Затем
господин вытащил из кармана пиджака крошечную баночку, высыпал из неё на ладонь
несколько белых горошин, сосчитал, лишние ссыпал обратно, оставшиеся отправил в
рот, проглотил, прикрыл глаза и с наслаждением отдался музыке. Он успел к самому
началу трио Бетховена.
Во время перерыва господин не покинул своего места. Рождественская месса
показалось ему скучноватой, но дети понравились чрезвычайно. Перед второй частью
мессы он даже захлопал, но во время опомнился и с беспокойством окинул взглядом
зал – не обратил ли кто-нибудь на него внимание. Но все были поглощены музыкой.
Когда тонкие руки капельмейстера взметнулись в последний раз, и чистые
детские голоса, блестяще взяв отчаянно высокую ноту, стали медленно и
необыкновенно чисто угасать, и рука маэстро со смычком
бессильно опустилась
вниз, и зал взвыл от восторга, довольный господин встал, что-то шепнул мгновенно
появившемуся священнику, и оба они весьма резво спустились вниз.
…Публика, наконец, отпустила маэстро. Едва живой, но совершенно счастливый,
сидел он в крошечной келье, медленными глотками пил разбавленный лимонный
сок, вытирал огромным платком лоб и пытался собраться с мыслями. Что случилось
сегодня? Откуда взялись силы на большой концерт, проведённый им с таким
вдохновением? Господи, как ты добр! И слава тебе, великий целитель, госпожа музыка!
Неожиданно в келью вошёл уже знакомый нам молодой, одетый в белое
священник, попросил прощения у маэстро за столь наглое вторжение, но… Он
склонился к уху маэстро и прошептал несколько слов. Глаза Пабло Касальса стали
огромными, изумлёнными, он переспросил, получил подтверждение ранее сказанному,
покорно встал и отправился вслед за священником. Священник одну за другой
открывал перед маэстро таинственные двери, и, наконец, они попали в круглую
мягко освещённую комнату, единственным украшением которой была превосходная
копия «Распятия» Эль Греко. Если можно, конечно, назвать эту картину украшением…
За небольшим дубовым столом, на котором стояли вазочка с разнообразными
орехами, бутылка тёмного вина и два сверкающих чистотой бокала, на простой,
отполированной
древностью
скамье
сидел
уже
знакомый
нам
господин,
величественным жестом приглашая вошедшего гостя воссесть на такую же скамью,
находящуюся по другую сторону стола. Пабло Касальс, всё ещё с вытаращенными
глазами, сел. Священник удалился. И они остались вдвоём – великий виолончелист и
генералиссимус Франко.
– Ты даже умирать не приедешь домой?
– Ты меня лишил дома.
– Не говори ерунды, Пао, я не изгонял тебя. Ты был молод, занимался только
музыкой, и не мудрено, что запутался в кошмаре Гражданской войны. А всё повесили
на меня – и изгнание тебя, и убийство Лорки, и тысячи других смертей. Ты слышал,
наверное, что меня обвиняют даже в пожаре в «Саграда Фамилия»?!
– Ты никого не наказал за убийства.
– Кого наказывать? Это тебе легко не прощать. А мне, стало быть, одну войну
нанизывать на другую? Мщением увеличивать количество мёртвых испанцев? Мало их
погибло?
– Но в твоих застенках были замучены четыреста тысяч человек!
– Ты сам считал, да? Или это подсчитали за тебя твои друзья-коммунисты? Я
держал в «застенках», как ты выражаешься, лишь фанатиков, не желающих мира в
моей Испании.
– В твоей…
– И в твоей тоже. Оглянись, Пао, оглянись! Посмотри на Испанию! Она успокоена.
Она задышала. Ей предстоит великое будущее! Она догонит Европу. Мой народ упрям!
– Твой народ…
– И твой тоже, Пао. Он упрям и силён, как бык, изящен и бесстрашен, как
матадор. Мы очень скоро завалим Европу фруктами и вином. Моя казна…
– Твоя казна…
– Но не твоя же, Пао... Она полна и надёжна. Я только начал отпускать вожжи.
Ко мне стучатся деловые люди, со всего мира. Ах, Пао, как жаль, что мы с тобой не
увидим великую Испанию…
– Она всегда для меня была великой.
– В этом я не сомневаюсь. А ты не задумывался, что, обливая меня грязью, ты
унижаешь Испанию? Молчишь? Это я спас её сначала от сумасшедшего живодёра
Сталина, потом от сумасшедшего живодёра Гитлера, потом от местных царьков,
возмечтавших разорвать страну на карликовые государства.
– Ты до сих пор запрещаешь в Каталонии каталонский язык!
– А им плевать на мои запрещения! Все твои монахи молятся на каталонском,
треплются на каталонском. И чёрт с ними! Но, Пао, на скольких языках должна
говорить страна? Лучше было бы, если бы андалусец говорил с каталонцем через
переводчика? Приехать из Толедо в Барселону в сопровождении гида?
Франко замолчал. Отпил вина. Долго грыз орешки. Оба отдыхали.
– Возвращайся, Пао. Много ли великих испанцев осталось на свете… Ты, Дали, я...
– Ты оговорился – не поставил себя на первое место.
– Нет, не оговорился. Я знаю, что от меня останутся только даты с бесчестным
добавлением «кровавый режим Франко». А твоя музыка и картины Дали – навсегда.
Я не завидую. Каждому Бог дал исполнить свою миссию на земле. Возвращайся, Пао.
Если у тебя не хватит денег купить себе достойный дом в Барселоне, я помогу. Тебе
воздвигнут памятник …
– Уже не успею…
– О чём ты говоришь? Ты играешь, как молодой. Кроме того, я дам тебе
потрясающих целителей…
– … и припишешь заслугой себе моё возвращение домой.
– Не будь смешным, Пао. Мне уже не нужно никаких заслуг и наград. Я о тебе
пекусь. Об Испании… Пао, не обижайся, но шубертовская «Ave Maria» посильнее твоей.
– Ты же никогда не ошибаешься, генералиссимус.
– Я очень люблю тебя, Пао. Ты такой же коммунист, как я священник. Я люблю в
тебе испанца, упрямого и гениального… Возвращайся, Пао...
– Я схожу с трапа самолёта, ты обнимаешь меня, бешено строчат камеры,
щёлкают фотоаппараты, назавтра все газеты полны волнующих снимков, вся Испания
плачет…
– Это хорошая картина. Она частенько стоит перед моими глазами. И мне очень
грустно, что у меня она вызывает волнение, а у тебя – иронию. Знаешь, Пао, я думал,
что в девяносто три года человеку пора менять упрямство и обиды на разум. Даже
если этот человек испанец. Знаешь, что говорят о нас итальянцы? «Если испанцу надо
забить гвоздь, но под рукой нет молотка, он сделает это своей головой». Я до сих пор
не понимаю, это комплимент или издевка? Прощай, Пао!.. Возвращайся…
Он постучал костяшками пальцев по столу. И тотчас появились два молодых
человека атлетического телосложения и молодой священник, одетый во всё белое.
...Августовская ночь над Монтсерратом сверкала звёздами, благоухала цветами
и тихо раскачивалась под музыку Пао. А он, донельзя взволнованный, медленно
прохаживался вдоль Собора и что-то шептал, будто молился.
…Он умер через два месяца, 22 октября 1973 года в городе Рио-Пьедрас, в
Пуэрто-Рико.
Франко пережил его на два года...
 
БорисДата: Четверг, 01.03.2012, 14:49 | Сообщение # 45
Рядовой
Группа: Пользователи
Сообщений: 1
Репутация: 0
Статус: Offline
Участник № 23

ПОХОРОНЫ ОДИНОКОЙ СОБАКИ
Диме

Этот городок почти за сотню километров от столицы в просторечии называли «Железка», а его жительницу Татьяну Федулову – «Танька–брошенная», или, с годами, короче и проще – «Брошенная».
Это вполне объяснимо, поскольку здешнее народонаселение отличалась простотой нравов, свойственной провинциальной патриархальности, тем более что сам городок Железнодорожный был скорее поселком городского типа. Всё знакомо, типично, традиционно. Несколько мелких предприятий, у реки – дачный поселок, помаленьку возникший на основе покинутой деревни, а за рекой у шоссе на Орехово-Зуево – какие-то авторемонтные мастерские. Свое название городок получил после войны, когда тут наконец проложили железнодорожную ветку через новый мост над болотистой поймой. Эту ветку соединили с главной дорогой на Владимир и далее, а если в обратную сторону, то и с Москвой, до коей стало полтора часа на электричке.
Что же до Татьяны Федуловой, то прозвище «Брошенная» она получила потому, что ее бросил муж. Бросил и смотался куда-то – то ли в столицу, то ли еще дальше, а куда точно, никто не знал, и молодая жена тоже. Уехал, и всё. Через какое-то время прислал письмо без обратного адреса, где сообщал, что в Железку не вернется и пусть Танька считает себя свободной, а он сам по себе, при новой работе и другой женщине, то есть, значит, при семье. Танька не поняла, как это понимать: по паспорту она замужняя, а мужа нет и развода нет. Кто ж она теперь? Вот тогда ей и сказали, что она «Танька–брошенная». Ну и ладно, решила она и ни в какую милицию не обращалась.
Тогда ей было двадцать два, а сейчас двадцать семь, прозвище «Брошенная» прилипло к ней так, что никто уже не вкладывал в него определенного смысла, да и сама она к нему попривыкла. Никого у нее не было, жила сама по себе в низком домике с садом-огородом в пятнадцати минутах ходьбы от железнодорожной станции, где и работала кассиршей, то есть продавала билеты. Работа через два дня на третий, с первой электрички по последнюю, то есть с половины шестого утра до часу ночи. В рабочий день приходилось вставать в пять, возвращаться в половине второго ночи, ну да привыкла, к тому же после этого два дня выходных. Хотя иногда ни праздников, ни Нового года, ибо это как по очередке смен выпадет с двумя другими кассиршами или, не дай бог, кто-то из них приболеет, вот и сиди в своей каменной комнатушке с зарешеченным окном, над которым крупно написано «ж/д касса».
Двадцать семь – это, конечно, уже не двадцать, но почти всё внешнее при Татьяне осталось – и склонность к худобе (оттого и стройность), и коса почти до поясницы, и ямочка на подбородке. То есть еще вполне пригодная женщина, даже, можно сказать, симпатичная, а вот поди ж ты, как-то сторонились ее мужчины. То ли прозвище действовало странном образом (ну, брошенная, а ведь замужняя вообще-то, и вдруг мужик ее нагрянет?), а еще и потому, что сама она никогда не посещала тех мест в Железке, где можно развлечься, – как то: кафе при единственной здесь небольшой гостинице, недавно открытые в городке бар и дискотеку. Редко, два-три раза в год, ходила в кинотеатр. И чего делала на досуге, как коротала свободное время – никто не знал, да и не интересовался особо.

Лето того года выдалось довольно жарким, сухим, так что в концу августа пересохла даже болотистая пойма под мостом, который по привычке называли новым, хотя с момента его постройки минуло уж более полувека. Было безоблачно, по ночам высвечивали яркие звезды, которых к середине августа стало столько, что лишние, как и положено, стали осыпаться – ну, что яблоки в предосеннем саду. То есть загадывай желанья хоть каждую ночь.
В ту ночь звезды на полнеба пропали, потому что вовсю засияла полная луна, и это ее свечение скрыло часть созвездий. Лунный диск блистал чистым серебром и напомнил Татьяне дно отчищенной алюминиевой сковородки. Эта сковородка сейчас прямо-таки уперлась в зарешеченное окно железнодорожной кассы станции, где было уже совершенно тихо, ибо последняя электричка на Москву недавно прошла, а обратная на Владимир еще не прибыла. Обратная будет в час-двенадцать, и, хотя на перроне никого нет, следовало ее дождаться, а уж потом запереть кассу на ключ и идти к дому. Татьяна скосилась на видневшиеся сквозь ее окошко круглые перронные часы, и тут эти часы, да и лунную сковородку прямо перед глазами, затмила чья-то плохо различимая голова, и раздался стук костяшек по затворке. Значит, пассажир объявился, ночной, единственный.
Она отодвинула затворку и сразу услышала:
- Мне до Москвы. Когда будет электричка?
- Уже ушла, последняя, – заученно выговорила Татьяна.
- Совсем последняя? И на сегодня всё? А когда следующая?
- Утром. Первая – в пять-пятьдесят две.
Возникла короткая пауза, и затем вздох:
- О господи, это ж целых шесть часов!
- Покупать билет будете? – У Татьяны были свои дела, а не эмоции, и, поскольку ей ничего не ответили, прикрыла затворку и теперь наконец разглядела стрелки на перронных часах, ибо голова пассажира-неудачника больше не загораживала окошка. До владимирской электрички оставалось еще пятнадцать минут…
Через пятнадцать минут, отложив в сторону скучную книгу, она захлопнула кассовый аппарат, закрыла на ключ сейф с дневной выручкой, выключила свет, вышла на перрон и заперла за собой дверь. Но едва каблучки начали отстукивать быструю дробь по асфальту платформы, как Татьяна увидела мужчину на ступеньках. Ступенек было ровно четыре, и вели они с перрона к автобусной остановке, сейчас пустой, но вполне различимой в ярком лунном свете. Мужчина обернулся на звук, то есть на дробь Татьяниных каблучков в полной тиши, и тут она его увидела его лицо. В свете дальнего фонаря и высоко стоявшей луны оно было каким-то смутным, то есть каким же, как показалось и раньше сквозь зарешеченное окно кассы. Значит, это тот самый пассажир-неудачник. Он сидел на ступеньке и курил. Рядом, ступенькой ниже, большая сумка, вот и всё.
- Что, опоздали на последнюю? – Татьяна стала рядом, перед тем как обогнуть его, следуя вниз с перрона. Мужчина бессловно кивнул, затем прихватил свою сумку, чтобы освободить проход. – Что ж так? – зачем-то задала она глупый вопрос и, вдруг пожалев человека, спросила: – Вот так и будете здесь сидеть до первой, которая в пять-пятьдесят две?
- А что, есть варианты? – подал он голос.
- Есть гостиница, но там мест, конечно, нет.
- Естественно! – прозвучало с ноткой иронии. И дальше, со смешком: – Ладно, я уж тут, никакой гостиницы. Тепло, луна светит. Нормально. Время идет, пять часов осталось всего-то. Переживу. А во сколько касса откроется?
- В полшестого. Придет кассирша.
- Вы?
- Нет, другая, сменщица.
- Ну, так… Спасибо, спокойной ночи.
Было ему лет, эдак, тридцать пять или сорок, спокойный, даже, показалось, безразличный, нормальной наружности, без особенностей, только будто какой-то помятый, в ковбойке навыпуск и джинсах. Прямо как дачник. А может, и дачник с поселка у речки, кто ж его знает? Хотя это вряд ли: был бы наш дачник, не сидел бы тут на перроне, а отправился бы обратно, поспать до утра.
- Негде заночевать, значит? – спросила Татьяна, уже обогнув мужчину, обернувшись. Он опять бессловно кивнул и вытянул из кармашка ковбойки пачку сигарет. – Ладно, – вдруг решила она, – ладно, идите за мной, переночуете, а то так, на станции, это нехорошо, не по-людски. Как одинокая собака.
- Вы серьезно? И про себя, и про собаку? – услышала она уже спиной, но не обернулась, пошла вперед и вскоре почувствовала, как он нагоняет ее.

За те пятнадцать минут, пока они шли к ее дому ближе к окраине Железки, за рынком, он спросил лишь, далеко ли идти, а затем добавил: «Я заплачу, не беспокойтесь», на что она ответила недовольно: «Это не к чему».
Калитка, потом дорожка через огород к сенцам. На терраске Татьяна включила свет и толкнула дверь в кухню, за которой была комната. «Проходите, чай пить будем, перекусим, и я вам постелю». Он помялся: «Да, спасибо… А можно мне умыться, но с мылом, а то у меня руки в земле, грязь под ногтями». Значит, дачник все-таки, подумала она и указала на дверь в крохотную ванную с туалетом. Принесла туда чистое полотенце, а затем стала у плиты на кухне.
В комнате, пока он мылся, положила на стол чистую скатерть, поставила на нее тарелки, чашки, чайник с кипятком, нарезала сыр и хлеб. Сели. Он закатал по локти рукава ковбойки, сказал, вздохнув: «О, как хорошо наконец», и стал жевать бутерброд, запивая чаем. Она нарушила молчание:
- Как вас звать вообще-то?
- А, да, конечно, конечно. Мы и не познакомились. Андрей я, Андрей. А вы?
Она назвала себя. Потом не справилась с любопытством:
- Вы с дачного поселка?
Он задумался, пожал плечами:
- Ну… и да, и нет. То есть там есть дача, но она не моя, а моего старого друга, увы, покойного. Пока он был жив, я тут бывал, а потом у него каждое лето жила моя собака. Вот я ее и схоронил сегодня. Там, за его дачей, у болот, в зарослях орешника. Ночью, при луне. Вот и перепачкался весь. И на последнюю электричку опоздал.
- Это как? Как схоронили? Только что? Она умерла? – не поняла Татьяна.
- Ну да, именно. Умерла, схоронил, – кивнул Андрей и вдруг, прекратив жевать, уставился куда-то в окно.
Как-то неутно стало Татьяне. Вот тебе и раз. Дачник-неудачник. Ночью схоронил. При луне. Кого – собаку.
- Тогда помянуть надо. – И поднялась, достала из буфета давно початую бутылку портвейна, оставшуюся еще с Нового года, и рюмки.
Он разлил вино, поднял рюмку:
- Спасибо. Это хорошо, что можно помянуть. Хорошая была собака. Одинокая.
- Это как? – опять не поняла Татьяна? – Так чья собака – ваша или бездомная?
Андрей медленно выпил, сразу налил себе еще, опять выпил и затем спросил:
- А закурить здесь можно или в сад выйти?
- Да здесь, здесь, я сама иногда покуриваю, всё нормально. Так что, значит, про собаку?
- Рассказать? – Чиркнув зажигалкой и прикурив, он посмотрел на нее как-то строго. – Только это странно вышло, даже страшно. Нет, все-таки странно.
- Ну, говорите, чего уж.
- Значит, так. Значит, тогда по порядку, – начал он совсем по-деловому. – Не бездомная была собака, а одинокая. Верней, сначала она была бездомной, года два или три, думаю, пока я ее не прикупил на Птичьем рынке у какого-то шарамыжника-алкаша. Привез домой. Симпатичный пес, рослый, рыжеватый, шкурастый, типа лайки, но дворняга, конечно. Очень мы полюбили друг друга. Ну а как иначе? Но очень молчаливый пес. Лаял крайне редко, лишь в исключительных случаях. Не трус, но как-то всего побаивался, сторонился. Даже дома, когда мы вдвоем, частенько забирался под диван и там спал часами. Выберется, поест, сходит на прогулку – и опять под диван, будто этот диван – его защита и там спокойней всего. Чужих всегда обходил, никому хвостом не вилял. Единственный, кто ему, кроме меня, явно нравился, это мой друг. Вот он и предложил мне, чтобы летом мой Рыжик жил у него на даче: и псу привольно, и дачу посторожит, и я свободен, когда в отпуске. Так и было несколько лет. Рыжик привык к этой даче, и хозяев у него стало как бы два: зимний – я, а летний – мой друг. А потом моего друга… в общем, погиб он. Как говорится, бандитская пуля… Эта самая дача кому-то досталась, а кому, я не в курсе. И вот помер мой Рыжик, вчера, то ли заболел чем-то, то ли по старости, бог его знает, а ветеринар, которого я вызвал на дом, поняв, что дело плохо, ничего толкового так и не сказал. В общем, помер Рыжик, как-то тихо, без мучений, мне показалось. Заснул, час прошел, еще один, еще, я подсел к нему на лежак: не дышит! И я понял: конец… Да, это было вчера.
Андрей замолчал, пожевал губами, потом спросил:
- Я вас не утомил – а то всё про свою собаку, про собаку? Ну, если нет, тогда… Тогда давайте еще по рюмочке, и я продолжу… Вот и я говорю, значит, что одинокая была у меня собака. Дом у нее был – даже два, и хозяин был – тоже два, а собака всё равно была одинокая. По сути своей, понимаете? По собачьей своей сути! Как это? Я не знаю. Я знаю только, что она сторонилась людей и лучше всего ей было, когда она оставалась дома одна, а еще лучше – под диваном. Одна – одинокая, но не страдающая от одиночества, понимаете? Наоборот, стремящаяся к нему, к одиночеству. Вот такие дела.
- Очень хорошо понимаю, – утвердила Татьяна. – Говорите дальше.
- Да? – явно удивился он. – Понимаете, значит. Ну, тогда дальше… Вот, помер Рыжик, а как его хоронить, где? Я даже растерялся. Потом вспомнил: конечно! Конечно, там, на даче, где мы так чудесно гуляли, а он бегал по лесу, по сухому болоту! Конечно, там, где его второй дом… Короче говоря, завернул я его в плед, кое-как уложил в старую дорожную сумку, скрючил тело, пока оно не застыло, потом выбрался с этой поклажей к подъезду, стал ловить такси. Одна машина, другая, третья, такси, леваки, а никто не хочет ехать за девяносто километров. Или плати туда-обратно, а это, как понимаете, дорого… Наконец, повезло: попался хороший парень, согласился. Сумку с Рыжиком – в багажник, и поехали. Приехали, а уже темнеет. Пока подъехали к нужной даче, совсем стемнело. А дача-то давно чужая! Смотрю, там свет не горит. Выходит, пустая дача, никого нет. Повезло мне. Ключей от дачи у меня нет, а повезло мне. Почему? Сейчас объясню… Выгрузил из багажника сумку, расплатился с водителем, отпустил его, а сам перелез через забор – и к сарайчику: там, знал, всякая садовая утварь и лопата, в том числе. Сарайчик-то не на ключе, вот и открыл дверцу. Есть лопата!.. Так и пошел к болотам, с этой лопатой и тяжеленной сумкой, в коей скрюченный Рыжик. И тут…
Андрей вдруг смолк, опять уставился в окно.
- Вы что? – почти испугалась Татьяна. – Может, вам выпить еще или чаю подогреть?
- А, да-да, выпью, и чаю подогрейте, это славно, спасибо… Луна-то сегодня какая! – кивнул на окно, когда Татьяна вернулась с горячим чайником. – Прямо сумасшедшая луна! Вот ей и спасибо... Подошел я к болотам, а там сухо, слава богу, луна светит прямо мне в глаза, всё видно, и стал я искать местечко в орешниках. Нашел поляночку с редкими деревьями, начал копать могилку. Сверху-то сухо, а на полштыка вглубь – уже сыро, аж хлюпает иногда, земля тяжелая, большими комьями. Вот из-за этой сырости у меня и сломалась лопата: стал в очередной раз выбрасывать землю из ямы, а деревяшка – хрясть, и всё, пополам! Еще хорошо, что основную часть работы успел сделать. Вот и пришлось доделывать то лопатой без ручки, как сковородкой черпать, то голыми руками. Ну, доделал, положил Рыжика в могилку, в сырую землю, потом набросал руками землю сверху, кое-как выровнял, а еще и сухой травы набросал и утоптал, чтобы могилка незаметной была, это от греха, на случай. Вот и всё. Весь в земле, руки в земле, грязь на ладонях и под ногтями, даже при свете луны видно… Ну ладно, как-нибудь и где-нибудь отмоюсь, решил, а сейчас покурить у могилки – и на станцию, успеть на электричку. И успел бы, да тут…
- Андрей, да хватит меня пугать! Что – тут? – почти осердилась Татьяна, хотя как-то боязно ей опять стало.
- А, да-да… Вот, луна, луна!.. – Он понизил голос, перешел почти на шепот: – Курю я, значит, и не могу оторвать глаз от этой самой луны. Огромная, серебряная. Прямо наваждение. Будто засасывает она мои глаза. Зажмурюсь, открываю, и опять то же. И тишина прямо мертвая. Наконец оторвал взгляд, смотрю, а прямо под луной стоит на болоте кто-то большой, черный, а спина серебрится. Даже серебрится голубоватым светом, это я заметил, осознал. Будто серебряная пыль на голубой спине. А чья спина и вообще кто стоит, не пойму. Но странно, страх меня не душит, это я осознал тоже. А ведь страшно должно быть, А мне – нет. Странно. Тут я даже успокоился, когда это осознал: что не страшно, а странно. И пригляделся. И различил: лось!.. Именно, лось, ей-богу. Стоит недвижимо, смотрит на меня неотрывно. А я на него… А что вы, Таня, улыбаетесь?
- А потому, что опять всё поняла. И про вашу одинокую собаку поняла, и что вы испугались все-таки, и про лося. Только это был не лось, а лосиха. Она ж без рогов, без костяного гребня на голове, вы что, не заметили?
- Э… да нет, кажется.
- Ну точно, лосиха! – утвердила Татьяна. – Это наша лосиха, она еще в прошлом годе с лосенком ходила и иногда выходила с ним к краю болот у леса, перед Железкой. Зачем-то к людям выходила, а зачем? Любопытство, что ли? Ее у нас многие знали и никогда не трогали, не пугали. Вот она и к вам вышла.
- Зачем? – искренне поинтересовался Андрей.
- А кто ж ее знает! Глянуть на вас – дескать, что он там делает ночью?
- А что я делал? Могилку собаке рыл. И вот – оно, она, лосиха, значит. Луна, и под ней – оно, она. Огромная, черная, а спина как голубой пылью серебрится. Стоит и смотрит. И луна огромная, серебряная. И тишина мертвая.
- Всё-таки вы испугались, – опять улыбнулась Татьяна.
- Э, не знаю. Ну, может, чуть-чуть.
- Это нормально и понятно. Я б сама струсила, если б не знала про нее, лосиху нашу… А вот скажу вам теперь: это для вас хороший знак.
- Что?
- То, что лосиха к вам вышла, когда вы хоронили собаку. Это хорошо, это хороший знак. И вам знак, и вашей собаке. Вам – на этом свете, ей на том.
Андрей пожал плечами:
- Ладно, коли так, спасибо.
- А и еще, – продолжила Татьяна, – еще – это так. Собака ваша, вы сказали, одинокая, и вы, вижу я, человек одинокий, и лосиха наша теперь одинокая, без лосенка, то ли он вырос и ушел, то ли, не дай-то господи, убили его. Вот она, одинокая, и вышла к вам, одиноким, к вам и вашей собаке. Я ж говорю, это хороший знак, правильный: свои – к своим.
Андрей уже привычно пожал плечами и опять закурил. А Татьяна всё строила свою лесенку:
- А и еще. Вот вы, ваша собака и лосиха. Да? А еще и я. Куда вы, одинокий, попали сейчас, после похорон одинокой собаки? Ко мне, тоже одинокой. Ведь могли бы поспеть на последнюю московскую, а вас лосиха задержала. А зачем? Чтобы вы ко мне попали. Случайно, да? Ну уж нет, ничего случайного на свете не бывает, это точно.
Тут и Андрей улыбнулся:
- Хорошо, это хорошо, что я попал к вам, спасибо.
- Да не мне спасибо – лосихе! – не преминула уточнить Татьяна, достроив свою лесенку наверх, ступеньку за ступенькой.
- Ладно, пусть так, но и вам, и вам… А вот вы сказали, что тоже одинокая. Это как?
- Это так. Я кто? Я Танька–брошенная, так меня с издавна зовут.
И она поведала свою короткую историю, бесхитростно, просто, будто рассказывала о позавчерашних новостях, сегодня уже никому не интересных, потому что те самые новости ничего в мире не изменили и о них можно просто забыть. Досказала, поднялась.
- Ладно, всё ясно, пора спать, сейчас я вам постелю.
Андрей тоже встал, начал смущенно:
- Э, спасибо, и не надо стелить, я прямо так… вот только где? Может, в саду, если есть раскладушка, там тепло.
- Нет, раскладушки нету, поэтому здесь, в комнате, – спокойно ответила Татьяна. – Это просто: я на своей кровати, вон, за занавеской, а вы вот на том диване. Хоть он старый, с прошлого века, кажись, но все-таки диван. Сейчас постелю.
- Да не надо стелить, не надо! – Андрей даже напряг голос. – Незачем, да. Я прямо в джинсах и лягу, это мне не впервой. Вот только если б наволочку под щеку, то хорошо.
Татьяна пожала плечами:
- А как хотите, дело хозяйское, мое дело – предложить. А наволочку дам, конечно. Ну ладно, я в ванную, а потом за занавеску. Вас когда завтра будить? Или будильник дать? У меня-то завтра выходной, а вам в Москву-то небось с утра?
Он почесал затылок:
- Ну, не с раннего утра, можно и к полудню.
- А и хорошо, пусть так, значит, без будильника. Спокойной ночи.

Интересно, о чем он думает? – гадала она за своей занавеской. А ни о чем уже, заснул, поди. Конечно, намаялся с этими похоронами. Это ж надо, почти за сто километров отправился хоронить – и кого? Собаку. Значит, хороший человек. Пусть спит, конечно, это хорошо.
А вот она не могла заснуть. А почему так, не понимала. Бывало, как явится после смены, так сразу и в сон. А сейчас… ну, никак, ни в одном глазу. Значит, он спит, а она нет. Ладно. И тут опять увидела картину – ту, что он порассказал. Будто как в кино увидела, с закрытыми глазами во тьме. Вот стоит мужчина перед болотами у свежей могилки меж орешниками, сверху огромная луна, прямо как начищенная алюминиевая сковородка в черном светящемся небе, всё серо-ярко кругом, особенно травы на болоте, и тут из кустарника выходит лосиха, тихо-тихо, мягко-мягко, и останавливается совсем близко, смотрит неотрывно прямо в душу тебе, и (как это он говорил?) спина у нее серебрится, будто голубой пылью присыпана, и тишина вокруг такая (как это он говорил?) – прямо-таки мертвая, и совсем это не страшно, да, хотя и странно, да, и как всё это понимать? Ну, так она ему всё и объяснила, чего ж повторяться, если это знак, знак, конечно, хороший знак хорошему человеку, только что схоронившему свою собаку (как это он говорил?) одинокую. Вот так.
Вот так уже в который раз Татьяна просмотрела это свое кино по рассказу этого (как его?) Андрея, и опять вздохнула тихонько, и опять удивилась, что в сон не тянет. Почему так? Странно, совсем на нее не похоже. И тут услышала, как заскрипел диван, заскрипел будто рассвирепел. Ну, старый диван, пружинный, на нем уж никто не спал, да и как спать без скрипа, если давно перетягивать его надо было, а проще и лучше – отнести на большую помойку у рынка и проститься с ним наконец-то! Вот и надо по субботе мужиков позвать, чтоб сделали это полезное дело, и потом им за то на бутылку дать, чтоб по-божески.
- Татьяна, вы спите? – услышала шепот, как утих скрип.
- Нет, – откликнулась. – А вы что ж?
- А не знаю. Не идет сон. Странно. Уж измучился, решил сходить на крыльцо покурить, да диван – прямо предатель, разбудил вас, извините.
- Да не спала я, уж сказала, нечего извиняться. А курить можно и здесь, чего ж на крыльцо идти, курите, курите.
- Ну, спасибо, хорошо, – послышалось, а после возник короткий сполох (зажигалка, поняла!) и затем достиг ее носа табачный дух.
- Пепельница в кухне, я ее вынесла и вымыла, она у раковины. Сходите туда, возьмите. – И когда он вернулся, сказала: - Э, Андрей, и я покурю с вами, пожалуй. Идите сюда, ага, откиньте занавеску. Да не стесняйтесь, господи, присаживайтесь сюда, у меня в ногах, вот так, а пепельницу вот сюда ставьте, чтобы между нами. Ну и сигаретку дайте, ага, спасибо.
Он уселся, где ему указали, и они закурили. Андрей молчал, а Татьяна разглядывала его сквозь тьму. Да и тьмы-то, собственно, не было, потому что по комнате все-таки плавал кой-какой свет, льющийся из двух окон. Это луна сегодня сияла пресильно, вот такая ночь выдалась.
- А вы всё в своих любимых джинсах, значит, – усмехнулась Татьяна, констатируя факт. – Так и пытались заснуть? Ну хоть рубашку сняли, и то хорошо.. . А не прохладно в майке-то сидеть? А то, если прохладно, лезьте ко мне под одеяло, только штаты снимите, все-таки простынь у меня чистая, а вы в штанах по земле ползали, когда собаку хоронили. Да не бойтесь, я одетая, ну, то есть в ночной рубашке, только руки голые. Лезьте, не стесняйтесь, так и покурим, то есть лежа.
Она увидела, как он переставил пепельницу на тумбочку у изголовья кровати, потом в каком-то почти смешном полуприсяде стащил с себя джинсы и сразу скользнул к ней под одеяло. Улегся на спину, как и она, опять вставил в рот сигарету. И всё молча. Так и курили. Татьяна чувствовала его голое плечо своей голой рукой, и это ее вдруг поразило: давно такого не было, очень давно. А потом он стал возиться сигаретой в пепельнице, пытаясь загасить огонек, и невольно притронулся ногой к ее ноге. Татьяна прямо вздрогнула, Андрей понял и извинился. А еще через минуту рассмеялся.
- Вы что? – Она повернула к нему голову.
- Что? А не смешно ли? Ночью лежат в одной кровати два разнополых балбеса, которым уже не по семнадцать, и извиняются, и всё на «вы»! Либо они импотенты, либо…
- А, вот вы о чем! Ясно… Разве дело в этом? Ну ладно, давайте на «ты», хотя… хотя нет пока. Пока…
Он не понял, повернулся к ней, прислонил лоб к ее плечу. Прошептал:
- Что «пока»?
- Что? Не знаю. Правда, не знаю. – Татьяна вздохнула, уставилась в почти невидимый потолок. – Странно, да. Лежу, думаю. Как это делают, не любя, не знаю. И зачем переходить на «ты», если не так… А что пустила вас к себе, сначала в дом, потом в свою кровать… так это знаю. Это – знаю. Мы же с одной полочки.
- Откуда-откуда? – опять не понял он.
- С одной полочки в книжном шкафу. Понимаете? Стоят там книжки, прижавшись друг к дружке, книжки разные, а полка у них одна, одна и та же. Потому что на одну полку обычно ставят близкие книжки, по духу, или по теме, или по… ну, по жанру, не знаю, как сказать. Детективы с детективами, поэзия с поэзией… исторические романы с историческими, ну и так далее. Поняли теперь? Вот и мы с вами, как книжки с одной полки. Вы еще не поняли, а я поняла. А то как бы призвала вас к себе в кровать? Если не так, то ни за что… Ну вот, я вам всё сказала, а теперь давайте попробуем заснуть, вот так, друг с дружкой. Как-то мне легко стало, теперь и засну, пожалуй.
Она повернулась на бок, спиной к Андрею, и натянула одеяло на голое плечо. Вздохнула, закрыла глаза. Чувствовала тепло тела сзади и дыханье. Спокойно было, хорошо. Так натек сон.

Когда Андрей пробудился, Татьяны в постели не оказалось. Прислушался: ну да, она в кухне, вон, посудой позвякивает… Присел, потянулся за джинсами, и тут она вошла в комнату.
- А, с добрым утром, соня!
- А который час? – Он так и застыл, сидя на кровати.
- Да уж одиннадцатый.
- Ох, если-палки!
- И что? Вам на работу срочно?
- Да нет, не срочно.
- Ну и ладно, зато выспались. Умывайтесь, а я пока на стол соберу, завтрак уж готов…
Минут через десять они уже поедали вполне вкусное блюдо – яичницу с сыром и помидорами, потом пили кофе (правда, дрянной, молча отметил Андрей), и он украдкой поглядывал на Татьяну. При дневном свете она показалось куда более симпатичной, чем вчера ночью. Ровный овал лица, серые глаза с голубизной, ямочка на подбородке, распущенные, еще не заплетенную в косу темно-русые волосы. Так и сказал ей по-простецки:
- Вы очень симпатичная дама, вы мне сейчас еще больше нравитесь.
- Ну, дама! Словцо-то какое! – усмехнулась она, но было видно, что сказанное пришлось ей по душе.
- И что? Хорошее слово: дама!
- Не, это ясно, но просто не к тутошним местам. Чтоб у нас в Железке кто-то говорил «дама»?!
Они тихо посмеялись и замолкли. Так покончили с завтраком.
- Спасибо. – Андрей поднялся из-за стола. – Буду собираться, пора. Э, где моя сумка?
- А в сенцах, я ее протерла влажной тряпкой и снаружи, и внутри, теперь она чистая, а то была в земле, особо со дна.
Он поблагодарил, потом вспомнил:
- А паспорт, ключи и деньги там? В кармашке на «молнии»?
- В кармашек не лазила, но что-то там лежит, это точно.
- Ну и славно.
- Э, погодите! – Татьяна тоже встала со стула. – Погодите, вот что. Вы в Москву торопитесь? Ну, на работу или по каким делам?
- Да нет особо. – И он пожал плечами. – На работу могу попозже явиться, это как захочу, а дел спешных вроде нет.
- Удачливо вы устроились, но хорошо. Я ведь о вас ничего не знаю: кто вы, кем работаете… – Но тут вдруг как-то по-деревенски зажала рот рукой и закачала головой, рассыпая длинные волосы по плечам. – Ой, что я сказала, глупая! Глупость сказала! Как раз наоборот: я о вас всё знаю, всё, то есть главное! А кем вы работаете, и где, и кто вы, так сказать, по профессии, и что у вас дома – это всё так, прилагательное, а не существительное. Понятно? Вот поэтому и говорю: глупость сказала, извините. Значит, и не отвечайте мне, кто вы там в Москве и что вы, это мне неинтересно. Я о другом: у вас сейчас еще есть время – ну, скажем, еще час-полтора до электрички?
- Есть, – кивнул Андрей,– конечно, есть, а что?
- А то, что надумалось мне сходить с вами на сухие болота, чтобы вы мне место указали – ну, могилку вашей собаки. Вот вы уедете, а я иногда буду приходить туда, кланяться от вас. Вы ж когда здесь еще окажетесь, в нашей чумной Железке? Неизвестно. А так, со мной, и могилка будет в пригляде. Хорошая мысль у меня? Хорошая. Вы как, время есть? Тогда пошли. Берите свою сумку и пошли на болота, а потом я вас на свою станцию провожу. Вот и весь сказ.
 
Форум » Архив форумов » Архив номинаций » Номинация "ПРОЗА" сезон 2011-2012 гг. (размещайте тут тексты, выдвигаемые вами на премию)
Страница 3 из 5«12345»
Поиск: