"Глоток вина смягчает сердце”, – сказал мне так седой цыган. Он с уха сдернул полумесяц и уронил серьгу в стакан. Мы были с ним знакомы с детства как мальчик с девочкой… И что ж… Глоток вина смягчает сердце и в сердце входит, словно нож. Мои вы белые цыгане, седые до корней волос, ведь я была любима вами, как ландыш дикий у колес. Дитя, подкинутое Богом, белей беленой конопли. Собрали мне судьбу по крохам и на бездомье обрекли. И стало мне родней бездомье, чем тот сгоревший отчий дом. Есть теплый пепел на ладони в рукопожатиии моем. И тот, кто руку не отдернет, к губам ладони поднесет – он, как в пылающий терновник, в судьбу мою навек войдет.
***
Притчи птицы Феникс тем и хороши, Что не всем понятны. Всякий пепел мира для ее души - Родимые пятна. Чем пониже пепел тот к земле приник Тем и животворней. Вот стоит, шатается пьяненький старик, Курит на платформе. Ждет он электричку. Едет до Тайнинской. Зажигает спичку, Говорит таинственно С маленькой старушкой, Прикурившей рядом: "Хоть чучелом, хоть тушкой - А лететь-то надо.” Стряхивают пепел, Шепчут: свят-свят-свят... И во чистом небе В Индию летят.
* * *
Все восемь блаженств ей садились на плечи, Как птицы, клюющие сердце и печень. Она же лишь клетку пустую везла И два за спиною простынных узла. Он был в этой клетке по счету восьмым, И пил он, и ел ее слезы, как дым, И ныл, аки янгол, до самых Мытищ, Что жаждущ, и страждущ, и духом он нищ. А после он допил все капельки слез, И вышел, и клетку пустую унес. Ее разбудил на рассвете старик И крикнул, что поезд загнали в тупик. Тогда она ношу зубами взяла И два развязала пустынных узла. И руки свои вознесла к небесам. И молвил оттуда рожденный ей сам: Блажен же ты будешь рожденный в пути, Которому некуда больше идти, Которому некого больше любить, И чью пуповину, как будто бы нить, Старуха в сожженной деревне сучит Из тех пепелищ, где не птица кричит, А восемь блаженств, никого не найдя, Все плачут и плачут, как будто дитя.
* * *
Больше не называясь Словом одним на всех, Я - говорит - живая, Словно последний снег
На рукаве того, кто В этот подъезд вошел. Куртка его намокла, Волосы, словно шелк.
Он их со лба откинул, Руки поднес к лицу, Словно увидел глину, Или, верней, пыльцу
С крылышек мотыльковых - Вот же она... и вот... Были мы незнакомы. Что же который год
Это моя тревога Влагою на стекле, Корка - за ради Бога - Черствая на столе.
Не отщипнуть и крошки Жизнь чужой - чуть-чуть... И не на свет в окошке, Не на свечу лечу,
Лишь на его слова я, Будто бы на огонь. Он говорит - живая, Вот она... только тронь.
* * *
С полным доверием к миру На ничего взамен, Не запирая квартиру В доме без крыши и стен,
Ключ мой в замочной скважине, Словно зерно пророс... Только вот это и важно мне, А не пустой вопрос:
Кто там за этой дверью Примет мой плащ впотьмах С эхом сердцебиенья В складках и рукавах.
* * *
Я не теряю ключи. Никогда. У меня слишком много дверей, куда я войти должна, как вода, взломавшая лед январей.
Я не теряю ключи... К чему? Когда у меня их нет. Я просто вхожу в любую тюрьму, как солнечный свет.
Я просто ее прохожу насквозь и не дарую волю. Я не хозяин здесь и не гость, я ничего не стою -
так же, как радуга между туч и между слов свеченье. Я - не бездомна... Я - просто ключ... Я знаю с рожденья, чей он.
Австралийская труба диджериду
Какой у него нежный рот, у того, кто играет на австралийской трубе. Он листок агавы губами берет, вырастающий из ноты «ре». В австралийских джунглях есть такие цветы с завязанными глазами и раскрытым ртом. Они в полночь с Богом говорят на «ты», но молчат о том, какой у него нежный взгляд у того, кто играет на австралийской трубе. Сквозь него все птицы и звери глядят и жемчужной каплей сверкает яд на прокушенной детской губе. Чтоб никто не посмел украсть поцелуй Ни на ноте «ми», ни на ноте «ре», кроме девы тайных воздушных струй. что живет в австралийской трубе.
* * *
Со щитом душа иль на щите - Для неё погибельно едино. А душа привыкла к нищете, Как привыкла глиною быть глина,
Что хотя любою стать могла, Но всегда землёй, землёй по сути, А не обожжённой добела Стенкой в разрисованном сосуде.
Так влечет на гибель и на крах, Чтоб сосуд распался тонкостенный На ручей и глинистый овраг, И на все подробности вселенной.
* * *
Погоди... еще о самом главном Я скажу тебе - глаза в глаза... Изогнулась вся улыбкой фавна В окнах виноградная лоза.
Если умирать - умрем на юге! Под ногами - музыка горит! Колокольчик медный в рваном ухе У цыгана пьяного звенит.
Так живешь себе светло и славно, Бережешь и честь свою, и сан, Но приходит гость с улыбкой фавна. - Странник, - говорит, а сам, а сам...
Голубей пускает он из уха, И звенит, звенит его серьга. И поклоны бьет ему старуха, А на нем - козлиные рога.
Да и весь увит он виноградом, И с рогами дьвольски хорош. Он поет, что верным будет братом, А продаст, наверно, ни за грош.
На порог бы прежде не пустила, Ну, а тут забыла срам и стыд. И откуда в нем такая сила?! Под ногами музыка горит!
Отчего, о Боже, с нею вместе Так не страшно и на страшный суд? Отчего из той козлиной шерсти Ангельские крылья девы ткут?!
Нам уже на север нет возврата, Там сожгут нас, верно, за грехи. Ну, а здесь царицей винограда Ты меня со смехом нареки.
Потому что север к нам коварен, И не скрыться от суровых глаз. А на юге все мы - божьи твари, А на юге Бог возлюбит нас.
А простит, уж верно, и подавно, Ведь грехов-то - музыка одна! Ангел с молодой улыбкой фавна Наливает красного вина!
* * *
Но в добрый, но в самый счастливый наш час На Невском играет божественный джаз. Трубач бородат и взъерошен. Он к небу развернут своей бородой. И в небо впечатан он вместе с трубой Счастливой смеющейся рожей.
И ангелы шумно толпятся над ним. Лишь ноту берет - и рыдают они От счастья: «Гуляем! Гуляем!» Мы катимя вниз, пропадаем, горим, Но все же ведет нас причудливый ритм По белым хребтам Гималаев.
Ах, нищая птица! Ах, птица- змея! Он снова трубу поднимает, смеясь. Он первый трубач Петербурга! Куда он зовет нас над темной Невой? Он солнце вдыхает - и нота его Возносится, как Джомолунгма!
* * *
На Невском пахнет морем, тиной И флорентийскою тоской... Да почему же флорентийской?.. Ну, а какою?.. А какой?!
Не все ль равно, как назовемся Под звук Архангельской трубы, В каких каналах тонут весла Сомнамбулической судьбы,
Где на руках меня носили И заливали в купола... Как будто я жила в России... Как будто я, вообще, жила!
Как пес бродячий воет сердце На Петербургскую метель. Нам не видать иных Венеций, Их упоительных смертей
С клубничным запахом заката, С ночными розами зимы, Где породнились мы когда-то Великим праздником чумы.
Наверно, в этом и игра вся - Когда на счете: «раз... два... три...» Душа с соломинкой пространства Над пеной космоса мудрит.
И все глядит недоуменно На этот радужный пузырь. И называет поименно: Нью-Йорк, Венеция, Сибирь...
И просыпается единой В какой судьбе?.. В стране какой?.. На Невском пахнет морем, тиной И флорентийскою тоской...
* * *
Что же делать? Ничего не делать. Быть живым, как голуби и овцы. И любить смуглеющее тело Все равно под чьим горячим солнцем.
И бродить по гулким дебрям сада, Не вступая ни в какие торги Со страною, выпавшей в осадок, Словно в алхимической реторте.
* * *
Как же любила тебя я безумно. Право, смешно даже вспомнить... И вот Ангел, похожий на детский рисунок, Между страницами жизни поет.
Что с ним поделаешь, что с ним попишешь? Книгой захлопнешь мартовский снег... Каждое слово кажется лишним В книге без слов... И напрасен побег -
Черным по белому, в черном и белом - Шахматный ход и застывший полет... Все мне казалось - там, за пределом Воли и тела - ангел поет.