Участник номер 40
Возраст
С каждым годом труднее с людьми говорить. Даже друга понять, даже сердце открыть. Даже песню запеть, даже в праздник сплясать, даже несколько слов о любви написать… Только в ясные дали лесов и полей с каждым годом гляжу всё смелей.
Искусство
И карканье воронов грустных, и лай полуночных собак... – всё это искусство, искусство, в котором и Пушкин, и Бах... И свет, что так стелется тускло, и зимних лесов забытьё...- всё это искусство, искусство. Но только не ведомо чьё.
Полустанок
Мне всё это слишком знакомо! Обычный пейзаж за окном: коза возле белого дома и женщина с жёлтым флажком. Открытая в домике дверца — там чайник, косой табурет... Ах, всё это где-то у сердца я чувствую тысячу лет! Поблёкшая, пыльная травка. Неприбранный, реденький лес. И голая, голая правда от голой земли — до небес.
* * *
Смолкайте, пустые желанья! Уйдите, пожалуйста, прочь! Я отдан был вам на закланье, но больше мне с вами невмочь. Отблядствовал, отсуетился, Словес наболтал на века... И всё ж не сломался, не спился и даже не умер пока. Так полнитесь вечностью строчки! Кричи суть, что зрела во мне: о маме, о сыне, о дочке, о Боге, любви и войне... Я вновь отрицаю бессилье. И вижу: в глухом полусне вздымается сфинксом Россия вдали, предо мной и во мне.
* * *
Облаков кочевые народы, куст осёдлый... – их можно любить. Я как в церковь, хожу на природу. А куда ещё стоит ходить? Лес, трава, полевая ромашка. И беспутно кружащий листок, и писклявая тощая пташка скажут: – Милый! Ты не одинок... Заблестит сизой дымкой долина и излучиной белой река, улыбнутся подзолы и глины, где лежать мне века и века... И отпустит глухая тоска...
СИВАШ
Шелест маленьких гнутых деревьев
да морское сиянье вдали –
всё ж отрада для слуха и зренья
у покинутой Богом земли.
Но и чахлые эти уродцы
тихо мрут у меня на глазах.
А их души уносятся к солнцу
в бесконечных, пустых небесах.
Остаются в белесом просторе
нарастающий солнечный свет,
голубое блестящее море,
да рыбацкой ладьи силуэт.
ЗА ДНЕПРОМ
Словно кожа столетней старухи
в чёрных трещинах эта земля.
Здесь огромные, злобные мухи
да обугленный цвет ковыля.
Давит ветер ненашенской силы.
Пыль столбом. И хрустит на зубах.
Раскалённо и жёлто светило
в заднепровских бескрайних степях.
И зыбучих песков безобразие в благодатном приморском краю.
И сюда желтолицая Азия
тянет дерзкую руку свою.
Чуть маячат отары овечьи.
Даль плывёт, замутнённо-бела...
Бесконечны труды человечьи.
Преходящи людские дела.
За Обью
Как бревенчато и косо!
Тихо. Выпала роса.
Запах пиленого тёса
заполняет небеса
Нежный, прибранный, румяный
от светла и дотемна
городишко деревянный,
деревянная страна.
Хмурый дед в косоворотке,
с чёрной прядью в бороде.
А кругом всё лодки, лодки –
на земле и на воде.
Бесконечна, с белизною,
светло-серая во мгле
Обь лежит передо мною,
словно небо на земле.
Облака плывут, как духи.
Окна смотрят на леса.
На завалинках старухи
щурят белые глаза
и в немой закат над Обью
песни ясные свои
стонут, полные любовью,
плачут, полные любви.
* * *
Что не оплачено кровью,
сгинет – и нет ничего.
Всё, что не стало любовью –
пусто, уныло, мертво.
Если живёшь несчастливо,
вдумайся, не обозлись, –
в чём-то она справедлива,
неумолимая жизнь.
ЛЕДОВИТЫЙ ОКЕАН
Два часа пополудни, а вечер.
Мгла. Огни сухогруза видны.
Снег да брызги, да воющий ветер,
да размытое око луны.
Рядом остров – маяк за дорогой,
лысый берег, скупое жильё...
Острый нож красоты этой строгой
проникает под сердце моё.
Я смотрю: что ж, и это Россия,
где полгода полярная тьма.
Всё равно – здесь настолько красиво,
что от этого сходишь с ума.
Я под снегом стою перекрестным
и придавлен, как будто бедой,
этим Севером, диким и честным,
беспощадной его красотой.
* * *
Ветер, изгибаясь, шелестит.
Небеса застыли синим сгустком.
Море ослепительно блестит,
словно снег на поле среднерусском.
Здесь, на вулканической горе,
над немым хаóсом Карадага
в гулком и пустынном октябре
мы одни, нам ничего не надо.
Дальних гор клубится полоса.
Мы сидим, ослепнув и оглохнув…
И душа течёт через глаза,
словно солнце сквозь большие окна.
ПАМЯТИ ПРОТОПОПА АВВАКУМА
Не проста эта жизнь, не проста.
Давит, жжёт ядовитая дума:
пусть евреи распяли Христа,
ну, а кто сжёг живьём Аввакума?..
Но молчат. Не приемлют вины.
Крутят, врут на стремнине летейской...
Лишь мои, чую, дни сочтены
в скорбной участи русско-еврейской.
Для чего полукровкой рождён?
Что имела судьба на примете?
На меня с высоты смотрит ОН.
Я раскаюсь за тех и за этих…
ЧИТАЯ ПИСЬМА ПУШКИНА К БЕНКЕНДОРФУ
Всё простится – народ не отринет... Только, всё ж, при его кураже! При его африканской гордыне, при его прозорливой душе! Эти письма мной читаны с болью. Дьявол в них говорливей, чем Бог. Замечаю с печальной любовью, что вот Лермонтов так бы не смог... Не с того ль его так закрутило? Злость и ревность, надсада и хрип... Не с того ли жена разлюбила? Не с того ль так нелепо погиб? Эта гибель – темна и бесславна. Письма жалки, корыстны, грешны... Гончарова Наталь Николавна все читала их из-за спины. И страдала во тьме нездоровой... От судеб нам спасения нет. Без любви Натали Гончаровой чужд и чёрен стал весь белый свет.
БАЛЛАДА О ВОРОБЬЯХ
А воробьи – отчаянный народ.
Они – шпана средь птичьего семейства.
Невежливы, жадны. Но в свой черёд
не чопорны и чужды фарисейства.
Чуть свет они горланят и галдят,
сидят у луж иль у помоек вьются.
Людей боятся, жизнь боготворят
и целый день едят или дерутся.
Один другого плоше и наглей,
начнут скандал из-за кусочка ваты...
Они таскают корм у голубей
на площадях, трусливы, вороваты.
А серость – их природная черта.
Им не знакомы нравственные муки.
И в пении не смыслят ни черта,
хоть издают какие-то там звуки.
Но веселы – поклясться я готов,
хоть гнёзд не вьют, кормов не запасают.
И не понятно, что же их спасает
в провинции в период холодов...
Наглы. Грязны... Но как их ни ругай,
как с птицей их ни сравнивай красивой,
они родной не покидают край
по самым тяжким осеням и зимам.
Не из господ они, не из рабов.
Они живут, и жизнь не проклинают...
И не видал я мертвых воробьёв –
наверное, они не умирают.
|