Там, в тени тутового дерева "Цадик смотрит человеку в глаза и оба знают, что нет между ними тайн, раби видит и знает все, что было, есть и будет."(с)
...
Красное солнце повисло на черной ветке. Опоздание на минуту грозит разрывом длиной в вечность.
Состав отъехал, а я все еще машу рукой, строчу письма, полные надежд и раскаянья
***
Допустим, о том, что ты аутсайдер. Ничего не получилось. Ты всегда в проигрыше, даже когда прет шальная карта. Вот оно, думаешь ты, но выигрыш ничтожен по сравнению с бездной, в которую тебе приведется взглянуть.
Держи спину, обвал неминуем.
Спину, ногу, поступь.
Еще можно видеть силуэт, балансирующий на краю чего-нибудь там вдали, на линии горизонта, за которой обрывается перспектива.
***
Темой может быть мысль о смерти. Нет, не сама смерть, - всего только мысль о ней.
Или о любви. О дрожи, о предчувствии, о вселенской печали, которая после.
Просто мысль, за которой не угнаться, не зафиксировать, не застолбить.
Повествование может быть линейным. Заунывным, как песнь акына.
Уходящим вглубь, развертывающимся как свиток, застывшим как глаза хасида на фоне разрушенной синагоги в местечке без имени, без истории, без будущего.
Либо раздувающимся от непомерного тщеславия и пустоты. Лопающимся как мыльный пузырь.
Итак, я сижу под тутовым деревом, перебираю янтарные четки.
***
В детстве смерть кажется недоразумением, ошибкой, несправедливой случайностью.
Со временем она приобретает черты тягостной определенности.
Кто-то чужой и бездушный входит в твой дом, скользит взглядом по стенам, по дорогим тебе предметам. Топчется в прихожей. Задает будничные вопросы. Далекий от твоих содроганий, человек с лопатообразной ладонью, выгнутой лодочкой. Лодочка колышется, набухает, настойчиво тянется в вашу сторону.
***
А вот и солнечный луч. Сквозит в проеме штор. Игривый, неуловимый, капризный. Закрой глаза, как будто не к тебе. Не к тебе, не тебя, не с тобой. Сегодня мы боги, возлежим на Олимпе, пьем молодое вино. Готовые в любой миг сойти со сцены.
Так не хочется уходить. Те, другие, у них все будет не так. Они перепутают слова, действия. Непременно забудут важное
***
Сегодня вы дитя, мироздание любит вас, покачивает на ладони. Мальчик с голубиной улицы. Дервиш, сидящий под тутовым деревом. Сидящий вечность, пребывающий в вечности, пребывающий в согласии с вечностью.
***
Об одиночестве, блаженном, горьком, беспечном, желанном, постыдном. Скорбном, мечтательном, бездонном.
О прихотливости желаний.
О непостоянстве. О возмездии.
Однажды. Когда-нибудь. Никогда. Там, в тени тутового дерева.
Допустим, жизнь
НАПРИМЕР, УЛЫБКА
Улыбка без грусти возможна только у идиотов и младенцев. Улыбка без грусти неполноценна. Губы улыбаются, глаза грустят.
У ваших детей - армянские глаза, с грустинкой, - сообщила моему отцу одна хорошая знакомая, - ну да, ну да, - знаем мы эту грустинку, - с привычным сарказмом парировал отец, - ему-то доподлинно было известно, что таит в себе эта самая грусть в уголках глаз, - сидя за столом со взрослыми, я "входила в образ" и всячески подыгрывала однажды созданному, хотя срывалась, конечно, и в самый неуместный момент разражалась лошадиным ржанием.
Да здравствует грусть, - армянская, еврейская, испанская, любая, - грусть, не переходящая в черную меланхолию, не угрожающая распадом химических соединений, гарантирующих само желание жить.
Потому что грусть - это желания, которые еще не исполнены или уже не исполнены, но это еще и призрачная надежда на исполнение их, - грусть сопровождает влюбленность и наоборот, - да здравствует грусть, легкая, как брызги шампанского...
ИЛИ, ДОПУСТИМ, СУМЕРКИ
Уже с утра. Ну, про утро я мало что понимаю, я вообще утром плохо понимаю. Но сквозь затянутые шторы проступает белесая полоска чего-то, отдаленно напоминающего свет.
Жалкая доза ультрафиолета.
Изнурительно-долгое израильское лето оставило привычку жить в уюте плотно сдвинутых штор.
Я слишком нежна, трепетна и уязвима, чтобы впускать в себя этот, право же, тусклый свинцовый. Полусвет. Полумрак. Люблю это полулегальное существование, ограниченное рамками штор, рам, окон. Этот сонный угол со смещенными границами дня и ночи.
Себя, вплывающую в новый день, он же вечер. В нескончаемом торге выдирающую право на временную летаргию, на пронзительную литургию в однажды заданной системе координат.
ИЛИ, ДОПУСТИМ, БАХ
Все-таки странные эти филармонические тетеньки, - кажется, они и двадцать лет назад были те же, в аккуратных шарфиках, - неброских, конечно же, подобранных со вкусом, с надлежащим месту и событию вкусом, - блейзер или свитерок незапоминающегося цвета, - темная юбочка, - сердитый взгляд совы из-под толстых стекол. Или вечные мальчики с усыпанными перхотью девственными воротничками. Неухоженные, трогательные в своей несмелой зрелости, - так и не созревшие, впрочем, перескочившие благополучно период возмужания, вместе с сопутствующими ему, этому периоду, важными и второстепенными событиями, - как дружно оборачиваются они на шорох, каким нешуточным возмущением пылают их глаза.
Пока оглядываете вы зал, убеждаясь в случайности собственного нахождения в нем, - да, ведь кроме Баха с Моцартом существует множество иных соблазнов и наслаждений, отнюдь не чуждых...
Пока думаете вы свои суетные, право же, недостойные произнесения вслух мысли, которые игриво скачут, перебегают, заглядывают, ведут себя несообразно важности момента, - так вот, пока вы мнете в руке шарф, перебираете кнопки телефона, посматриваете искоса на спутника, принимаете соответствующую моменту позу, - бессознательно, конечно, бессознательно, - нога за ногу, - пальцы сплетены как бы немного нервно, - подушечка среднего отбивает ритм, - а сейчас, - сейчас, допустим, тень задумчивости наползает на ваш склоненный профиль, - вы и сдержать не в силах этот вздох, как бы невольно рвущийся из груди, - неподдельный, абсолютно уместный в эту минуту, когда крещендо взвивается до высот запредельных и обрывается стройной чередой рассыпающихся, будто ошеломленных собственным совершенством звуков, - пока мысленно вы завершаете пируэт смычка, задерживая дыхание, роняя шарф, сумочку, телефон, роняя кисть руки на колени, - потому что Бах - он гораздо более нежели страсть, томление или вожделение, гораздо глубже нежели отчаянье, - вы понимаете это как-то вмиг, все более уверяясь в том, что Бах - это не музыка, - это религия, философия, - это алгебра, гармония, синтез, анализ, распад, тезис, синопсис, оазис, апофеоз.
Это вы сами, взирающие на мир прозревшими внезапно, омытыми глазами, как будто видите его впервые, - все его тайны, - все укромные и жаркие углы его в своей неизмеримой, несоразмерной и соразмерной красе.
Не музыка, но сокрушительность скорби и неизбежность ее, накрывающей, но не сражающей наповал, - исцеляющей скорее.
Вот, говорит Бах, - вот твоя жизнь, - твоя печаль, твои радости и твои страхи, - сейчас я возьму их и смешаю, будто глину, будто воду, муку и яйцо, - сахар, муку и воду, - томление и страсть, тоску и отчаянье, опьянение и пресыщение, твои грешные помыслы и мысли достойные, все тайное и явное, - я буду месить их ладонями, пока не потечет прозрачнейшая, будто слеза, ярчайшая, исполненная величия и любви к каждому мигу несовершенной, суетной, друг мой, несовершенной и бесцельной, казалось бы, жизни...
Пока не сотворю эту примиряющую с горем скорбь и эту парящую над нею радость, пока не завладею твоей душой и не вдохну в твою грудь новое дыхание...
ИЛИ, ДОПУСТИМ, СКОРОСТЬ
с которой несетесь вы домой после концерта симфонической музыки, допустим, Баха, или Моцарта. Скорость, с которой преодолеваете вы два, а то и три пролета в полуосвещенном подъезде, недра которого уже не сбивают с ног чересчур откровенными ароматами, с которыми свыкаешься постепенно, - возмущаешься, кипишь, брызжешь слюной, миришься, а после и вовсе не замечаешь, как не замечаешь запаха старой собаки, которая вот уже сидит на пороге, нет, виснет на твоей ноге, оставляя следы слюны и собачьих слез
скорость, с которой бежишь обратно, вниз, уже с поводком, а потом вновь наверх, освобождаясь по пути от куртки, шарфа, ботинок, быстрей, быстрей, - потому что ничто так не способствует разжиганию аппетита, как симфоническая музыка и наперсток эспрессо, сваренного, впрочем, толково.
Крепость кофе я оценю уже после, во время изнурительной бессонницы, а пока я стремглав несусь к балкону и волоку кастрюлю с отчаянно нелюбимым, но сваренным по всем правилам, - с жаром, с перцем, с корешками и стеблями сельдерея, - я не люблю борщ, не люблю с детства, - эту хваленую опьяняющую сытость, которая наваливается уже после третьей ложки, - этот интенсивный цвет, - не люблю вареные овощи, - терпеть не могу свеклу, морковь и лук, а еще картошку, - все эти по отдельности достойные продукты, соединенные совершенно противоестественным образом, - разве что в качестве натюрморта, когда все это великолепие подмигивает алым глазком, подкатывает к краю тарелки.
Пока греется борщ, который как нельзя более уместен после холодного зала филармонии, после откровений, снизошедших на меня в процессе...Пока греется борщ, я успеваю включить ноут, пробежаться по последним новостям с фронтов, - оторвав взор от экрана, я замечаю опрокинутое мусорное ведро с вывернутым наружу пакетом, с цветным серпантином ошметков невнятного происхождения, - так и есть, - пока я бегала на балкон, эти твари перевернули ведро.
Пока борщ наливается жаром там, в маленькой кастрюльке, я хватаю канареечного цвета резиновые перчатки, висящие на решетке, и проворно берусь за дело, - собаки неотрывно следят за моими действиями из-под стола, не слишком, впрочем, пугаясь и не ощущая особой вины, - еще минутка-другая, - ну вот, как будто порядок, - перчатки, снятые с рук, поспешно взлетают на решетку, но отчего-то не долетают до нее, а описывают невиданной траектории полет и коварно плюхаются в кастрюльку.
МОЯ ОДЕССА
Как жаль, что Одесса - не город моего детства. Но моя Одесса - это солнечный удар, настигающий в черноморский полдень на раскаленном берегу.
Коммуналка, Ланжерон, бронзовые спины мальчишек, бельевые веревки. Переполненный трамвай. Массовки нет. Здесь каждый - главная роль. Вам тудой, а не сюдой. И, вообще, вам не в ту сторону. Хозяйка, отгоняющая зеленых мух и прячущая "двадцатку" в глубоком декольте. Изольда. Или Инесса. С претензией на шик. Комната с оравой клопов и нераскладывающейся раскладушкой.
Кошки, да-да, кошки, тут и сям, - разноцветные, разномастные, домашние, холеные, беспризорные, тощие, драные, - а ну, иди до мами, киця моя, иди, дам рыбки. Рыбка. Вяленая, сушеная, сырая, любая. Чешуя. Привоз. Холера. Понос. Уборная во дворе. Цветущая акация.
Лунная соната. Полуголый мужчина за роялем. Половина клавиш западает, но мужчина прекрасен. Он жмет на педаль и мурлычет. И любуется собственным отражением в зеркале.
Ночная Одесса прекрасна.
ИЛИ, ДОПУСТИМ, НОВЫЙ ГОД
Нельзя в Новый год одному. Вокруг должны быть близкие. Должна быть суета, предвкушение. Звонки, восклицания.
В новогоднюю ночь я звонила домой. Важно было дозвониться в полночь. Нет, можно, конечно, звонить за день до того, или за час, или уже после, но так не считается. Непременно в полночь, продраться сквозь гудки "занято", сквозь километры, сквозь немыслимое расстояние, чтобы услышать...
А что на столе? Кто за столом?
А у вас? Что у вас? - чрезмерное оживление в голосах родителей не могло обмануть, но хоть успокоить...
У нас все хорошо. Так надо. Все хорошо, а будет еще лучше. Не бывает плохо, когда куранты, шампанское и салат, и курица в духовке, и дети звонят, - ровно в полночь. Сначала по-московскому, потом - по-израильскому, и по киевскому, а потом - хоть до посинения, - в Австралии полночь только завтра или уже вчера, а в Сан-Франциско...
Снять трубку и вслушиваться в гудки, короткие, длинные, вновь короткие, - пребывая в счастливой уверенности, что занято не навсегда, - еще каких-нибудь пять минут, десять, двадцать, час, - но что-то там щелкнет, и бесконечно далекий и близкий голос произнесет, - привет, у нас все хорошо.
НАПРИМЕР, СОСЕДИ
Ничто так не объединяет, как катастрофа.
Пусть не глобальная, пусть районного масштаба, пусть даже мелкая, бытовая...
Нет ничего прекрасней внезапной солидарности еще вчера абсолюдно чуждых друг другу людей. Например, я и мой сосед этажом выше, он же ваадбайт, что в переводе на русский - управдом, - а поконкретней - сборщик податей.
Не стану скрывать, - мы как-то сразу прониклись не то чтобы ненавистью, но вполне, отстраненной неприязнью. Недолгое путешествие в кабине лифта не сблизило, а, напротив, отдалило нас еще более.
Насупившись, стоял он, прижав молитвенник к накрахмаленной груди. Видимо, до начала субботы оставалось каких-то несколько минут... Он не смел спросить, ибо кто говорит о долгах в канун шабата...
Что я умею, так это "смотреть волком".
- Прекрати смотреть волком, - говорила мне мама в далекие дни отрочества. А я все равно смотрела, не отводя глаз. Тренировала силу духа. Взгляд должен быть подобен клинку, - им можно ранить, убить, отразить.На бедной маме, на ком же еще было мне отрабатывать свое мастерство?
Газ, - отчетливо произнесла я. Газ, - повторила я уже уверенней, раздувая ноздри.
Действительно, в кабине лифта пахло газом. Газом пахло на лестничной площадке, на первом этаже, - вы слышите? - легкая судорога пробежала по лицу соседа, но и только. Молчаливый и надменный, как арабский шейх, вышел он из подъезда, оставив позади шлейф дорогих духов и легкое облачко газа.
Хорошо, у него шабат, у них шабат, у меня шабат.
- Сейчас рванет, - мстительно выпаливаю я в его удаляющуюся спину.
Сейчас рванет, - колочу в соседские двери, вытаскивая на свет божий готовых к молитве и застолью людей, - еще какая-то пара минут, - и они толпятся во дворе, вопросительно поглядывая вверх, как будто распоряжение о взрыве должно поступить оттуда. И о спасении, разумеется. Ибо кому позаботиться о своих жестоковыйных прихожанах, если не Ему.
Слушай, народ мой, - я указываю рукой по направлению к заброшенному пустырю, единственно достойному молитвы месте, в котором юдоль земная и космическая бездна соприкасаются видимыми и невидимыми гранями.
Слушай, - народ, мой, - восклицаю я не без пафоса, озирая поникшую в печали и тревоге о дне сегодняшнем паству, - старых и младых, - еще не успевших познать голод и жажду, и тяготы долгого пути.
От паствы отделяется бородатый муж и пронзительно высоким голосом превозносит хвалу Господу, заглушая позывные подъезжающей аварийной машины.
В небе загорается первая звезда.
ДОПУСТИМ, КОНЕЦ СВЕТА
Cлушайте сюда.
Конца света не будет. Я это точно знаю, - буквально вот только что поняла. Как? Очень просто.
Пока под окном моим суетятся Хорь и Калиныч, конца света не будет.
Он в принципе невозможен для таких как они. Пока они надрывают глотки, смачно харкают и беззлобно кроют друг друга, пока говорят о смесителях и прокладках, пока тащат в подвал рухлядь с мусорки и приводят ее в "божеский вид", ни о каком конце света и речи быть не может.
Кому в преддверии конца хочется поменять прокладку? Кому, я вас спрашиваю?
Вначале я возмущалась, роптала даже, замышляла мелкую месть, - а сегодня осенило меня почти знамение.
Пусть, пусть всегда будут Хорь, Калиныч и иже с ними! Пусть носятся под моими окнами, харкаются и чешут, пусть сморкаются и матерят, пусть перебирают крепкими ножками, пусть голоса их звучат с каждым днем зычней и уверенней.
Это, если хотите, хозяева Вселенной.
Пока они здесь, рядом со мной, мне не страшно. Пока они здесь, земля худо-бедно, но вертится. Ей не страшны Хиросимы и Чернобыли, потому что, - на одном конце рванет, - другой залатаем, хлопцы, правда ведь?
Залатаем, сморкнемся, обматерим
ИСТОРИИ
я люблю истории, чужие, свои, любые. хорошо, когда упоение передается слушателю. нет ничего смешнее рассказчика, вещающего о чем-то в упоении и абсолютном одиночестве. Для хорошей истории нужны уши и глаза. Сидящего напротив.
ОЖИДАНИЕ
Ожидание. Ждать книги. Ребенка. Любви. Вдохновения. Вестей. А что, если продолжительность жизни измерять количеством ожиданий?
Предчувствие синего
Не смотри так на мужчин, - бедная мама, - едва ли она могла удержать меня, - на запястьях моих позвякивали цыганские браслеты, а вокруг щиколоток разлетались просторные юбки, - каждый идущий мимо подвергался суровому испытанию, - выпущенная исподлобья стрела достигала цели, - пронзённый, он останавливался посреди улицы и прижимал ладонь к груди, но танцующей походкой я устремлялась дальше, - жажда познания обременяла, а тугой ремень опоясывал хлипкую талию, - чем туже я затягивала его, тем ярче разгорались глаза идущих навстречу, - купленный после долгих колебаний флакончик морковного цвета помады разочаровал, - отчаявшись, я искусала собственные губы до крови, и вспухшая коричневая корка стала лучшим украшением моего лица, если не считать глаз, разумеется, дерзких и томных в то же время, и нескольких розоватых прыщиков на бледной коже. Водоворот новых ощущений увлёк меня, светлому времени суток я предпочитала сумерки, - раздувая ноздри и уподобившись звенящей от напряжения струне, кружила я по городу в поисках того, кто даст мне это.
Мои мужчины были невероятно щедры. Коротконогий жилистый татарин подарил мне это в пролёте тринадцатого этажа, - раскинув юбки, я приняла его дар всем своим неискушённым телом, - вполне достаточно было его руки, властно завладевшей моим коленом, и горящих в полутьме глаз, - всё последующее не разочаровало, за считанные секунды горечь разрыва с предыдущим бой-френдом, юношей-поэтом, мнительным и самовлюблённым, утонула в душном облаке наслаждения, - теряя сознание, я проваливалась всё глубже, а взмывающее надо мной пятно чужого лица расплывалось, превращаясь в гипсовую маску со сведёнными на переносице бровями и тёмным оскалом рта.
Темноглазый попутчик в вагоне метро, томный бисексуал в шёлковом белье, страстный поклонник Рудольфа Нуриева, пожилой эльф в широкополой шляпе, сочиняющий хокку, полубезумный коллекционер-фетишист, обладатель подвязки непревзойдённой Марики Рёкк, а также просто одинокий мужчина за столиком напротив в кондитерской, - поедание миндального пирожного превратилось в своеобразный мини-спектакль, разыгрываемый для единственного зрителя, - глаза его напряжённо следили за моими движениями, а ложечка без устали вращалась в кофейной чашке, - одёрнув юбку, я встала и прошлась к стойке, а, возвращаясь, напоролась на его взгляд, - безусловно, волчий, - всё последующее напоминало стремительное бегство и преследование одновременно, - торопливо вышагивая по направлению к его берлоге, мы боролись с внезапно налетевшим шквальным ветром, - я пыталась удержать разлетающийся подол юбки, а он сражался с зонтом, - я шла на подгибающихся ногах, распознав в идущем рядом того, кто заставит меня познать это.
Несостоявшийся писатель и вечно голодный художник, безнадёжно и бесконечно женатый еврейский юноша с пропорциями микеланджеловского Давида, - больше неги, нежели страсти испытали мы в нежилых коммунальных закутках, оставшихся любвеобильному наследнику после кончины очередной престарелой родственницы, - прощаясь, грели друг другу пальцы, соприкасаясь губами с губительной нежностью.
"О, живущий в изгнании, куда бы ты не подался, рано или поздно ты вернёшься туда, откуда начал", - тягучая мелодия в стиле раи ранила моё сердце, - под музыку эту можно было танцевать и печалиться одновременно, от голоса Шебб Халеда сердце моё проваливалось, а температура тела повышалась вдвое, - Аиша, Аиша, - повторяла я вполголоса, растворяясь в монотонном волнообразном движении, - Кямал казался мне настоящим суфием, смуглый и голубоглазый, он восседал на ковре у низкого столика над дымящимся блюдом с пловом, - мы поедали виртуозно приготовленный им рис, - от аромата специй кружилась голова, белые одежды струились и ниспадали, юноша был благороден и умён, в его жилах текла, несомненно, голубая кровь, не феллахов и не бедуинов, - я очарованно наблюдала за движениями тонких смуглых рук, но «тысяча и одна ночь» закончилась внезапно, не подарив и сотой доли ожидаемых чудес, - мои еврейские корни смутили прекрасного принца, - лицо его приняло надменное и несколько обиженное выражение. Завершив трапезу в напряжённом молчании, мы с облегчением распрощались, будто дальние родственники, сведённые неким печальным ритуалом, но песнопения Дахмана эль-Харраши ещё долго преследовали меня, - эмигрантская тоска совсем не то, что тоска изгнания, - тоска эмигранта – это тоска одной жизни, а тоска изгнания – это квинтэссенция одиночеств нескольких поколений, мне суждено было познать и то, и другое.
Камни и облака, облака и камни. Что поделать, если я предпочитаю рубашки свободного кроя, чаще мужские, - однажды я долго искала рубашку такого особого оттенка, включающего в себя и пронизывающую синеву танжерского неба и цвет полоски моря у самого горизонта, - не только в цвете дело, но ещё и в качестве ткани, - рубашка должна плескаться, ниспадать, едва касаться кожи, разумеется, подчёркивать белизну шеи, хрупкость запястий и ключиц, - в сочетании с выгоревшими до белизны джинсами и открытыми сандалиями она может стать совершенно необходимым компонентом надвигающейся свободы, - тем самым флагом, который я готова буду предъявить по первому требованию, - предвкушение было во всём, - в густой кофейной гуще на дне чашки, в ночной бодрости, в расплывающемся от жары асфальте, в йодистых испарениях, достигающих третьего этажа, - с мучительным периодом было покончено, - непременным атрибутом новой жизни под стать рубашке должно было стать море, - побережье, небольшой городок у моря, влажная галька под ногами, праздные посетители кафешек, фисташковый пломбир увенчанный шоколадной розочкой и бразильским орехом, по вечерам – бесхитростный стриптиз в местном стрип-баре, - это не могло оставаться просто мечтой, - вы не задумывались над тем, что самые важные решения принимаются в обыденные и даже тривиальные моменты, - например, во время стрижки ногтей на правой руке любимого мужчины, - ситуация требовала не просто осторожности, но щепетильности, - его жена в это самое время громко разговаривала с кем-то по телефону, - о каких-то пайках, подписях и долгах, - никогда ещё я не стригла ногти мужчине, но это только придавало ощущение жертвенности всей ситуации, - немножко сестрой милосердия ощущала я себя, - помню, рубашка на мне была цвета хаки, - это была великолепная рубашка из хлопка с незначительной примесью полиэстера, и цвет её сочетался с той жертвой, которую я приносила, расставаясь с любовником во время стрижки ногтей, - какие-то люди входили и выходили, трезвонил мобильный, - что я точно помню, так это его глаза, - совершенно оленьи, взирающие на меня с библейской кротостью, - они вопрошали и молчали, - слова были не нужны, - на чаше весов оказалась чья-то жизнь, - с одной стороны, - все эти люди, мобильные телефоны, металлические нотки в голосе его жены, и одна единственная ночь, казалось бы, невозможная, но перевернувшая всё, - все мои соображения о верности, добродетели, морали - изменившейся походкой я вышла из его комнаты и ничуть не смутилась при виде юркнувшей в коридоре тени, его престарелой матери, ушлой дуэньи, - в единственное наше утро мы пили чай и, как всякие влюблённые, играли в молчаливую игру легчайших прикосновений, - ну, я пойду, - вернув ножницы на место, я наклонилась, чтобы поцеловать его, - не так как раньше, - нет, свои желания я загнала в дальний угол до лучших времён, - в полной уверенности, что они наступят, - что-то изменилось, - улыбаясь уголками глаз, произнёс он, - наверное, гораздо раньше меня он узрел зародившуюся во мне жизнь, - хотя не мог знать наверняка, что через восемь месяцев в небольшом городке на побережье я разрожусь от бремени девочкой по имени Мишель, но это будет потом, а пока, облачённая в зелёную рубашку, я верну ножницы на место и выйду из этого дома, не оборачиваясь, почти бегом, - что поделать, рубашки я предпочитаю свободного покроя, цвета морской волны, - ещё люблю сидеть скрестив ноги прямо на песке, смотреть, как волны набегают друг на друга, а потом опрокинуться навзничь и считать проплывающие облака, - один, два, три..
Макарена Макарена - зимняя женщина мсье.
Сейчас я поясню. Мсье - человек солидный. И, как всякий солидный господин, он вынужден немножко...планировать свой досуг. Нет, не чтение "Маарив"* и не субботняя "алиха"** вдоль побережья, которое, как он утверждает, совершенно особенное, не такое, как, скажем, в окрестностях Аликанте...
С этим трудно не согласиться. Побережье в Тель-Авиве уютное, шумное, располагающее к неспешному моциону, особенно вечернему, в глазастой и зубастой толпе фланирующих пикейных жилетов, юных мамаш, просоленных пожилых плейбоев, наблюдающих закат южного светила с террасы приморского кафе.
Не чужды романтическим настроениям сезонные рабочие с явно выраженным эпикантусом нижних и верхних век. Сидя на корточках, с буддийским смирением взирают они на беспечную толпу. О чем думает сезонный рабочий, блуждая по гостеприимному берегу? О далекой родине, об ораве детишек, о жадных подрядчиках, о растущей плате за "схардиру"***?
О чем думает нелегальный рабочий, сидящий на корточках у телефонного аппарата? Чеканным профилем устремившийся в далекую даль, в темнеющую с каждым мигом морскую гладь...
О чем думает краснолицый румын, вытянув в песке натруженные ноги, - о лежащей неподалеку чьей-то сумке? О маленьком мсье, как раз в это мгновение проходящем мимо с заложенными за спину руками?
Вряд ли существует точка пересечения маленького мсье и краснолицего румына в сооруженной из газетного листа наполеоновской треуголке.
Впрочем, разве что однажды, в косметическом салоне гиверет Авивы, отдавшись безраздельно смуглым пальчикам юной колумбийки, задумается мсье о тяжкой судьбе нелегалов.
Отчего так несправедлива человеческая жизнь? Видите ли, философствовать в приятном расположении духа это вовсе не то, что восклицать, воздевая руки к небу, скажем, в приступе отчаянья.
Отчего пленительное, видит Бог, создание, - юное, гладкокожее, достойное, вне самых сомнений, самой завидной доли, - отчего взирает оно на него, маленького мсье, снизу вверх, в божественной улыбке обнажая ряд жемчужных зубов.
В том году на побережье царила Макарена. Ламбада ушла в далекое прошлое, но разнузданное вихляние оказалось весьма заразительным, - два крепко сколоченных немолодых сеньора с живыми бусинами глаз, похлопывая себя по ляжкам, уморительно вращали уже черствеющими суставами.
Макарена! - восклицали они, - будто два заводных зайца, хлопали в ладоши, приглашая весь мир радоваться вместе с ними.
Тель-Авив плясал Макарену. Вялые, будто изготовленные из папье-маше клерки, мучнистые банковские служащие, жуликоватые подрядчики, их мужеподобные жены, их дети, девери, падчерицы, их русские любовницы, - все они, будто сговорившись, дружно прихлопывали, потрясывая ягодицами, щеками, разминая затекшие кисти рук, ленивые чресла.
Пока маленькая колумбийка вычищала известковые залежи из-под ногтевых пластин мсье, побережье переливалось тысячью обольстительных огней.
Огромная бразильянка неистово вертела отдельным от остального шоколадного тела крупом. Будто намекая на то, что в жизни всегда есть место празднику.
***
Эта графа называлась "сомнительные удовольствия". Будучи от природы человеком маленьким и довольно боязливым, мсье предавался фантазиям. Фантазии эти носили самый непредсказуемый характер.
Например, собственный публичный дом. Не грязная забегаловка, каких полно на тахане мерказит**** и во всем южном Тель-авиве, а приличное заведение для уважаемых людей. Закрытый клуб. С отборным товаром. Жесткими ограничениями членства. Неограниченным спектром услуг. О, - фантазии мсье простирались далеко...
Склоненная шея педикюрши лишь распаляла воображение, подливала масла в огонь.
По ночам мсье любовался широкоформатным зрелищем в окне напротив, - там жила девушка, явно русская, явно свободная, - возраст девушки колебался в диапазоне от двадцати до пятидесяти. Изображение было размытым, почти рембрандтовским. Очертания полуобнаженного тела в сочетании с каштановой копной волос, - о, кто же ты, прекрасная незнакомка? - волнение мсье достигало апофеоза, и тут трисы***** с грохотом опускались.
О зимней женщине нужно было заботиться загодя. Запасаться впрок. Как зимней непромокаемой обувью и зимним же бельем.
Зимнюю женщину нужно пасти, выгуливать, доводить до наивысшей точки кипения. Зимняя женщина должна возникать на пороге, мокрая от дождя, стремительная, робкая.
Только зимняя женщина способна сорваться по одному звонку, - едва попадая в рукав плаща, помахивая сумкой, взлетать на подножку монита, такси, автобуса, - покачиваясь на сиденье, изнемогать от вожделения, пока маленький мсье, щелкая подтяжками и суставами больших пальцев, прохаживается по кабинету, прислушивается к звонкой капели там, снаружи, к легким шагам за дверью.
Только зимняя женщина способна медленно, головокружительно медленно подниматься по лестнице, - закусив нижнюю губу, срывать с себя... Нет, медленно обнажать плечо, расстегивать, стягивать, - обернувшись, призывно сверкать глазами, - пока он, маленький мсье, будет идти сзади, - весь желание и весь — надменность, - властный, опасный, непредсказуемый малыш Жако.
В этом фильме он постановщик и главное действующее лицо. Голос за кадром, - вкрадчивый, грассирующий, иногда угрожающий, - героиню назовем, допустим, Макарена, - сегодня она исполнит роль юной бродяжки, покорной фантазиям мсье. Действие разворачивается на крохотном островке между рулонами ватмана и массивной офисной мебелью.
Для роли юной бродяжки куплены — впрок, необходимые аксессуары, - светящееся прорехами белье цвета алой розы, изящный хлыст и черная же повязка для глаз. Облаченная в кружева, бродяжка мгновенно становится леди, - возможно, голубых кровей, настоящая аристократка, - униженная, заметьте, аристократка, - она ползет на коленях, - переползает порог, - тут важны детали, каждая деталь упоительна, - униженная леди не первой свежести, в сползающих с бедер чулках, - она справляется с ролью, тем самым заслуживая небольшое поощрение.
Громко крича мсье бьется на этой твари, на этой чертовке, - брызжа слюной, он плачет, он закрывает лицо желтыми старыми руками. Раскачивается горестно, сраженный быстротечностью прекрасных мгновений. Обмякшая, вся в его власти, она открывает невидящие словно блуждающие в неведомых мирах глаза, - будто птичка, бьется мсье меж распахнутых бедер. Как пойманная в капкан дичь, мон дье...
Старый клоун, он плачет и дрожит, щекоча ее запрокинутую шею узкой бородкой- эспаньолкой, мокрой от слез и коньяка.
О чем же плачет он, - неужели о маленькой шлюшке из Касабланки, о маленькой шлюхе, растоптавшей его юное сердце, - да, вообще-то он француз, но истинный француз появляется на свет в Касабланке, Фесе или Рабате, - он появляется на свет и быстро становится парижанином, будто не существует всех этих Марселей и Бордо, - французской провинции не бывает, моя прелесть, - Париж, только Париж... Первый глоток свободы, первое причащение для юноши из приличной семьи, для маленького марокканца с узкой прорезью губ, пылающими углями вместо глаз, - для болезненного самолюбивого отрока, воспитанного в лучших традициях. Будто не было никогда оплавленного жаром булыжника, узких улочек, белобородых старцев, огромных старух с четками в пухлых пальцах, огромных страшных старух, усеявших, точно жужжащие непрестанно мухи, женскую половину дома, выстроенного в мавританском стиле, с выложенным лазурной плиткой прохладным полом и журчащей струйкой фонтана во дворе.. Будто и не бывало спешащих из городских бань волооких красавиц в хиджабах.
Плывущий в полуденной дымке караван белокожих верблюдиц.
Они будет медленно отдаляться, оставляя глухую печаль и невысказанную муку...
Будто не было никогда этой дряни, исторгавшей гнусную ругань на чудесной смеси испанского, арабского и французского, - этой роскошной портовой шлюхи, надсмеявшейся на его мужским достоинством, над самым святым, мон дье!
- Скажи, меня можно любить, скажи? - мычит он по-французски, - играет с ее грудями, будто с котятами, а потом вновь берет, - он берет ее, дьявол, наваливается жестким, сухим как хворост телом.
Задрав всклокоченную бороду, хохочет беззвучно, - седобородый гном в белой галабие и черных носках из вискозы, он исполняет танец любви, мужской танец, танец победителя, захватчика, самца.
Действие фильма разворачивается стремительно, и сворачивается по сценарию, без лишних прений. Отклонений и вольностей быть не должно.
Застегнутый на все пуговицы, спускается мсье по ступенькам, - главное умение зимней женщины — исчезать так же незаметно, как появляться, - с зажатой в ладони 50-шекелевой купюрой сворачивает она за угол и взлетает на подножку проезжающего мимо такси.
* ежедневная газета **пробежка ***съемная квартира **** центральная автобусная станция ***** жалюзи
|