Случались у нас частые короткие замыкания и от того небольшие пожары. Не то, чтоб всё до тла и до пепелища, а возгорания местного значения, возникали тут и там. Вдруг визг-тупотение: «Девки, подпалились!...» Ну, тут тряпками собьют-захлопают пламя, дым развеют по коридорам и идут за Бертолетом чинить электропроводку, ладить и накручивать «жучки». Бывало, что весь наш район по причине завышенного потребления электроэнергии погружался в египетскую тьму, – ну прямо тебе конец света... Тут уж без аварийки не обойтись! Известно, что все воровали электроэнергию… У нас это занятие было первым делом, и не стеснялись делиться передовым опытом, потому что порукой тому был общественный интерес. Личных счетчиков тогда не было, а был общий на всех, у входа. Его обрамляли шкапчиком и держали под запором. Как где передают по цепочке: «Проверка!» Тут, кто первый – перемычку выдергивают и в лифчик или в штаны – подальше прячут, чтоб не докопались при телесном обыске. Но могэсники народ бывалый, ушлый, всё про всех знают: нагрянут – и если за подозрение, то сразу в причинные места и направляются – не церемонятся излишним смущением. Ага!.. Вот вам и улика – хозяйка в визг, но поймана с поличным и вещественное доказательство на лицо – составляем акт. Будем приглашать понятых или как?.. Тут, браток, не отвертишься, сразу поллитровку на стол с сытной закусью, а уж на десерт, как водится – включите мне симфонический оркестр… И к пострадавшей никакого нарекания, наоборот, все с подношениями за причиненный материальный ущерб и душевный конфуз. Однажды прошлась по нашим дворам комиссия по жилью, уполномоченные райкома обследовала каждый барак и всех переписали поголовно. Кроме того, на каждый угол барака, на видном месте, прибили таблички с надписью: «Строение № 6» или «Строение № 8». Пошли слухи, что собираются нас ломать и переселять в новые новостройки. У населения настроение возвысилось до праздничного, все постоянно только об этом и судачат и радостно дискутируют по кухням: кому и сколько квадратных метров положено и у кого на это имеются особенные льготы. Даже ярые антагонистки среди соседок поглядывали друг на друга приязненно и именовали ласково по имотчеству: «Надеждочка Васильевночка, вы ведь коминтерновка, фронтовичка-будёновка, вам-то самое преимущество… Вы свое требуйте, стучите кулаком, не стесняйтесь ; они обязаны дать…» Так продолжалось недолго, так как вдруг всё раскрылось: пришел уполномоченный и на собрании жильцов объяснил, что это делается на случай эвакуации населения из зоны заражения химическими газами в сельскую местность на момент нападения милитаристской Германии на наши мирные жилища. Разбились на дружины и назначили ответственных, которые должны были распределять противогазы, носилки, перевязочный материал и прочую хурду-мурду. Это у нас любят Несмотря на разочарование, народ долго не тосковал, так как переключился на обсуждение, кому-какой сельский район достался и с какими преимуществами. Вот тут-то и кончалось временное перемирие: одному бараку выпадал зеленый участок с рекой и лесом, а у другого – лишь сухое поле с чертополохами и с тем же лесом, только на горизонте. Народ требовал справедливости, а уполномоченный, перекрикивая возмущенных жильцов, увещевал зычно: «Зато на вашем участке целых два артезианских колодца, а у них ни одного! Это ж надо учитывать!»
А вот простые до схематизма нашего детства пейзажики, которые радовали нас своей понятной неизысканностью: пыльные, изрытые собачьими норами и поросшие зловредными лопухами пустыри; пропитанные интимными смрадами закоулки с сизыми мухами повисшими в воздухе; стихийные свалки всевозможных технических ненужностей – источники драгоценных находок; огромные лужи тухлой воды, густой и чёрной, без ряби и всплесков от брошенных камней; толщиной с палец безлистые прутики прибрежного кустарника, серые метёлки камыша, стрелы осота и колоски пырея; сама река, наша матушка полноводная, с тихими всхлипами канализационных притоков и всё это задрапировано ватными дымами на фоне матового ненастья. Но не всё у нас в бараках было так безрадостно и тускло, не всегда были трудовые будни – наступали праздники и собирались отчетно-перевыборные собрания, да и просто случались счастливые часы и мгновения. Вот, например, к вечеру иногда становилось чуть грустно от сознания уходящего дня, в особенности, когда проходил по реке в кремовой пене огромный, как свадебный торт, пассажирский трехпалубник, весь в иллюминациях и музыкальных созвучиях. Он проходил и, было досадное чувство, что само счастье проплывает мимо, дразня всех прибрежных наблюдателей недостижимостью надежды когда-нибудь приобщиться к такому празднику жизни. Но, если стать за сараями, лицом на пивоваренный завод, от которого вечерним, юго-западным ветерком несло сытным духом солода, и глядеть на западающее в прозрачный ивняк солнце: вот оно проныривает в клубах желтого дыма фабричной электростанции и погружается в негустые деревца прибрежных зарослей за Красным лугом, а лучи скользят по водной плоскости и дробятся волнами на чуточные блестки… Плывет по неподвижному воздуху тонкая ниточка или невесомая пушинка тополиная, суматошливыми движениями перемещается себе по разным направлениям суетливая мошкара – и вдруг возникает такое восторженное солнцесплетение… Вот тогда-то вздохнёшь в сладостном упоении, прищуришься, и будто плеснет тебе в лицо ярким освещением и тут же в мозгу заполощется зеленая вакханалия… Красочное, совершенно фантастическое, я вам скажу, действо, аж загляденье. Трогательная сцена на закате – наши вечерние развлечения. В субботу под сумерки выходил наш дворовой староста Палисандрыч, ввинчивал сильную лампочку в патрон и… начиналась веселуха, – под заводной патефон наши местные посиделки с танцами. Пластинок было много, но ставились в основном три: «Расставание» Цфасмана, «Первый поцелуй» Скоморовского и «Танго соловья» не помню кого, но с большим художественным свистом. Была еще одна классная, но сильно зацарапанная пластинка, на которой было написано: «Для тебя, Рио-Рита», (пасадобль), оркестр под управлением Вебера, этот танец – фокстрот, его нужно слушать, а если есть желание – танцевать». Желание потанцевать обнаруживалось у многих; танцевали пасадобль и фокстрот в манере бурного танго, хоть и размашисто, хоть и увалисто, но с нескрываемыми чувствами, слегка стесняясь себя и соседей, а потому смотрели не в глаза партнеру, а устремляли взгляд через плечо, далеко за горизонт. Тут же и мы соответствовали полной мерой, выкомаривались как хотели, путаясь в ногах и скоморошничая. В перерывах же мужики отряхивали клеша;, закуривали, а бабы, обмахиваясь надушенными платками, заполошно балагурили, записные озорники отпускали пресные шуточки по поводу и без повода, а, помнится, по случаю тесных прижиманий – хаханьки да посмехушки. Большой радостью для нас было радио, оно не выключалось никогда, даже в ночное время раздавались щелчки и гудение, будто по ту сторону радио чутко вслушивались в нас. Радиозвук никому не мешал и даже не убавлялся до еле слышимого, а вдруг важные новости... Кроме постоянных правительственных сообщений и сводок с заводов и полей целыми днями играла классическая музыка, которая крепко всем осточертела. Однако великой радостью для всех, в том числе и взрослых, были специальные трансляции для детей. В начале появилась «Утренняя зорька», а потом и «Маша-растеряша», и «Петрушкина почта», и «Угадай-ка»…Мы караулили каждую радиопередачку, боясь пропустить, сообщали друг другу часы и минуты начала и помногу раз спрашивали: «Сколько сейчас часов? Сколько еще осталось?». В это время на улице не оставалось ни души, и все мы, кто в одиночку, а по большей части компанией, – и взрослые были среди нас, – блаженно усаживались в кружок и, шикая друг на друга, заворожено замирали у тарелки-репродуктора. Все любили «Театр у микрофона», помню «Каштанку» Чехова, «Кондуит» Льва Кассиля, рассказы про животных Бианки и Пришвина… Тогда никаких тебе телевизоров или магнитофонов не было, всё читалось вживую на студийный микрофон и как читалось!.. На программах детского вещания тех лет выступали самые знаменитые московские актеры, как сейчас помню дребезжащий голос Бабановой и задорный мальчишеский Сперантовой, все обожали Литвинова-сказочника и за ведущего – гениального Ростислава Плятта. Мы плакали и смеялись и скрежетали зубами, когда Грибов читал «Ваньку Жукова»… Я был малец до всего любознательный, в обязательном порядке хотел дознаться до всякой сути и чистосердечно доверял взрослым. И вот однажды Бертолет, наш дворовой кулибин, дал мне как-то полистать журнал «Техника молодёжи», один из первых его номеров. Кроме непонятных схем и формул, углядел я там рубрику «Хочу всё знать», где читатель кратко спрашивал, а журнал пространно отвечал. В тот исторический момент спрашивать мне было, в общем, нечего, но я, скорее из авантюризма, чем от жажды знаний, подвиг себя на недружественный демарш. Я послал им туда, в журнал, письмецо, в котором своим корявым почерком выразил волнующий мою душу пытливый интерес – я вопрошал у дорогой редакции: «Вот почему, – спрашивал я, – когда вдруг солнечный луч упадёт на окно, то в светлых квадратах на полу или стене появляются продольные или поперечные полосы, как будто стекло разлиновано на линейки, хотя стёкла прозрачные и ничего подобного в них нет?..» Так или несколько иначе я попытался проявить своё сосредоточенное внимание к непонятному мне явлению природы. Откровенно говоря, меня интересовал не само явление, до которого мне не было особого дела, а то, как произойдёт переписка и как они ответят мне: «Дорогой товарищ… и так далее». И фамилия моя будет фигурировать на всеобщее освидетельствование… Но в последний момент я передумал и подписался под Витьку Мизина – пусть его гордится вместо меня! Очень долго никаких ответов не поступало, но вот однажды я пришёл к Мизику и тут на столе увидел нестандартный конверт, в котором на красивом бланке было пропечатано: «Дорогой Витя!..» Чуть не любимый… Короче, не поняли они моего скромного вопроса, или только прикинулись, что не поняли… Писал какой-то Ш. Маховиков из редакции, формулировал сухими фразами отписку, мол, не ослабевай свои наблюдения над живой природой и, непременно, обращайся к нам в случае чего непонятного, ибо, как тогда я доберусь до истины… Я с хитрым недоумением спросил Витьку о письме. Он раздражённо ответил, что ему самому ничего не ясно с этим дурацким письмом, и он уже получил от родителей порку за письмо без ихнего разрешения. Тогда я спросил: «А ты видел эти полосы от оконных стёкол?» – «Конечно, видел… Кто же их не видел?», – «Почему же они пишут – «не поняли»? Витька внезапно вскипел, аж жилы на горле надулись – он заорал: «Сказано, не имею понятия!» И брякнулся на кушетку, уткнувшись носом в прикроватный гобеленчик с тремя удивлёнными оленями и захлюпал носом. Вот, оказывается, как я подставил своего близкого друга… А вот наше кино. Во дворе натягивали простыню за четыре угла и фабричная передвижка демонстрировала немое действо, почти всегда «Броненосец Потемкин» или «Закройщик из Торжка», но иногда кинопрокатчики показывали что-нибудь из заграничного кинематографа, «Индийскую гробницу» или «Камо грядеши». Само по себе кино было загадочным явлением: зрители мало что понимали в сложных сюжетах, но само зрелище было столь привораживающим, явление шевелящихся человечков и сменяющихся кадров таким восхитительным, что равнодушных не оставалось. Слышится стрекот проекционного устройства, из волшебного фонаря падает луч, в котором вспыхивают ночные насекомые, а на перекошенном, надувающемся как парус экране перед вами возникают живые картинки, мелькают лица, чужие города и незнакомая природа. Изображение было плохое, пленка была заезжена до мутной чересполосицы и слишком уж часто рвалась, а однажды вдруг и самовоспламенилась – неважно… Все любили наше дворовое кино и почитали приезд передвижки, как настоящий праздник. По праздникам его, как правило, и устраивали. Суббота – банный день. Лефортовские и Воронцовские бани, у себя на Рогожке, из-за длинных очередей и обилия пролетарского люда дедушка посещал редко, а предпочитал ездить к нам. Но и в наши Грузинские бани, которые были приписаны к нашему микрорайону и которые, в соответствии с расписанием нам предписывалось посещать, – мы не ходили: там тоже было много татарвы и всякого неотесанного люду, да и парок на дедушкин вкус был жидковат. А ездили мы на «букашке» аж на Селезневку, где у дедушки было давнее знакомство. Мать же в наше отсутствие и для себя устраивала банный день в комнате, наливая в жестяное корыто крутого кипятка и поливая свое тело из кружки, а потом в этой же воде стирала свое белье, отчего в комнате внедрялся едкий запах хозяйственного мыла. Когда-то и меня она купала в этом, много раз луженом и паяном корыте, а следом за мной, и сама залазила в него, нисколько меня не стесняясь, пришептывая при этом свои женские причитания и напевая.
Кроме похорон и праздников, случались у нас и свадебки с дворовыми гуляниями и честным пирком, и, как водится, на столе бык печеный, а в боку – нож точеный…Торжественного пространства в бараках не имелось, так всё веселье с последствиями, какие бы они ни были, происходили у всех на виду – под окнами, на досках да на крылечках. Все свадьбы происходили под жуткую пьянку и мордобой. Жених от горя и стыда быстро наливался вином и успокаивался на родительской койке в ботинках и заблеванной рубашке. Над ним стояли оскорбленные в лучших чувствах тёща с невестой, трясли жениха и хлестали по щекам, выговаривая обидное бесчувственному телу. Потом, конечно, были разборки, выяснения отношений, но, как ни странно, расторжений я не припомню: видимо, трудовой народец тогда страшился ходить с клеймом «разведенный» или «брошенная» и, как бы то ни было – уживались. Но это потом… А пока… и время года, и погода, и всеобщее политическое расположение – всё в предзнаменовании славного торжества, все чрезмерно возбуждены и деятельны. Идет спешная подготовка к веселью, и происходит оно у всех на глазах, при всеобщем и посильном участии. Из каждого барака несут, что было заранее заказано и кто чем богат: тазы с винегретом, сваренного за ночь в ведрах и разлитого по блюдам студень, горячую картошку в мундире, укутанную в платки и полотенца, пироги-пельмени и в овальных селёдочницах – его величество пряного посола с лучком и укропцем. Девки в передничках суетятся, на парней покрикивают, а те ухмылисто помогают скамьи да стулья растаскивать, вилки-ложки по местам распределяют, стаканами клоцают – рассчитывают поспеть к появлению процессии из регистрации. Добрые соседи, уже хмельные от предстоящего предвкушения, сыплют присущие моменту прибаутки-нескладушки, суматошно организуют церемонию, но вино покамест не несут, опасаясь преждевременного сбоя. Пока суета да бестолковщина, молодоженники на люди не кажутся – ждут своего часа, а чего особенного, – невесту-то все знают, как облупленную, – из нашенских та. А эта время зря не тратит, крутится перед зеркалом, чепурится, да и женишок-то… внешний вид благоустраивает, вихорок пивком примачивает, прыщики припудривает – тоже из фабричных, а то из каковских еще ему быть?.. Наконец все готовы, и вот в кружевной пене появляется невеста сама, как белая лебедь, а с ней и сам нареченный выходят на крыльцо, рядом форсисто выступают шафера в заломленных картузах, уже пригубившие понарошку. Гармонист, тоже в меру приободренный винцом, патетично разводит меха и производит многообещающий наигрыш. В установившейся тишине официально кашлянёт тамада и что-то невразумительное пробасит папаша со стороны жениха, если, конечно, таковой в данный момент времени имеется, волнительно продребезжит своё и матушка со стороны невесты, типа: «Ты, дорогой зятек, ежели решился войти в нашу семью, так уж и будь нам как сын…» – и скривит утомленную заботами физиономию в ритуальном рыдване. Тут понятливый гармонист во время рванет меха, создаст разудалый дивертисмент, чем и подтвердит торжественность общественного события. А вот и вино вынесли – сразу радостная ажитация в передних рядах – дядя ловко, без перелива наполняет рюмахи и стопаря, в стаканы же по чуть-чуть, – регулирует меру, значит, – у нас не балуй!.. А бутыль, тем не менее, придерживает, к себе прижимает, чтоб не увели. Все чокаются и пьют заздравную и смачно студнем заедают. Между первой и второй – промежуток небольшой! Чокаемся за родителей, за гостей, за нашу фабрику и за славную жизнь, что дала нам советская власть. Ох, и крепка советская власть!.. Ну, что еще надо трудящему человеку, чтобы почувствовать свою значительность? Кашку слопал, да чашку об пол… И вот уже распаренный гармонист заёрзает руками по пуговицам, бахвалисто зачастит аккордами, заклацает: кына-кына-кына – и пошло деревенское радение, таньцульки-тупотение. Жених с невестой после первого выхода в круг для блезира тут и там помаячат, а потом под шумок и исчезнут вовсе, а вновь появятся аж под вечер или на следующий день, не такие уж свеженькие и торжественные, но все ж на своих ногах. Три дня и три ночи дорогие гости пьют-гуляют и тупотят, тупотят тупотят… Это у нас и есть свадебный танец, на который ещё способны крепко подвыпившие гости. Женщины ещё способны всплеснуть руками, отбить каблучками пыль, взвизгнуть, крутнувшись на месте, а мужик тупочет и смотрит себе под ноги. Проснется какой-нито родственничек, воспоет тоскливую песнь «по диким степям Забайкалья» или разудалого «Хазбулата удалого», ему было подтянет кто еще жив остался, да тут же и устранится, лишь прокукарекает всеобщее «горько», хлобыстнет из граненого лафитника – эх, хороша самогоночка!... Если тут же не свалится под стол, то пойдет со всем торкаться и тупотеть, а уж только потом строго обязательно свалится. На свадьбу по приглашениям и без приглашений стекался люд: своим ходом прибывали соседи из ближайших бараков, разночинные родственники, как со стороны жениха, так и невесты, друзья и просто знакомые, знакомые знакомых и совершенно чужие, не ведомые никому личности. Поначалу во всеобщем балагане они вели себя неприметно, старались держаться в тени и не выпячиваться пока не накушаются. Однако, выпив за здоровье новобрачных и их уважаемых родителей, закусив стюднем из головизны, они распоясывались и начинали слишком уж рьяно обихаживать женский пол, толкаться, сувать руки и задирать законных гостей. Люди недружелюбно переговаривались: «Откуда такой-то? Кто его сюда зазвал?» – «А ты здесь кто такой?» – «Я-то свой, а вот с тобой разберемся…» Подваливал свой народ, протискивались шафера и брали голубчиков под администрацию, то есть самозванца с компанией шумно изгоняли, да вдогонку и пендалей навтыкают. Иногда оскорбленный изгой уходил, но скоро возвращался и не один, а с ватагой, и тогда начиналось радостное рукоприкладство, в котором энтузиазма было не занимать – принимали участие все, включая и жениха. Вот где была потеха!.. Ну, скажи, разве это свадьба без драки?
Как мы радовались каждой новой вещи, разглядывали, нюхали, примеривали… Все говорили при этом: «Это куплено на вырост, пока великовато, но на будущий год будет как раз по фигуре. Смотри же, береги вещь, чтоб хотя бы лет на десять хватило…» Но как правило всё носильное переходило от старших к младшим, лицевалось и перелицовывалось помногу раз, пока и передавать уже было некому. А покупных покупок или каких-нито игрушек из универмагов у нас отроду не случалось, кроме кирзовых футбольных мячей со шнуровкой, на которые мы сами, без помощи родителей, постоянно сбрасывались в складчину. Эти дешевые мячи рвались нещадно, мы их вечно зашивали и клеили – в футбол мы играли самозабвенно, и мячи забивали до смерти. Был у нас свой лорд-хранитель мячей и свой профессиональный надуватель: последний вдох доверялся лично ему. Для этого он накачивал полную грудь кислородом, ему зажимали ладонями уши, чтоб барабанные перепонки не полопались, и он, выпучив глаза и щеки, налившись свекольным цветом, торжественно вдыхал в футбольную камеру. Велосипедов у нас тоже не бывало, ни у кого, но все мы были индивидуальными владельцами самокатов, производимых собственноручно из двух досок и двух подшипников: было большое развлечение спускаться оравой с переливчатым воем и шариковым грохотом по тряским бульникам от самой Предтеченки и аж до Москва-реки и падать в прибрежную пыль. Еще были у нас качели и каруселька, изготовленные и постоянно ремонтируемые Царгой-Бертолетом, но они всегда были заняты малышней и нас, байстрюков, к ним не допускали, даже, если мы чинно занимали очередь. Тогда мы пристрастились цепляться за проезжающие трамваи, ездить на «колбасе», вскакивать и сигать на ходу под пронзительный визг колес, как раз на повороте у Дома культуры. Лучше всех из нас это проделывал Фалькович, или Фаля. Еще держась за поручни, он откидывался спиной к проносящейся мимо и громыхающей улице и вдруг, на полном ходу, как пружина отталкивался от подножки, соскакивал на мостовую и продолжал бежать по ходу трамвая. Смертельный номер его был отточен до виртуозности, хоть в цирке выступай. Выполнял он свой кульбит с таким шикарным разворотом, да так артистично, что вызывал всеобщий восторг и уважение. Допрыгался этот Фаля… он никогда не доезжал до остановки, а соскакивал раньше или, где ему вздумается. Вот однажды и трахнулся башкой об столб – аж фантики полетели... Лихой был туесок, мог бы вступить в ДОСААФ и стать знаменитым парашютистом впоследствии или, на худой конец, спортсменом-рекордсменом, но не дождался момента, не сберег себя парнишка для будущей жизни, и для нас всех его жизненный пример стал большим разочарованием. На всякий талант нужны умные мозги и большое везение. Так-то, с городским транспортом – не балуй! Зимой мы катались на «снегурках», прикручивая их шпагатами к валенкам. Коньки «гаги» и «ножи» на ботинках, для спортивных игр, а также для форсистых катаний в ЦПКиО, на катке под музыку, были большой роскошью. Но зато мы с шумным ликованием съезжали на самодельных полозках по накатанным скользанкам, по одиночке и цугом с обязательной куче-малой внизу. Как-то перед майскими праздниками установили у нас во дворе маленькую карусельку, посадочных мест там не было, но стоя можно было крутиться на ней, если, конечно, раскрутить вначале. Сейчас же малышня задействовала карусельку и раз взобравшись на нее, уже не слезала – развлечение удалось на славу. В первое время все только и делали, что крутились до одури, но через короткое время команда местного авторитета установила свой контроль над аттракционом и пропускала только своих. А спустя еще неделю, каруселька от чрезмерной эксплуатации скособочилась, цепляла краем землю и, можно сказать с уверенностью, прекратила своё существование… Большой детской радостью для всех барачных вылупков было появление в поле зрения местных попрошаек, то есть блаженненьких. По Красной Пресне от Ваганьковского кладбища и до Зоопарка разгуливали заведомые и общепризнанные дурачки, каждый сам по себе и по внешнему облику нечто уникальное. У каждого из них было своё интересное положение, к которому он был негласно приписан, то есть – постоянное место для сбора благостыни. За это место каждый держался крепко, в кровь воевал с чужаками и соискателями. А если вдруг появиться какой пришлый побирушка, что без насиженного места, то ходит по дворам и окраинным переулкам, да и то с оглядочкой – не его территория, а уж к церкви соваться никак нельзя. В нашей же местности, то есть, на Трёх горах, поблизости от церквей обретался некто Кукарёк – это была его вотчина. С весны и до поздней осени он ходил босиком, с железной тарелкой на груди, в которую ему от щедрот человеческих перепадало съестное. Углядев на своём подносике какой-нито харч: сухарик или яблочко – он тут же переправлял его в свою вечно отверстую ротовую прогалину, скрывавшуюся в чащобе свалявшейся, как пакля, бороды. В кушаньях Кукарёк был неразборчив, поглощал всё, разве что не камни: положишь ему конфетку в обёртке – так с обёрткой и съест, таракана или дождевого червя – он тут же их целиком и сглотит без всяких переживаний. Нас, мальчишек, он боялся пуще собак, убегал семенящими шажками, постоянно оглядываясь и благословляя нас матёрым проклятием: «Выблядки! Сдохните! Все до единого…» Много лет спустя я встретил его всё там же, у церкви Иоанна Предтечи, по мне, он совсем не изменился, такой же заросший и грязный, с той же тарелочкой на чахоточной груди… Агасфер… Примерно тогда же встретилась мне у Белорусского вокзала одна нищенка, толкавшая перед собой детскую коляску, гружённую порожними бутылками. Я бы и не взглянул на неё, но тут она повернула голову и осклабилась, изображая щербатую улыбку. У меня дёрнулось внутри – я не без великого сожаления узнал Зинуху, так звали мы Ларку Зиновьеву, девочку из благополучной семьи, проживавшей в большом желтом доме на Новинке… Белокуристую, с ясным беспечальным личиком, со всегда аккуратно заплетёнными косичками, с накрахмаленным кружевным воротничком и манжетками… Из дома Зинуху во двор никогда не выпускали – боялись за её целостность, а в школу и в музыкалку её всегда сопровождала домработница, и туда и обратно. Ранней весной, под майские праздники, стоило солнцу подсушить достаточное пространство на асфальте, тут же рисовались классики и начинались массовые игрища. В такой день даже домашние девочки покидали свои светлицы и выходили с персональными прыгалками. Зинуха появлялась в дверях подъезда с красно-синим мячиком в руках, щурясь, оглядывала двор и тут же включалась в игру. На зависть соперницам она становилась звездой всех событий: была лучшей в «салки», в «штандер», в «классики», а в скакалки могла прыгать без устали, с поворотом, наперекрёст, с перебежкой, дробным шажком и через ножку и даже прыгать между двух верёвок, раскручиваемых в разные стороны. Чудная была девочка, я втайне страдал по ней, как у нас тогда говорили – «стрелял», и думал, что никто этого не замечает. Но Витька как-то бросил: «Вон твоя идёт…» – «Почему это моя?» – Да ладно, всем известно, что ты по ней страдаешь…» На самом деле, в неё было влюблено полкласса, и все, разумеется, тайно, так как явственно ощущали классовое различие между собой и ею, нашей жемчужиной. Училась Зинуха примерно, но без надрыва, как некоторые, слыла всезнайкой, однако без спеси, и руку никогда не тянула, а спросят – отвечает коротко и правильно. Тетрадки и учебники у неё были обвёрнуты в дорогую мраморную бумагу, у нас же – в газету. Портфельчик кожаный с двумя замками…Была она лучшей на викторинах и могла вспомнить и живо, без закавык и длиннот описать любую историю, вычитанную или услышанную. Учителя, особенно «немка», которую за глаза дразнили: «Цвишен-цвишен – косточка вишен», обожали её за бодрые ответы, за причёсанность и ладненькую фигурку. На переменках Зинуха не носилась по коридорам, как угорелая, а чинно прохаживалась под ручку со своей постоянной подружкой Синельниковой, такой же чистюлей и хорошисткой, но, конечно, во всем уступавшей ей. «Лара?» – спросил я тогда в нерешительности, сам не веря своим глазам. – «Хоть и Лара, но не крала!» – был бодрый ответ. Я подошёл ближе и с тоской стал выискивать в этой спившейся, еще молодой женщине ту славную и светлую девочку школьных дней. «А я тебя сразу узнала, – с подмигом проговорила Зинуха. – Ты – Шестак! Выпить я с тобой выпью, а лечь под тебя – не лягу… Так и знай». А, может, я обознался, и это, всё-таки, была вовсе не она? Ну, что могло произойти в судьбе такой успешной девочки, чтобы она оказалась в расцвете жизненных сил да в таком вопиющем виде и звании? Правда, в те достославные времена, судьбы многих начальственных особ становились диаметральными: сегодня ты капитальный хозяин, а ночью пришли за тобой суровые ребята и увели навсегда без права переписки и сновидений… и всю семью твою до последнего шурина распотрошат по лесоповалам да рогачёвкам, кто куда – не соберёшь… и всех родственников до третьего колена по одиночке затаскают, застращают, вопросами замают и что не так – искоренят. Бедных же деток в детдом и имя своё не помни… В нашей любимой стране всё может быть, ни от чего, друг мой, – не зарекайся… И ещё мне вдруг вспомнилось, что одним пасмурным вечером я увидел, как у своего подъезда Зинуха шикает и топает на какую-то приблудную собачонку, видимо, увязавшуюся за ней, и сразу разлюбил её. Не совсем, конечно, но процентов на пятнадцать – точно!..