История этих писем началась с рождения одного человека.
Немного окрепнув и научившись говорить, он тут же начал задавать
вопросы: «А как то?», «А как это?», «А почему если не так, то так?». И,
как чаще всего бывает в таком возрасте, получал засюсюканные до
омерзения ответы. Чуть позже он совершил гораздо более существенный
прорыв – научился писать. Первое время все, что ему удавалось
запечатлеть на бумаге, не выходило за рамки тетради чистописания.
Третьим подвигом этого человека стало открытие воображения. Разумеется, у
каждого из нас оно в полной мере присутствует с рождения. Но именно
овладеть секретом его активации, раскрытия и осознать весь ресурс – это
дело действительно отчаянных и великих. Однако главным толчком к
появлению этих писем стали вовсе не приобретенные такими стараниями
навыки. Главным, фатальным событием в жизни автора этих странных
беллетристических заметок, стала первая попытка осмыслить себя.
Ступив на этот бесконечный путь, он начал писать себе письма. В разные
годы, в разном настроении и на совершенно разные темы. Его тревожило
многое, и именно поэтому он не позволял себе думать обо всем.
Обладая достаточно скверной памятью, он все-таки умудрился сохранить в
своей истории какие-то временные связи, выстраивая уникальную по
достоверности картину мироощущения. Правда, иногда он настолько
пугался, что надолго бросал писать. Но никогда не бросал окончательно, и
через какое-то время вновь возвращался к себе. Так, собственно, и возникли, случайно и безотносительно, эти письма.
18.09.2012, Ирвин Грим.
Письмо 1-е, написанное на рассвете за низким столом в гостиной.
Здравствуй, я.
Как-то непривычно обращаться к самому себе. Раньше я думал, что такие
инсинуации – явный признак активно прогрессирующей шизофрении. Это может
называться по-разному: дискретность сознания или, например,
dissociative identity disorder. Так интересно складывается
аббревиатура – D.I.D. Это значит, что когда-то я что-то did, а сейчас
это меня расчленяет. Вот с этим я не буду спорить. Бездеятельный человек
никогда с ума не сойдет. Только путать лень и бездеятельность не
надо. Человек бездеятельный, он у себя один. Ему не надо ни перед кем
отчитываться. Он никогда не идет в связке Начинаю думать, что этим и
вызвана кричащая асоциальность бездельников. Зачем им, n-ным, еще
какие-то посторонние личности, да притом крайне скупые и требовательные,
мелкие, как крошка в кошачьем сортире? К моему глубокому
разочарованию, это были всего лишь догадки, призванные поднять мое
самомнение. Я всегда относился к психически больным людям с уважением и
даже где-то завидовал. Наверное, втайне все так делают. Еще бы! Такой
человек воплощает в себе все чаяния чисто человеческого стремления быть
всем и ничем. Такого человека не назовешь дураком. Сколько чудных,
раздробленных на бесчисленные «я» дервишей стали невольными жертвами
своего стремления к гармонии и миропорядку. «Два или более» эго в одном
человеке – это нормально. Это признак того, что человек существует. И привычка притворяться целостным картины не меняет.
Письмо 4-е, сорванное со стены.
Ты помнишь – было двадцать три дня в твоей жизни, которые ты не можешь
забыть. Их было ровно двадцать три, и ты никогда о них не забудешь. Ах,
ты не понимаешь, о чем я? Двадцать три. Каждую весну каждого года твоей жизни между началом и концом апреля.
Такие дни. Открывая глаза ты чувствовал, как тебя эфирным пузырем
переворачивает, и ты смотришь на мир в окно. Весь день с рассвета до
заката, и ночью – чувство надежды не покидает. Кровью заходящего солнца
оно клянется, что останется навсегда с тобой. И больше никогда не будет
этих страшных серых дней, забитого просьбами и безнадегой горла, мокрых
ног и самоубийственного желания сводить счеты. Сегодня не тот день.
Грязный мусоровоз режет безвольный утренний туман за окном. Утро
сызнова не начинается, а вырастает из ночи. Ни капельки не страшно.
Только в самой середине, между ребер, что-то клокочет и дергается. В
голове пусто. В животе пусто. На сердце пусто. Такая вот нежная
предрассветная пустота, заполняемая случайными волнами накатывающих
предчувствий. Можно сойти с ума, если к ним прислушиваться. Поэтому я
давно не прислушиваюсь. Слушаю большие раковины, закрученные большой
водой наподобие спирали. Потом, когда наступит отлив, можно
поскрестись по размытой гальке. Может, чего-нибудь нежданное на этот раз
прибило к берегу. На этот необитаемом осторове так скучно без
сюрпризов. Особенно если это что-то такое милое, терпкое, давно
утерянное. Если специально искать такое – никогда не найдешь.
Большая вода, омывающее сердце мира, может принести невесть откуда любой
фрагмент твоего разбитого корабля. И нельзя упустить, потому что
пропустив одну мелкую деталь, рискуешь застрять тут на веки вечные. У дьявола в гостях.
Письмо 27-е, списанное со сна.
Внезапно открываются глаза, и обнаруживаешь себя где-то в пустыне.
Совсем не жарко. Чувствуешь, что можешь идти. Идешь как будто бы по
земле, и она начинает гореть. И ты горишь вместе с ней, и перед тобой
картины – заходи, в какую пожелаешь! Переступаешь порог – и все оживает.
Застывшие люди, предметы обстановки, даже погода за окном и, конечно
же, часы. Наливаешься злобой, помнишь, что это – кульминация. Но
ничего не можешь уже поделать, и наблюдаешь, как все проваливает к черту
в ад, и оттуда снова – огонь. А потом, когда спадает жар,
обнаруживаешь себя в пустоте. И ты – это та часть пустоты, которая и
есть «вещь в себе», фантастическое состояние материи, когда она
настолько сама в себе, что если бы в эту пустоту что-то вдруг проникло –
оно было бы тут же деформировано и растворено в тебе. Факты
волнуют меньше всего – они никуда не денутся, когда нужно будет достичь
апогея. Они кормят ненависть – и в этом их самая важная функция. Пусть
слабодушные и безумные думают, что факт – вещь упрямая. Я же говорю, что
факт – топливо крейсера ненависти. Ну, конечно! А потом ты
оказываешься внутри, и ни от чего не зависишь. Тебе бы взорвать все
снова, чтобы безо всяких следов всего вдруг снова не стало. А они говорят о чайниках и квашеной капусте. А ты о смерти и черном свете.
И вот когда снова слышишь эти позывы, когда натягивается самая слабая
сердечная струна, ты уже готов к тому, что скоро снова будет жарко.
Потом пусто. Холодно. Зло.
Письмо 6-е, как впечатление об истерике.
Я терпел! Тысячи раз и поводов – и я терпел!
Терпел до самого конца. И вот теперь – я – где я? Кто поможет мне,
когда мой дом рухнет на меня? Кто будет целовать меня, когда я буду
требовать продажной любви? Кто будет рядом, когда я решу, что с меня
достаточно терпения? Я слишком долго был по ту сторону, терпел.
Ждал, когда придет время. Оно все не приходило, я все ждал, а терпение
иссякало. Струилось оно по моим жилам как антифриз, подмораживая сердце
изнутри. Кто сказал вам, что любовь милосердна? Досужая клевета ленивых
матрон и глупых, напыщенных девиц. Любовь приносить только разорванные
простыни и грязный умывальник, и больше ничего. Грязный дом, плохие чувства и выброшенные в окно воспоминания. И прекрасные облака.
Потом, наверное, будет рай. Да, сущий рай для тех, о ком ни полбуквы не
сохранится в прожитой ими жизни. Прожитой – вместе, разорванной –
вместе. А я больше не могу терпеть. Я буду взрываться, и взрывать – поджигать, опаливать, но жалеть – никогда!
Письмо 21-е, вычитанное в библиотеке.
Некоторые снобы думают, что саморазрушение – это скверное и тупиковое
занятие. Вроде того, что оно ведет к деградации. Или что-нибудь в этом
роде – длинное, ужасное и непременно с плохим концом. Но что знают они о
саморазрушении? О его мотивах? О его этике? Этика саморазрушения –
очень важный элемент в процессе, без осознания которого его успешность
подвергается сомнению. Невозможно успешно уничтожить себя, не соблюдая
принципы и не разделяя идеалы этики саморазрушения. Она не имеет ничего общего ни с гуманистической, ни с авторитарной этикой. Как и с этикой вообще.
Она имеет общее с теми, кто ее практикует. А не с теми, кто о ней
пишет. Вдохновляется ей. Или переводит ее на удобопонятный язык.
Саморазрушение – ответственный и обдуманный шаг. Это не сливки пубертата
и не маниакальное расстройство. Это осознанное решение. Как, например,
решение о создании семьи. Все относятся к этому серьезно и не объявляют
это дурным тоном. Саморазрушение сложнее всех социальных механизмов
и систем. Потому что касается непосредственно личности, которая
взбаламутилась из-за собственной неважности. И которой вдруг возжелалось
прояснить, чего стоит время и мы сами, не скатываясь до позорной
условности всего на свете. В первую очередь, такой человек должен
быть готов к тому, что его никто не воспримет всерьез. Во вторую – к
тому, что его никто не одобрит. И, наконец, в третью – к тому, что он
будет ненавидеть себя. Казалось бы, кто вообще тогда согласится заниматься со всех сторон дурацким занятием? Но мы, сами того не замечая, живем в пустоте!
Религия устарела, ее авторитет меркнет в глазах современного человека.
Принципы масонства, революционеров и коммунистов – тоже. Как оказалось,
всеобщее мировое братство и счастье пролегает через такое количество
братской же крови, братских кишок, фекалий и содомии, что радость в
конце пути представляется спорной. У современного человека вообще
не остается приданных ориентиров. Система координат принимается
«условно», условно меняется, сужается, кривится и самоповторяется. Никто
не в силах взглянуть на себя со стороны. На это не способен ни один
человек. Фокус тут в другом: если кто и был бы способен, смотреть все
равно не на что. Пассивная, осведомленная и принятая во внимание
каловая масса с россыпью чужих и перезревших мыслей, топких и пустых
афоризмов, приглушенным сердцебиением и уверенностью в том, что ничего
на самом деле не существует. Есть только представление. Есть миф. А
реальности – нет.
Письмо 3-е, абзацами собранное по полу.
Знаешь что, друг? Ты меня раздражаешь. Давно уже раздражаешь. Храпи,
ешь сопли, чеши жопу и нюхай носки, не мой посуду, воняй куревом,
запирайся на ночь, клянчи деньги, теряй телефоны и блюй с перепою. Ты
был бы святым в моих глазах. А ты ведешь себя непозволительно,
нехорошо. Как говно в стиральной машине. Уже испачкал все, брызги летят
на ванную и ящик для грязного белья. А тебе все мало. Одноуровневые
идеи, напластованные на твой мозг, мешают пробиться туда хоть чему-то
по-настоящему важному. Черепашья возня вокруг намерения что-то поменять
или стать лучше превращается в противную и вязкую мешанину из костей,
сахара и подворованных утверждений. Тебе подарить лупу? Или, может
быть, какую-нибудь развивающую игрушку? Ножницы? Как ты собираешься
разрывать эти непередаваемо унылые округлости мыслей? Они потом выпадают
градом, потому что сами по себе мелкие, градом под ноги. А мы с тобой
их месим в грязь, потом в эту грязь втыкаем штандарт нашего героического
легиона. Поем какой-нибудь новый хвалебный гимн намерениям, и снова
бежим штрафной круг по арене каких-то Колизеев. Ну что, не надоело?
Будь ты наркоманом, проституткой, профессором или все сразу – ну чего,
чего ты хочешь? Твое намерение давно выросло больше, чем культивируемые
средой твоего унылого влачения гениталии. Огромный фаллос возвышается
над смятыми и разбросанными хорошими идеями. Я вообще хотел говорить без гласных, чтобы тебе было труднее меня понимать: «Чт*, н* нр*в*тс*, х**с*с?».
Тебе не нравишься тот ты, который почему-то (естественно, ты не
догадываешься, почему!) властвует над тобой последние годы. Очень
громоздкий транспарант «сейчас я точно я понял, поэтому…» мешает тебе
видеть трибуну, с которой вещает и возбужденно жестикулирует тот ты,
который гордится засаленными воротниками всех своих рубашек. А я-то
всегда надеялся, что ты одумаешься. Перестанешь мерзить хотя бы самому
себе. Но ты лихо отвинчиваешь очередную винную пробку, сверкаешь дурными
рыбьими глазами и увеличиваешь свой позор гнусной покладистостью
Письмо 7-е, или песня об отцах.
Мой отец оказался человеком странным и даже порой ужасающим
воображение. В первую очередь это ему удавалось благодаря виртуозному
обыгрыванию моего взрослевшего сознания своими собственными
околофилософскими издержками. Почему оказался? Я не знаю, каким он был.
Моя зрелость застала его в весьма плачевном состоянии духа. Чахоточная
бравурность и какой-то болезненный диссонанс его маргинальной патетики и
реального мира подсказывали мне, что у кого-то из нас двух имеется
набор нерешенных жизненных проблем. Учитывая, что у меня их в ту пору
было как у дурака фантиков, я пришел к логичному выводу – этот человек
я. Отец никогда не считал нужным наклониться ко мне так, чтобы он
мог меня слышать. Он всегда предпочитал говорить. Говорить долго, мудро и
навязчиво. За это я его как раз и не виню – сейчас мне легче переносить
многие неприятные монологи кого-нибудь, с кем я не имею права
дискутировать. Однако это вошло у него в привычку, и повод для
очередного воспитательного пассажа рождался как чудо в цирке.
Непринужденно и со знанием дела он любовно мял и уничтожал мои нелепые
отговорки. От безысходности я вскоре начал огрызаться. Это только больше
злило его, и он начинал не очень педагогично выкатывать глаза и
повышать тон. Несмотря на это, он был выдающимся учителем. Он
избежал двух самых главных ошибок несовершенной воспитательной методы.
Во-первых, он не рассказывал, а показывал. Во-вторых – не как надо
делать, а как делать не надо. Порой глубина мысли моего родителя
реально превосходила необходимость ее выражения. Однако это его смущало в
самую последнюю очередь. Как мне казалось в детстве, подмостки
отцовского бытия населял довольно пестрый человеческий реквизит. Но это
были лишь мои догадки. На самом деле, люди не «населяли», а «захламляли»
жизнь моего аскетичного папаши. Благодаря его необъяснимой уверенности в
беспримерной неполноценности окружающих он мог демонстрировать мне
значения слова «мизантропия» в самом болезненном и наглядном виде.
Письмо 16-е, случайно записанное на диктофон.
Ты никогда не входила без стука, но всегда казалось, что врываешься,
как ураган. Ты целовала меня в щеки, и от тебя пахло чем-то совсем
сумасшедшим. Ты любила делать так, как любил делать я – и у нас была
жизнь. На кассете так мало места, чтобы выразить все, что
накопилось за эту ночь. Как и за тысячи других ночей, прекрасных и
свежих, теплых. Золотые блины, которое готовило нам утро, и крепкий
кофе, который мы варили из наших тараканов. В тебе всегда был
какой-то шарм, всегда разный. Казалось, что ты играешь – но ты была так
серьезна, что я умудрился это недооценить. Потом все бились в истерике, а мы смеялись и радовались, что у нас все в порядке с чувством юмора. Мы никогда не разлучались, и так было всегда. У нас не было долгов и обид, но было чистое, зеленое поле, которое никогда не покрывалось багряной краской заката. У нас была вера друг в друга, крепкая дружба и хмельная, залитая вином и слезами любовь. Любовь к жизни. Мы прилежно учились у нее и выучили все уроки на отлично.
Еще до того, как мы с тобой встретились, мы были обречены на удачное
стечение обстоятельств. На пути друг к другу мы задержались надолго.
Наверное, можно было приблизить момент нашей встречи. Я пытался
найти тебя, но не мог отличить желания от страхов. Я мерз в сквозных
тоннелях и прибегал к помощи безразличных – чтобы только не помнить того
времени, когда тебя не было рядом. Хотя ты была всегда. Теперь я
счастлив, а время не разделяется на «до» и «после». С тобой у нас есть
все – прошлое не существует без будущего, а в этих пропорциях время не
страшно.
Письмо 10-е, написанное про себя.
В
моей голове происходит перетягивание одеяла. Сейчас этим занимается
вечный, кажется, дуэт Злого мальчика и Взрослого. Взрослый держит верх,
он теперь сильнее. Злой мальчик уже проиграл, но еще не знает об этом.
Со стороны за борьбой наблюдает Одинокий ребенок. Он уже не выражает
никакого интереса к деструктивному и капризному поведению. Не пытается
уверить меня в том, что весь мир меня предал. Одинокий ребенок увлечен
чем-то. Вероятно, тем замечательным семейным альбомом фотографий, что я
ему подарил. Он стал счастливым. Злой мальчик пытается обидеть
меня. Посеять в моей душе подозрения. Он говорит дурные слова и пытается
выдать за правду только то, что может причинить мне боль. Взрослый уже
устал бороться со всеми этими детьми, но он знает, что сдаваться нельзя.
Я дал ему больше полномочий, чем всем остальным. Даже больше, чем
Рассерженному парню. Он всегда ошивается где-то неподалеку от этих
склок, но на любые попытки перетянуть его на свою сторону отвечает
радикальным отказом. Он доволен покоем, ему больше не хочется видеть
кровь отмщения на руках и простынях. Созерцающий симпатизирует
Взрослому. Потому что он бы тоже так мог, но ему все некогда. Он вечно
сидит где-то посередине истины, и будоражат его лишь только красочные
баталии в собственном воображении. Злой мальчик устал, его пугает
собственная злоба. Он просит Взрослого помочь. Обещает больше не
говорить ему мерзких слов, не повторять обидных фраз, не лгать
призраками, ассоциациями и образами. Взрослый дает Злому мальчику мыло, полотенце и велит умыться. Мальчик спрашивает, увидит ли он когда-нибудь маму. Взрослый отвечает, что нет.
Письмо 13-е, приставшее ириской к зубам.
Мой милый друг, какая же все это невыносимая болотная муть. Ох, как же муторно! Ох, как же надоело!
Так часто одно и то же: будильник, а потом какая-то несвязная брань в
слипшихся веках и совсем неслышные отголоски сна. И сюда протекает из
внешнего мира, увлажняя и раскрывая веки, тягучая жижа. От
пробуждения и до возвращения в кровать весь мир видится симулякром,
притворяясь ради самого себя тем, что он живет. И что вообще – есть.
Уже стараюсь, как только могу, чтобы где-нибудь свернуть по пути, и
чтобы поменьше людей плелось навстречу, скованных своими маршрутами и
заботами. И чтобы не смотреть в эти рыбьи глаза, не видеть эти
бычьи шеи и не испытывать на себе этих лисьих взглядов. Как в вольере с
дикими тварями, сидя на голом бетонном полу – ждать, когда наступит обед
и звери пойдут кормиться. Только тогда, осторожно поднявшись и
стараясь не шуметь, можно подойти к прутьям. Вдохнуть свежий воздух,
выпустив затхлый от помета и пота животных смрад из легких. Улыбнуться
майскому солнцу, распрямить руки и влюбиться в весну. А потом,
когда брызнет свисток, и звери вернутся в свои клетки, снова на холодный
бетон, снова – не двигаться. Только следить, с испугом оглядываясь по
сторонам – чтобы звери не подобрались сзади. Тогда ведь точно сожрут, и я
не попаду ночью в кровать. Уже никогда не засну тем глубоким, гортанным
сном, в котором я обычно вижу только лучшие свои стороны. Звери
устали, они ложатся спать. Ты осторожно выходишь из вольера и с
радостным криком, на всех парах мчишься домой. Или просто – бежать,
кричать, радоваться счастью! Снова живой, снова – свободный! Счастье, и
майское солнце в голове, и свежий ветер, и ни одной твари вокруг! Рабочий день закончен!
Письмо 9-е, сшитое из материнских платков.
Об одной женщине я никогда не имел полного впечатления. Эту женщину я
начал любить гораздо раньше, чем узнал о ее существовании. Я говорю о
моей маме. Этому я тоже должен был учиться самостоятельно – любить мать
сильнее жизни. И понимать, почему именно она достойна этого, как никто
другой. Иногда по вечерам, когда я остаюсь один в своей комнате, я
глушу свет и забираюсь с ногами на диван. Я-то, конечно, уже большой. Но
тогда мне начинает казаться, что я маленький. И что мама рядом. Она
сидит, молодая, румяная, с чудесными локонами и большими голубыми
глазами. И рассказывает мне сказку про Одиссея или про Геракла. И гладит
по голове. А я слушаю и молчу. Я молчу, потому что я не знаю, зачем
вообще при маме разговаривать. Я чувствую ее так полно, что мне и вовсе
не хочется ни о чем спрашивать. А она по одному моему взгляду или
взлохмаченности волос понимает, о чем я горюю и какие со мной вчера
приключились бедствия. Если бы не материнская любовь к
«недовоспитаннышу», оболганному воронами-весталками и брошенному самой
жизнью на самопонимание, теперешнего меня наверняка не было бы ни в чьих
снах.
Письмо 15-е, написанное тушью на макаронах.
Как будто вывалившийся из детства, оглядываешься по сторонам и
понимаешь, что вряд ли примешь этот мир таким. Сразу же прорезаются
клыки, наливаются глаза и вырастают когти. Делаешь первый
осознанный выбор – идти по жизни волком. Сначала приходится трудно,
потому что привести внутреннее содержание в соответствие с внешним
обликом не всегда удается. Экспериментируешь. А она будет в это
время вертеться где-то рядом и заниматься своим обычным бездельем.
Делает вид, что не замечает, хотя первые капли вина преображают ее, и
она уже вовсю расставляет на тебя капканы. Эта игра увлекает, начинаются встречные взгляды и обезьяньи ужимки. Потом ужимки перерастут в привязанность, а где-нибудь весной произойдет первый поцелуй.
И ты вообще-то даже не рассчитываешь на какое-то личное счастье. И уж
точно не думаешь, что могло быть и лучше. Тебе главное быть хоть как-то.
Это будет продолжаться недолго, но всегда эмоционально. И даже
пусть она не проронит не слезинки, ты многое поймешь из этих пустых
глаз. А потом будут обязательно какие-нибудь мелочи. Ей это кажется безумно романтичным, а тебе – непозволительным идиотизмом.
Она писала тушью на макаронах «люблю», радовалась ландышам и любила
эспрессо. Всегда в эти моменты тянуло нах*яриться – просто так, чтобы не
видеть себя в ее окружении. А потом она мечется, придумывает
какую-нибудь причину и чахнет на этот счет днями и ночами. Ты же даже не
можешь взять в толк, чем в очередной раз обязан столь скупым ночным
истерикам. И наутро она все забывает – и все сначала. Сначала думалось,
что врала, и не может она не помнить. Но она действительно все забывала.
И, конечно же, наплывающий со всех сторон смог драматичности, которая
всегда претила. Какая может быть драматичность в порыве ветра, в капле,
сорвавшейся в море? Никакой драмы – в лучшем случае, часть естественного
процесса эволюции. В худшем случае – случайность, также случайно переросшая в миф, который со временем растворится в водах вечности.
В очередной раз, куря на какой-нибудь остановке ночью, призадумаешься.
А, собственно, зачем все это? Я же всегда могу уйти. Становится веселее и
снова тянет нах*яриться – просто так, чтобы подтвердить статус заново
приобретенной свободы. И в конце, как всегда, нет даже намека на
крещендо. Чаще всего просто короткий, но быстро взаимоотдаляющий
разговор. Реже – алкоголь как ретранслятор моей воли. Но
практически всегда итог одинаков – у меня ни одного воспоминания из
прожитых по ту сторону жизни месяцев. Я ничего не приобрел, но ведь
ничто от меня и не ушло. Я полностью оправдан, одарен и обласкан зимним
солнцем. И я думаю о том, как приятно все-таки повзрослеть.
Письмо 23-е, или Миф о человеке.
Человека не существует. Есть полузвериная-полусоциальная ошибка
эволюции. Развитая паразитическая форма. Человек по своему положению в
природе отнюдь не царь животного мира. Он животное, извращенное
социальными пересмешками. Быть животным сейчас поощряемо и солидно.
Функции растущего поколения должны сузиться до трех: сопотребляй,
доразвлекайся, высмейся. Надо хавать модные книжки, надо перепукиваться
форумными хохотушками, надо искать, над чем поржать, надо относиться к
любому серьезному содержанию с возможно большей поверхностностью, надо
смирять конструктивную инициативу. По-другому жизнь усложняется,
становится скучной. Требует выборов. Решений. Войн с самим собой. Войн без холостых зарядов. Постоянной борьбы приоритетов.
Это не манифест, не призыв, не прокламация. Не трибунная муза и не
листовочная кантата. Это факт саморазрушения, которое ведет только к
одному. К себе. Лично каждого. Разрушая устаревшую
оболочку, взрывая постмодерн изнутри, появляется новый человек. Нет, это
человек не нового общества. И не нового мира. Это человек человечества.
Это то, чем он должен был стать. Это не популяция очередного гомункула
извращенной культуры. Это самобытная структура, сложная, переменчивая, и открытая для созидания.
Выйти из порочного круга безумия можно только разрубив его острием
самокритики. Как вы думаете, кого надо рубить, рвать и крошить? Кто
такой – порочный круг? Это – вы. Мы. Я.
Письмо 18-е, написанное маркером на доске.
Это, наверное, отдает каким-то незрелым романтическим бредом. К
примеру, я терпеть не могу алкоголь. Но когда я ем бисквит, то понимаю,
что коньяком, который делает это лакомство весьма нежным и исключительно
ароматным, можно не только напиваться до сизых чертей. Я чувствую
наслаждение. Сейчас я тоже чувствую наслаждение, но бисквит тут ни
при чем. И точно так же, как алкоголь скрашивает приторность кекса,
осознание длины и бессмысленности нашего пути разбавляет восторг от
долгожданной встречи. Если вам не посчастливилось любить того
человека, что лежит с вами в одной постели – не задерживайте его. Если
вы не лежите в постели из принципиальных соображений – будьте смелей,
потому что вас не связывает по рукам и ногам стыд интимной связи.
Не будьте жестокими, никогда не верьте обещаниям тех, кого не любите.
Любить в одну сторону невозможно, это самообман, триумф в пустоте. Не
задерживайте тех, с кем вы случайно встретились. Не верьте в судьбу.
Уверяю вас, кому-то очень нужен тот человек, с которым вы так
безуспешно долго томитесь во взаимных несоответствиях. Выжимаете друг из
друга последние соки, культивируете отвращение к близости, зачем-то
тыкаете друг в друга шпагами и бросаетесь камнями. Ведь вы не враги друг
другу, вы просто случайно встретились. А ведь кто-то будет любить
того, кто по вашей милости сейчас несчастен. И они будут нужны друг
другу так сильно, и когда встретятся, захотят изменить только одно – ни с
кем не задерживаться до этой встречи. Не будьте вы такими
тщеславными и бессовестными. Всегда помните, что вас ждут. Вы ждете.
Тот, кто с вами ждет. Тот, кто ждет вас, совсем не похож на того, кто
ждет с вами. Будьте смелее. И все когда-нибудь встретятся.
Письмо 30-е, написанное в страхе или после него.
Вот скажи, как ты думаешь, что страшнее всего в жизни? Пауки? Собаки?
Темнота? Старухи с гнилыми зубами? А может, измена? Неожиданность?
Одиночество? Все неверно. Самое страшное в жизни – становиться
лучше. До тех пор, естественно, пока не стал. Почему-то все делают вид,
будто только этого шанса они и ждали. Всю жизнь, и это как-то особенно
приятно – ломать весь мир, переиначивать себя в угоду идее, которая
только после воплощения обретает свой истинный вид. Да и, в
сущности, что значит – лучше? Относительно чего? Совершенно понятно –
относительно себя самого. Точнее – того состояния, в котором ты
находился «до» того, как решил стать лучше. Самая здесь неудобная
штука и самая заковыристая деталь в том, что до самого конца ничерта не
ясно, хороши эти перемены или дурны. Ведь эти решения человек принимает
самостоятельно. Иногда, конечно, эту дорожку подсказывают
обстоятельства. Но у человека, априори обладающего своим «Я», не
остается выбора, если решение принято изнутри. Когда сам себе говоришь: в
лицах, обстановке, в соответствующем тоне. Ни одно обстоятельство не
обладает надобной харизмой, способной убедить человека меняться. Может только сам человек.
И именно потому, что ни с какой точки этого пути не становится яснее,
сколько осталось и к чему это приведет, становиться лучше – самый
большой человеческий страх.
Письмо 32-е, забытое возле мусорки.
Пока я писал, я очень боялся, что могу не закончить. После каждого
письма кровь шла из пальцев, она растекалась по словам, впитывалась в
каждую букву. Совершенно нет настроения писать о выводах. Или о
том, чему я научился. Или о том, как тяжело и временами приятно было
открывать то, из чего мне довелось состоять. Сейчас все кончилось. Это первые минуты новой жизни. Все так неопределенно, но значительно проще делать выбор между началом и концом. Так не хочется заканчивать. Пожалуй, я эти письма лучше выброшу. Для меня их уже нет. Наверное, через пару лет их станет меньше: разгрызут крысы, растягают сверчки, разнесут почтальоны.
По правде говоря, их несколько меньше, чем можно подумать. И если это –
тридцать второе – то исключительно ради того, что остальные не могут
быть сосчитаны. Считая, всегда множьте на два. Конечно, в чем-то они заменили меня, а я поспешил от них избавиться.
Я очень надеюсь на то, что когда-нибудь другие, странные люди найдут их
и перечитают вслух. Для себя. Перечитают все тридцать два письма. Себе.