Четверг, 25.04.2024, 14:41
Приветствую Вас Гость | RSS

ЖИВАЯ ЛИТЕРАТУРА

Каталог файлов

Главная » Файлы » Мои файлы

Проза участника 13
13.04.2013, 21:12
фрагменты повести

***

Он шагнул на брусчатку улицы, по которой въезжали в город некогда негрозные польские короли.
Галицкая брама, каплица Боимов – кортеж останавливался в Низком замке, а
позднее в одном из палаццо площади Рынок, – две недели лилась мальвазия,
сменялись делегации, холеные львовские патрицианки выскальзывали в ночь и
появлялись из ночи в освещенном палаццо, скользили тени в окнах.
Днем на площади толпился рынок, у садков с живой
рыбой нанимали слуг и торговали басурманскими детьми, стояли корзины с
виноградом и бочки с гниченой сливой; береты, тюрбаны, чепцы и ермолки, пробуя и торгуясь, исчезали в бутафории торговых рядов за зданием
ратуши в лесах. Правом склада, помимо магдебургского права, наделен был
королевской властью вольный город Львов – столица Галицкой Руси, – и толклись
купцы со всей Европы, мешались наречия, кипел интерес, заключались сделки – пена Вавилона, лишенного величия, брейгелева слюна, дух мечущейся
смертной плоти Средневековья.
Но от Льва взяв лишь имя, презрел он тайны
венецианского стекла, безумие трансмутаций и яростные споры Сорбонны, –
сыновей своих посылая в Болонью и Падую и получая оттуда торговцев, юристов,
врачей, выписывая архитекторов из Италии, часового мастера из Перемышля,
палачей из Германии, – город-перекупщик, близорукий привратник Европы на час.
Призрачны были его сила и права, и пали они враз с падением Константинополя,
Каффы и Белгорода – от внешней этой причины, под взмахом отуманенного
полумесяца, – в столь густо замешанном котле города не выбродила, не
выварилась культура, именем завещанная, и бурдой были кормлены все поколения
его обитателей наперед.
Через Галицкую браму с валашскими продавцами
скота въехал однажды в город Каллимах Буонаккорси, поэт.

* * *        
Каллимах с опаской возвращался после двух лет скитаний в христианский мир. После ареста
вольнодумцев из папского скриптория, когда друзья всю вину валили на
бежавшего Каллимаха, за катилинские речи его, за ему первому пришедшую в
голову мысль о заговоре и покушении на жизнь держателя первоапостольских
ключей – святейшего Павла Второго, – два года с тех пор лизало ему пятки
пламя, выпущенное вдогонку; подошвы его растрескались от жара земли, которая
не раз, казалось, вот-вот разверзнется и поглотит его; папские шпионы и
пущенные, как стрелы из папского колчана, легаты преследовали его на
отдаленнейших островках Средиземноморья, заставляя его повторить полное
опасностей, приключений и литературных реминисценций Одиссеево
путешествие-бегство, только в обратном порядке, чтобы достичь в конце его
восточного Истанбула, будто джинном из "Тысяча и одной ночи" в
мгновение ока перенесенного со всеми своими мечетями и минаретами и ковром
накинутого на пусто-место-свято Великого Константинополя, – чтобы нищим Синдбадом
слоняться неприкаянно по его базарам и площадям, избегая колонии сородичей и,
когда отношения османов и Рима поправятся, затеряться в дикой овиди
Причерноморья. Из Валахии списался он со своим двоюродным – по матери –
братом Айнольфо Тедальди из Львова, влиятельным купцом, главой торгового
дома, обещавшим ему убежище и покровительство, – тогда только, обходным
путем, на окраинах католического мира вновь забрезжила летучая фигурка
дерзкого итальянца в пропыленном коротком плаще, в готовых распасться, как
пересушенные стручки, туфлях.

* * *        
Сколько их было, когда не было даже общего имени их – "гуманистов", – в Европе ХV века?
Пять сотен? Больше? Вряд ли.
Неформальное единство десятков и сотен людей –
банкиров новых знаний и мертвых языков, светочей речи, носителей новой веры –
как тайной облатки под языком – и свежей этики, под радостным, звонким еще
бременем ее; в жестких конфуцианских одеждах, в доспехах филологической
учености просиживали они в библиотеках правителей над манускриптами, ломким,
распрямленным голосом вещали с кафедр и выходили в сады новых Академий под
новыми небесами. Благоговейно застывали они перед обломками статуй,
сгружаемых на пристанях: перед впервые увиденным мужским совершенным телом,
за тысячу лет впервые лишенным покровов и поклажи; достоинству афинских
богинь и крепости их грудей поражались они, подушечками пальцев касаясь их
холодных сосков, от земли освобождая мраморное тело – и чувствуя, как
внутренним светом и теплом наполняется их собственное забытое человеческое
тело. Любили они: тонкие вина, привезенные издалека, – врачующие дух беседой
и мечтой о странствиях, – любили диспуты и славу, любили наделенных не
женским умом женщин и друг друга – на расстоянии – по переписке.
Блестящая ренессансная партия, архимедовым
рычагом Рацио сорвавшая Землю со свай, так, что повылетали из портов и
закачались на волнах каравеллы, крепкосидящую столь Землю, собственного тела
еще не ведавшую, бывшую еще наполовину плоской, не смевшую ни раскрыться и
замкнуться, как шар, ни включиться в капельный хоровод светил, ни последовать
за закатным солнцем, теряя берега... Путти-титаны – вундеркинды кватроченто –
пригласили Землю на танец, не отдавая себе отчета в колоссальности партнерши,
не ведая темперамента ее, могучего, как землетрясение. И покоившаяся дотоле,
оказавшаяся шаром, сорвавшись с сакрального треножника, стремительно
покатилась она вперед и вниз – как колесо Леонардо, со спицами рук и ног,
пущенное под гору, – набирая скорость, потому что в этом мире ЭНЕРГИЯ ПАДЕНИЯ
дает приращение скорости тел. Стронулись с места и замелькали миры,
раскручиваемые центробежной молодой метательной силой, чтобы через пять веков
слиться уже в одну сплошную белую пелену мельтешения...

* * *        

Совсем другой текст бередил его сознание, ища выхода, ворочаясь в нем и лишая последнего покоя, –
он обессилел, его мутит не переставая; белый лист колышется у него перед
глазами. Пытаясь ухватиться за его несуществующие края, удержать
головокружение, он сглатывает вновь подступившую к горлу тошноту – сгусток
жеваного папье-маше, в котором одна желчь, слюна, дурная кровь, перемешанная
со снами и буквами алфавита. Он шевелит побелевшими губами, сжимая ненужные –
до боли в костяшках – кулаки и расцепляя, с трудом, зубы. Чувствуя, одна прямая
речь может помочь ему. ПРЯМАЯ РЕЧЬ
(спускаясь в погреб хлебного магазина, что напротив Латинского костела):         "– Девочки сжимают коленки, а мальчишки гоняют желваки. Сжимают кулаки.
Вот болезнь, которой больны все мы. Покрывало ума
(ум пишем, страх – в уме) омрачило нас, облепило лицо, спеленало так, что
нечем дышать и жить. Те, что были рядом, уже задохлись – лицом в
подушку..." (ему вспомнился друг, что с детства боялся именно такой
смерти) – он же – "... я же боюсь только гильотины. Чудным образом
привязан я к эксцентрику головы – костяному выросту, мыслящему кулаку с
прихотливым волосяным заростом и массой мягких омерзительных отростков
человеческого лица, – только отсутствие воображения и самомнение человека
заставляют его находить в строении собственной головы красоту, – и все же, я
боюсь потерять этот отросток, этот выброс тела, обросший органами чувств, –
пугливыми мостиками к внешнему миру, выкормившими в кости головы жирный мозг,
– все еще боюсь... То – Авидья, – антоним нирваны, – она же Клеша, моя
школьная кличка, имя мозгоцентризма, болезнь, тонкая цепочка, – как запись в
паспорте: прописан в Авидье.
Что сжимаешь ты в кулаке, дуракъ? Разожми его – увидь – он же ПУСТ!
Наблюдая за поведением мелких млекопитающих –
собаками, хомяками, неврозами кошачьей любви, экономической жизнью людей, –
трудно отделаться от мысли, что жизнь есть дрожание, мелкая дрожь ритмов
выживания, рождением оторванных от больших энергий и ритмов (откуда осам
знать, какая будет зима?!), – брызги жизни, изживаемые каждым своя, в тесноте
и сутолоке буден, в капле препарата под божьим микроскопом.
Лета, недели бы не выжил человек в ограниченности
своей, без освежающих пустот и заземлений – без провалов в сон, дара
растворения, лишающего нас свободы насиловать свое тело, душе оставляющего
только память да суму, а потом милосердно лишающего и этой последней ноши.
Что ты – точка – можешь знать о линии, чем-то простейшем, как вечность и
бесконечность, что ты – плоскость – можешь знать о шаре, когда он проходит
сквозь тебя: точка, расширяющийся круг, сужающийся круг, точка, гладь...
Осень. Мерзнут мухи и льнут к голове человека –
погреться. Белые круги всплывают в миске над очищенной картошкой. Пауки
закрывают дело и вешаются на собственном изделии, будто полные банкроты,
уставшие без конца умирать и воскресать.
Как легчает сразу потухшая сигарета!.."
Женщина-девочка, в белых буклях и морщинках
уставшей кожи, забрала, улыбаясь, его кофейную чашку, вытерла стол, оставляя
улиточий мокрый след. Он проводил взглядом ее удаляющуюся спину, пропадающий
временами силуэт с тазиком грязной посуды – прозрачная блузка, двойная
застежка лифчика на лопатках. Затем двинулся к выходу, нашаривая в карманах
зажигалку, остановившись, прикурил.
И уже на тесном повороте лестницы вспомнил вдруг
сны сегодняшней ночи: о пещерах смерти – подземных террасах, уходящих
широкими ступенями вниз, в черноту ходов, и о говорящей собачке, – тень от
нее ложилась в виде лесенки. У него опять закружилась голова.

* * *        

К зеленому холмлению на равнине стремились дальние пустынные тракты, ближние тропы от хуторов и
фольварков сползались ужами и сплетались вокруг него, растекались отсюда по
равнине ручьями речки. В глубине его среди расходившихся земляных валов,
будто в гавани под горой, стоял на якоре громоздкий флагман – укрепленный
город, весь в мачтах башен, в готических снастях, лесах и вымпелах,
окруженный двойным поясом стен, насыпными валами и рвами, замкнутый
скандирующим ритмом бастей и оборонных веж – каждую возводил и защищал один
из ремесленных цехов города. Вот перечень их – он как оглушительный воз сена,
застывший навеки в Средневековье, но запах его проникает через столетия и
кружит голову нашей прозе:
1. над Краковской брамой – скорняков;
2. мешочников, жестянщиков и мыловаров;
3. мечников;
4. ткачей;
5. шапочников и седельщиков;
6. пивоваров и медоваров;
7. шорников;
8. каменщиков;
9. канатчиков и токарей;
10. сапожников;
11. гончаров и котельщиков;
12. над Галицкой брамой – кравчих;
13. бондарей, столяров и тележников;
14. резников;
15. кузнецов, слесарей, игольщиков;
16. лавочников;
17. пекарей;
18. золотарей.
Целая флотилия поселений, укрепленных монастырей,
церквей и водяных мельниц колыхалась вокруг флагмана на большом и малом
расстоянии.
На веслах контрфорсов проплывал под стенами
города ковчег нищих – госпиталь – костел и монастырь св. Станислава.
Пламенели на закате шоломы церкви св. Юра –
змееборца, тонким копьем идеи казнящего на горе кольчатую гниду.
Над сиротским, оставшимся вне стен русским
княжьим городом – Подзамче, над городом Льва – Леополисом, Лембергом и над
всем ландшафтом до горизонта господствовал, заняв вершину утеса, сторожевой
форт – сложенный из грубых каменных блоков Высокий Замок. Тайный подземный
ход связывал его с Подзамче. Посреди двора вырыт был глубокий колодец. В
четыреста десятом году в его подземельях дожидались выкупа взятые в плен при
Грюнвальде рыцари. Гарнизон замка состоял из пятидесяти солдат. Оставляя их
для защиты города, король не забыл оговорить для них право бесплатного мытья
раз в неделю в городской бане.
Прилепившаяся к стене Низкого замка баня была
людным местом. Клехи приводили сюда под пение "De profundis" мыться своих школяров, купцы назначали здесь встречи, заключали сделки – сюда
приходили отдохнуть, очистить поры кожи, обменяться новостями, провести время,
совокупиться.
Город сочился нечистотами, вонью бычьих кишок –
идущей от дощатых желобов канализации, зудел проделанными под ним и в нем
крысиными ходами, будто встроен был в него и стремительно расстраивался
параллельный город-костоед, вкладыш, растворяющий его кость и мозг, грозящий
превратить основной город в пустотелую декорацию, камень – в папье-маше, в
готовую рухнуть в себя оболочку. Прибирался город дважды в год – на Пасху и
на Рождество. Для пущего усердия населения поставлен был руководить уборкой
городской палач. В другое время он сам на своей скрипучей колымаге свозил за
город сжигать всяческую дрянь и падаль, – в ожидании своего звездного часа на
парадном алом помосте, посреди расходившейся мертвой зыби голов.
Сердцем Леополиса был занявший его центр желудок
– Рынок, площадь. Торговая базарная стихия кипела и плескалась вокруг
восьмигранной башни ратуши – футляра для часов и власти, с тотемами каменных
львов у входа в угрюмый механизм. Приливной волной теснила она вахту, торговалась
на ступенях эшафота, вспучивалась шатрами и халабудами торговых рядов, целыми
улочками складов, лавок и мастерских, ракушечной колонией обрастали камни
мостовой, задний фасад ратуши. В подвалах ратуши торговали вином навынос,
оттуда же глядели на толпу решетки тюремных казематов. Плеск подземных озер
доносился из трюмов средневековой республики. Земля была как рассохшаяся
местами палуба над бездной, и уверенности в ней не могло быть даже у
архиепископа.
Как в козацкий кулеш бросали все, что у кого было
в карманах и в торбах – сало, поджаренное пшено, тютюн, – так в город, на круг, были брошены и поделили его между собой немцы и армяне, поляки и
русины, жиды и итальянцы, валахи и греки, – в город неродной для всех, приют
оторвавшихся народов и сердец, чтобы изжить в этом нищенском мире
неродственность, свою и его. Армяне возводили каменные дома, мостили дворы,
перестраивали свою церковь; евреи замыкали свою улицу ночью на цепь;
босяки-русины приживалками теснились под восточной стеной и торговали солью;
в ратуше звучала немецкая речь; поляки спешно достраивали кафедральный собор
– под стенами его, еще в лесах, уже хоронили городской патрициат. В слова
молитв вплетались временами крики, доносившиеся из ближайшей вежи резников –
из пыточной палача. Стучали по крыше плотничьи молотки. Ревела на бойне
скотина. Высокий голос ксендза покрывал гудение мессы – шла литургия. С
крошечного клочка земли поднималось к небу столько звуков, накладываясь и
переплетаясь, смешиваясь по пути и сливаясь – уже в божьем ухе – в одно
неразличимое мычание: муку земли.
На этот-то клочок земли и выбросила Каллимаха его
с цепи сорвавшаяся судьба.

* * *        

Часы на ратуше били десять. Площадь была безвидна и пуста. Магазины только открывались – в разных
местах срабатывала сигнализация. У брамы #26 ему ударил в нос тошнотворный
запах одеколона из соседней двери. Парикмахерская почему-то начинала работу в
семь утра. Трудно было представить себе ее посетителей в этот час. Он шагнул
в полумрак подъезда, и здесь в долю с одеколоном вступил настоянный аммиачный
запах. В углублении цементного пола перед окованной бляхой дверью, в потеках
чего-то, стояла пустая бутылка. Дверь оказалась заперта – никого не было. На
всякий случай он подергал ее за ручку, извлекая из искореженного замками тела
звуки железной мерзлой пустоты. В такой час они могли выйти на кофе. Он
вернулся на площадь. Утро выдалось прохладным и пасмурным, несколько раз уже
начинало накрапывать. Наступала промозглая львовская осень. Пересекая
площадь, он решил спуститься в туалет под ратушей – впрок помочиться.
Предстояло много дел еще.         "– Что мешает тебе быть кукловодом доброй прозы? – думал он. – Куда подевались сюжеты? Какую
почву для сюжета может тебе давать твоя жизнь, бегущая социума, его скудных
предложений? Что может быть мертвеннее и фантастичнее рабочего дня рабочего
человека, и если не нам, то ментальности русского языка ведома и доступна
сущность работы – скрытого антонима труда. Сколько макабрических историй
происходит где-то на скучной периферии жизни, куда не заглядывает ищущая
типического литература. Можно ли построить сюжет на том, как, безо всяких
Воландов, студентке на осенних работах отрезало картофелеуборочным комбайном
голову? И Гоголь, и Зощенко не рискнули бы записать сюжет, как невесте в день
свадьбы вручили посеребренные часы – все, что осталось от ее жениха,
вышедшего в ночную смену после мальчишника накануне и упавшего в ванну с
кислотой. Тьфу ты, Господи! Кто, кроме жизни, посмеет нам предложить такую
шутку? Или вот, знамение, уже забывшееся, начала "андроповской
эры", – тогда в этом никто не сомневался: гроза в январе – ледяная
крупа, ливень, гром и молния; в седьмом часу вечера у подсвеченной грозой
статуи Свободы, колоссальной фигуры, сидящей на крыше бывшего Галицийского
банка, отваливается рука с факелом, падает вниз и убивает на тротуаре молодую
женщину, почему-то тоже студентку-заочницу, – очень многие учатся в этой
стране... И Андропов успел только прийти, всех напугать, обнадежить и
умереть, – и уже из-за гроба, протянув вдруг упырью руку, утянуть за собой в
могилу имя старинного русского города на Волге – Рыбинска. Кто тут не
почувствует себя полным идиотом?
Сонм вопросов толпится за тонкими переборками, за
сорванной дверью твоего кабинета – в коридорах и номерах рабочего общежития.
И первый из них: что ты здесь делаешь?
Но они молчат и отводят глаза. Здесь Галиция,
здесь терпят чужих.
Свинская тяжесть свинца и острые края стекла
скрыли от них твою жизнь, взяв тебя заложником, назначив содержание и запаяв
твою волю и время, заставив смотреть вовне сквозь несколько мутных
недодержанных в печи стеклышек – на блеск советских тротуаров, ловить в
половине пятого солнце, отразившееся в окнах противоположных домов, слышать
надсадный рев трейлеров, их бесцеремонные сигналы перед проходной, по шуму
воды догадываться о дожде, о сбегающих с австрийской, цвета запекшегося
кирпича, Цитадели – складов телевизорного завода – мутных потоках времен,
превращающих мостовую на полчаса в шумливую горную речку.
Жизнь твоя сдвинута на вечер, и ты выходишь,
чтобы видеть, как полощет ветер белье на башнях Магдалены – на балконах,
вынесенных в небо, – мир и вечер входят в притихший город, будто кто-то в
пустой комнате поставил стакан воды на подоконник. Ты забыл уже, как тихо
может быть на свете, когда смолкают стройплощадки, прекращаются
грузоперевозки и доставки рабочей силы, и мироздание отдыхает до утра.
Трамваи катаются по улицам, как дети на роликах, чуть только позвякивая на
поворотах трамвайной мелочью.
Высоко над городом россыпями черных семечек
кружат стаи ворон и грачей, ловящих в небе последнее тепло, стягивающихся с
окраин ночевать в городские парки. И город уже начинает темнеть, как вода в
пруду, когда воздух еще световоден и тепл, и ты делаешь последние запоздалые
затяжки дошедшим до тебя чинариком дня.
– Что же цепляешься ты за полы Каллимаха, затем
громоздишь вступления, что тебе вообще до него и его времени, с кем замыслил
ты судиться и какую изощренную ложь готовишь в сердце своем? Какие вожделения
распаляют твое нутро и твое воображение? Ты уже знаешь, как раздеть женщину
ХV века?"         Но чем больше он задавал себе вопросов и не находил аргументов, тем более с отчаянной решимостью он продолжал письмо.

* * *
В троллейбусе, пока он поднимался вверх по
крутой улице, мимо старого парка, его морочили ускользающие обмылки снов... – о
плеске вод канала под гнилыми половицами и о живущем в них канализационном
кабане, о Гоголе, прочищавшем нос за обедом белым полотенцем, пропустив его
сквозь ноздри своего огромного муляжного носа и таская за оба конца, как
растирают плечи, и самый страшный из снов – будто бы он живет в фашистской
стране...
Он встряхнулся. Напротив, прямо, как заяц, двумя
большими руками держа портфель на коленях, сидел мужчина лет сорока. Сквозь
нагрудный карман его рубашки с короткими рукавами просвечивал
закомпостированный талон подобно бедной, но честной душе инженера. Он также,
сидя, порылся в карманах болтающейся на плече сумки и, не найдя талонов,
стряхнул брезгливо пальцами, взглянув мельком в лицо визави. Глаза пассажира
смотрели мимо него, вдоль его щеки. Выбритой воспаленной кожей левой скулы,
мягким краем уха он ощущал почти негнущуюся, косную природу этого взгляда.
Преодолев подъем, троллейбус подкатывался к церкви св. Юра, широкой плавной
дугой огибая сквер. Зашипели двери.
"... в каких провалах обретается твое
сознание, в любой момент и в любом месте ускользая из мира для ведения своей
тайной параллельной жизни... Уж сколько месяцев прошло, как перестал тебе
казаться простой лихорадкой на губе, от которой можно отмахнуться, смахнуть,
этот вросший в тебя куст – сосущий твою жизнь и время, твоими соками
питающийся, дышащий твоими легкими, – сколько раз, измученный им, ты пытался
сжать его, уменьшить, редуцировать, и чудной пружиной всякий раз он разжимался
в тебе, давая почувствовать свой норов, не желая исчезнуть в небытие, расширяя
властно свои пределы, ветвясь и начиная уже отбрасывать тень, в которой
терялась все чаще – ею поглощенная – твоя собственная лежащая маленькая тень...
Как долго пришлось ждать, чтоб зашевелился в душе твоей и очнулся от
пятисотлетнего сна Григорий. И пока ты учился разговаривать с мертвыми на языке
живых, от каких только соблазнов и прельщений, от готовых уже абзацев не
пришлось отказаться тебе, чтобы не отягчить выдумкой и лжесвидетельством свою
вину перед тайной родиной всех живущих. Вот этот, например, навсегда
погрузившийся в сор черновиков, о том, как..."
В Григории встретились и сошлись – на время жизни
одного человека – прелесть жизни и благодать. В своей дневной жизни он оставил
Бога легко и свободно, как оставлял женщин, не понимая еще, что оставлен на
этот раз он сам, что покинутая им женщина – он сам и есть, что отвернулись от
него; и только по ночам его мучали сомнения, перебирая четки, читал он бл.
Августина, св. Иеронима, ходил, молился, вновь принимался за чтение, молился
отходя ко сну, но какая-то завязь тяжелого сна, кошмара начинала ныть у него
где-то в районе подвздошья, так и не поднявшись никогда, не высвободившись из
тайных глубин его души и не оформившись хотя бы до ранга сновидения – видения
того, как пойдут и сменятся за гуманистическим столом поколения, чтоб через
пятьсот лет вдруг в полной мере ощутить драму богооставленности, чтобы тезки
Григория в его городе рождались уже с сифилисом предков, отравленной кровью, с
головой, отяжеленной чужим похмельем, и меряли асфальтом покрытую новую землю,
под мерцающим, с выпадающими буквами, неоновым новым небом...
"Но что позволено Юпитеру, то не дозволено
быку – и бесстрашный произвол, именуемый искусством, не в силах нарушить
прерогатив Времени, вмешаться в ту игру, в которую так беспечно и жутко играет
оно судьбами и смыслами города.
На каменной ограде бывшего лазарета при монастыре
св. Духа – ныне автошколы – по обе стороны монастырской калитки сохранилось два
барельефа: Авраам с половиной овцы и собачки, поднятой чашей и отдельно стоящей
ступней, – и Господь, держащий на руках воскрешенного Лазаря. Время до каркаса
проело лепку, вытерло лица, съело бороды, оторвало у Лазаря руку – и самого
Господа обратило в Кроноса, держащего на коленях объедки собственного сына...
Но пока время терпит, пока оно терпит, мой
несуществующий читатель, вернемся покуда в сырые стены замка, сидящего в лесах
и болотах, в тесноту замкнутого в них сюжета, в тот отдаленный век, что как
затемненный негостеприимный дом на пустыре, в который невозможно войти, который
еще труднее покинуть. Труд чтения не больший труда письма. Имей снисхождение,
читатель, – я подготовил для тебя под конец довольно милый сюрприз, что-то
вроде свадьбы, ну, или там крестин..."

***
Сон Каллимаха
Внезапно вернулся он в родительский дом в
Тоскане, толкнув дверь и без стука войдя под сень его, в предобеденный час –
откуда, господи, во сне становятся известны нам такие подробности?!
В тишине и сумраке летнего дня, пройдя по пустым
комнатам, он не сразу заметил в столовой под стулом стоящую крошечную мать –
столь утомлена и обессилена она была жизнью, что ей все труднее становилось
сохранять натуральный размер, и, когда никто не видел, она, уменьшаясь до
размеров флакона или фляжки, отдыхала под стулом. Смутившись слегка,
оправившись и вернувшись к привычному своему размеру, она, обняв сына, провела
его к давно умершему отцу – довольно опрятному и румяному, лежавшему в
просторной спальне, – и рассказала, что у них все хорошо, отец, когда ему
лучше, встает, даже ходит, только не говорит – будто силясь подтвердить ее
слова, отец улыбался, было видно, что он взволнован, но сегодня у него было
недостаточно сил, чтобы встать или хотя бы привлечь к груди сына, только стали
сильнее блестеть глаза, и румянец приобрел лихорадочный оттенок. Каждую неделю
мать его моет, разбирая по суставам – каждую косточку отдельно, – в тазу, с
мылом и пемзой, затем опять аккуратно укладывает и одевает. В такие дни он
бывает особенно оживлен и, когда лежит после купания, такой вымытый, чистый и
свежий, все силится ей что-то сказать, и в глазах стоят слезы благодарности и не
требующей ничего любви... С этими словами мать опять опала, устыдившись своей
слабости, и стояла под ножкой стула, рядом с медным тазом, отвернув лицо и
опустив его долу, – неопрятная маленькая горбунья.
Каллимаху стало делаться дурно, и, потеряв на полу
устойчивость, он вновь был поглощен вдруг вздувшейся ниоткуда темной волной
перины, захлестнут соленой пеной слез, пуха, мокрот – и выплеснут на чужую
чью-то кровать, в пустой до одури спальне, в десятках тысяч дней от кровель,
холмов и турьих башен Джиминьяно, где прошло и навеки осталось его детство –
где белая, замешанная дождем пыль уж не первую тысячу лет все так же холодит и
ласкает ступни мальчишек, грязевыми фонтанчиками продавливаясь между пальцев
ног – в ссадинах и цыпках, – бегущих догонять, дразниться... воевать.

* * *
...Он шел под низкорослыми липами по затоптанной
мокрой аллее, мимо мусорных баков с листьями – мимо тут и там дымящихся
походных алтарей осени, – шел неверной шаткой походкой боящегося расплескать
нечто, переполнившее его всклянь: ощущением вдруг прошедшей сквозь него – в нем
происшедшей – жизненной силы, растворившей и преобразившей все вокруг, полной
смысла, света и боли.
Бесшумно подъезжали шторки трамваев, унося
групповые фотографии остановки, наполняющейся вновь статистами – вновь
исчезающими в подъезжающих трамваях.
Не в силах больше выносить протекающей через его
глазницы внешней по отношению к нему силы – большей чем он сам, большей, чем
способность к плачу и доверие к открытости и полноте смысла всего живого и
мертвого, – он поднес руку к глазам.
Под пальцем его на виске билась жилка.
Здесь мы и оставим его – на скамейке в
Привокзальном сквере, – в лучшую минуту его жизни, готовым ко всему.
Категория: Мои файлы | Добавил: stogarov
Просмотров: 653 | Загрузок: 0 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация | Вход ]
На сайте:
Форма входа
Категории раздела
Поиск
Наш опрос
Имеет ли смысл премия без материального эквивалента

Всего ответов: 126
Друзья Gufo

Банерная сеть "ГФ"
Друзья Gufo

Банерная сеть "ГФ"
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0