Пятница, 19.04.2024, 23:03
Приветствую Вас Гость | RSS

ЖИВАЯ ЛИТЕРАТУРА

Каталог файлов

Главная » Файлы » Мои файлы

Амирам Григоров
13.04.2013, 21:09

Дождь над морем

Скажи мне
про дождь над морем, дождь, благословенный для нашей засушливой земли. Неужели
никогда не думалоь, что в дождях, падающих на море, есть что-то неверное,
а?  Что они сродни греху Онана, эти дожди, способные оплодотворить тысячу
полей, но идущие там, где нет вовсе никакой земли. Я всегда об этом думаю,
особенно, когда вижу грозовые тучи. Или облака, идущие в сторону набережной. Скажи
мне про дождь над морем, там, где нет ни земли, ни кораблей людских, где слышен
только шум воды о воду, и рев ветра слышен, и чайки, наверное, кричат там особо
отчаянно, оплакивая воды небесные, пропавшие втуне.

- О, сердце моё, когда ты поймёшь, что ты постарел? Ты постарел не успев
вырасти, как лысеют, не успев поседеть. Ты начинаешь пить тутовку, и сразу
много, так и не перестав жрать молочные тянучки!  Как они только влезают в
тебя в таком количестве? Это чтобы жир завязывася, да? Нормальный человек бы
уже умер от слипания кишок. Тянучки в таком количестве убивают человека!
Нормального я имею в виду!
Когда ты женишься? Ничего не говори, я всё знаю сама, всё, что ты скажешь, я
знаю сама. Ах, тебя обижали, ах, женщины тебя не любили! А за что им тебя
любить, ай тямбяль*? Ты деньги заработал? Ты хоть раз встал с дивана и пошёл и
принёс деньги? Было такое? А женщины любят мужчину с деньгами! А такое, что
есть ты, они любить не станут. Лежит и читает! Что он читает? Книжку он читает!
Тьфу на тебя.
- Бабушка, Вы кричите так громко, что даже можете надорвать горло и заболеть,
не дай Б-г!

Это было много лет назад, сколько именно, сказать уже невозможно, поскольку
года, начиная с определённой давности, спрессовались в один неразделимый кусок
времени, как кучка тянучек, полежавшая на солнцепёке.
Тогда дядя принёс домой корзину, накрытую влажной газетой, и поставил её в угол
на кухне - под раковину, а потом позвал меня и снял газету, и тут я увидел
целую шевелящуюся гору странных созданий, усатых, со множеством ножек, это были
раки, которых я никогда прежде не видел, только на картинке из учебника
биологии, найденного около школы и прочитанного от корки до корки. Я долго
сидел на корточках перед этими тварями, с восторгом разглядывая их,
вооружившись карандашом, осторожно тыкал их, а потом, расхрабрившись, стал
брать за спинки и разглядывать. И среди них был один самый крупный, самый
длинноусый, такой красавчик! Это был европейский благородный рак, как я сейчас
понимаю. У каких-то были усики отломаны, или ножек не хватало, а этот был
целенький.
- Вы ели раков?
- Нет, мы не ели раков. Просто должны были приехать командированные из Москвы,
русские, в гости к дяде, начальники какие-то. А они едят этих раков и пиво
пьют. Пиво дядя тоже купил, два ящика, "Золотой колос" , в тёмных
бутылках с жёлтыми наклейками.
А рак этот будто сам меня выбрал. Он просто сразу захотел жить у меня -
вцепился в руку. Я его оставил себе - налил ему полный таз воды. Потом сделал
ему дом из пластмассового пенала. Травы натаскал. Камушков туда положил - всё
для него сделал. Дядя сказал, что этих самых раков он потом выпустит в море. А
я честно говорю, что хоть и был маленьким совсем, но прочитал учебник биологии
для шестого класса, а там было написано, что они в пресной воде живут, а не в морской,
но я дяде поверил, потому что с чего ему врать мне, может они и в морской воде
тоже живут, просто в книге этого не написали, да.
- И что было потом?
- А потом они стали ждать гостей, суетиться, и мама отвела меня к бабушке,
которая через улицу жила. Бабушка сидела на полу и топориком мелко-мелко рубила
мясо для долмы, а я стоял рядом и рассказывал ей про рака, который теперь будет
жить у меня, что это не просто рак, а падишах всех раков, правитель своего
маленького народа усачей, и что он пришёл ко мне в гости, а все остальные раки
потом поедут жить в море, а он навсегда останется у меня. Бабушка изредка
посматривала на меня, утирая со лба капельки пота, улыбалась, как принято
улыбаться детям, а потом снова наклонялась над доской с мясом, а я продолжал
говорить, смотря, как посверкивают золочённые нити в её головном платке.
У бабушки я и заснул, на следующий день я буквально помчался домой, потому что
не терпелось увидеть моего рака.
- Его ведь не было, так?
- Не было. Они сказали, что он попросил не разлучать себя с его народом, что он
не может без них, и просил у меня прощения, что не может задержаться. Но
обещал, что обязательно вернётся, говорил, что ты ему очень понравился и он
будет вспоминать тебя в своей морской стране.
- А потом?
- Потом я увидел странный предмет на полу. Какой-то необычный красный колышек,
маленький. Я его поднял, и стал разглядывать. Он как-то сразу мне не
понравился, этот колышек. Он был каким-то жутким, нечеловеческим. Мне
показалось, что эта часть должна принадлежать мухе огромных размеров, не иначе.
Он лежал около мусорного ведра, а в ведре, засыпанный картофельными очистками и
пивными пробками, лежал объёмистый газетный свёрток, я его развернул и
ужаснулся - там были части раков, их усики, лапки, хвосты и клешни, только все
- красного цвета. Их сожрали. Я понял, что и моего гостя они тоже съели. Под
пиво. Потом я узнал, что эти самые раки некошерные, что их есть нельзя.
- Ты плакал?
- Нет. Не помню. Я заболел. Они обманули меня - они всегда обманывали меня.

- Бабушка, я есть хочу. Почему ты лежишь всё время? Почему ты мне тянучек не
сваришь? Или хотя бы рыбы не пожаришь?
Бабушка повернула голову и посмотрела на меня - глаза её были мутны.
- Ты мне испортила всю мою жизнь, ты мне всё запрещала, у меня детства не было,
такого как у всех. Всё было нельзя - футбол нельзя, вечером гулять - нельзя,
карманных денег не давала мне никогда. Я сидел на на лавочке, смотрел, как ты
семечки продаёшь, а все мои знакомые мимо проходили, они с девушками были, а
потом - с жёнами, с колясками были, а я сидел и сидел рядом с тобой, и смотрел,
как ты семечки в стакан набираешь, как ты кульки из газеты сворачиваешь.
Почему?
Бабушка всё смотрела на меня - молча.
- Жизнь прошла, бабушка, жизнь прошла, по твоей вине прошла. Ничего не было,
ничего, и всё из-за тебя. Встань и приготовь мне что-нибудь, сейчас же встань и
приготовь. Тянучек хочу, слышишь, тянучек. Встань немедленно, ненавижу тебя!
А бабушка смотрела и молчала, и я знал, она никогда больше не скажет ни единого
слова.

тямбяль - лентяй (бакинский говор)
 
 
 
 
Котёл из Тбилиси
Помню, как
дед мой, в длинном,  почти до земли, габардиновом плаще, зажав губами
пустой мундштук, ходил по тбилисской барахолке у моста через Куру, разглядывая
самовары, чётки, картины под Пиросмани, зеркала в стиле модерн, разнообразные
портреты Сталина, где тот всегда молодой и красивый, медные подсвечники,
мельхиоровые подстаканники, и всё прочее, созданное за целый век и успевшее
подёрнуться плёнкой увядания.
Иногда дед начинал торговаться. Однажды приценился к набору шахмат без ладьи и
двух пешек, выставленному маленьким седовласым гурийцем.  Они долго
обсуждали цену, постепенно входя в раж, так долго, что я успел заскучать,
разглядывая коврик, на котором, вытканный ядовитыми красками, прекрасный
махараджа в тюрбане умыкал пышнотелую красавицу в розовом лифчике и кисейных
шароварах. В конце концов, дед довёл почтенного гурийца до белого каления, и
тот стал совать  прямо деду в руки свои шахматы, добавив к ним бюстик
Дзержинского, и крича:
- Бэри так, забырай, толка ухади! И эта тожи бэри, нэгадяй!
Но дед не взял. Ушёл, качая головой, сказав мне чуть позже:
- Что за интересные люди эти грузины?
Так мы и ходили бесцельно по базару, пока в один момент дед не заприметил
большущий медный котёл, покрытый зеленоватыми разводами, лежавший среди
всяческого лома. Заглянув в этот котёл, дед зачем-то достал из кармана связку
ключей и принялся скоблить одним из ключей внутри. Лицо его посветлело, и, не
торгуясь, дед выложил ушлому тбилисцу целую кучу денег, и котёл этот перешёл к
нам.   
Потом мы пошли в хинкальную недалеко от вокзала, ту самую, где, по легенде,
Есенин и Табидзе ели хаш. Был вечер, за соседними столиками стояли упитанные
грузины, розовые от водки, как младенцы после купанья, и невероятно громко,
перебивая друг друга, обсуждали свои дела. Я пил чай, и дед мой, выдержав
небольшую паузу, извлёк из кулака, как фокусник, шоколадную конфету. Я сделал
круглые глаза, хотя наизусть знал этот трюк, и даже видел, как дед берёт эту
конфету у своей знакомой,  усатой армянки, хозяйки кондитерского рундучка.
Потом, когда мы шли к автобусу, и я купил надувной шарик, дед произнёс с
неудовольствием:
- С ума сошёл? Тебе что, пять лет?
И я ответил, что в шарике тбилисский воздух, и значит, кусок этого города
останется с нами ещё надолго. Дед посмотрел на меня внимательно, но ничего
больше не сказал. И мы, с котлом и шаром, отправились домой, в Баку.
По дороге я спросил у деда, зачем он скоблил внутри котла, на что дед,
развернув бумагу и выставив котёл на свет, сказал:
- Посмотри внимательно, что видишь?
Приглядевшись, я увидел, что на стенки котла нанесены уровни в виде неглубоких
насечек, и напротив каждого идёт процарапанная надпись еврейскими буквами.
- Вот посмотри, тут написано два слова: рис и плов, баранина и плов, и так
далее, да. До этого уровня нужно насыпать рис, если ты плов делаешь. А до этого
– баранину нужно положить. А тут написано, сколько шафрана класть, сколько
гранатового сока лить, сколько лука класть. Ты даже не представляешь, каких
больших денег этот казан стоит! А если на дно посмотришь?
Я посмотрел на дно, куда указывал дедов палец, дублённый временем, и оттого
походивший на только что извлечённый из земли корень тёмно-синей моркови, и
увидел, что всё дно котла исписано, хотя часть надписи была скрыта коркой
окислов.
- Тут говориться, что в субботу нельзя готовить, а ещё пожелание хорошего
аппетита тем, кто не пренебрегает заповедями. Вот как люди раньше делали, с
пониманием делали.
Позже, уже дома, дед долго и тщательно чистил покупку медной проволокой,
полировал особым, мелким песочком, до тех пор, пока котёл не засверкал, как
если бы был золотым. Самое интересное, что мы ни разу, на моей памяти, в нём не
готовили. Часто, когда дома никого не было, я доставал этот магический предмет,
сиявший, как самовар русского царя, и разглядывал, проводя пальцем по
утопленным надписям на его дне и стенках, представляя его,  то набитым
червонцами, на палубе пиратского корабля, то ломящимся от мусульманских сокровищ
из «1000 и 1-ой ночи».
Вскоре дедов двоюродный племянник, Додик, положил на него глаз, и всякий раз,
бывая у нас дома, он нудно и многословно выклянчивал этот котёл, придумывая всё
новые и новые поводы его заполучить. От мифической рекомендации доктора есть из
медной посуды, до столь же невероятного сна о котле, привидевшегося, якобы, его
беременной жене.  Когда же дед отказывал, то Додик пытался этот котёл
купить, причём с каждым разом назначал всё большую цену. Предлагал он небрежно,
как бы между делом, но по особым искрам, вспыхивавшим в его выпуклых, обычно
невыразительных глазах было ясно, что покупка его крайне интересует. Но дед не
продавал.
Один же наш сосед по двору, многодетный сапожник, по имени Манашир, не просил
котёл и не пытался купить, но всегда им восхищался. Дед снимал котёл с полки, и
всякий раз читал Манаширу, не знавшему наших букв, надписи со дна и стенок,
причём, на моей памяти, они всегда звучали по-разному, но сапожник не замечал
этой разности, и хвалил старое время, в котором жили такие мастера с пониманием
и любовью к людям. Манашир этот жил один, потому как жена его умерла несколько
лет назад, дети разъехались, и только время от времени появляясь, привозили ему
внуков. Тогда было видно, как он, сидя во дворе, качает очередного потомка,
напевая что-то вроде: «Йося-мося кушала, Хая-мая  мушала». Был он не очень
старым, моложе деда, но стал сильно сдавать. Встречаясь с нами во дворе много
раз за день, сапожник всякий раз здоровался, ещё он часто забывал снять тфилин
с головы и так и ходил с ним, пока кто-нибудь ему не говорил об этом, или
подстригал бороду только с одной стороны. По всему было видно, что он болеет.

Когда у нас на юге выпадает снег, это совсем не то, что снег на севере. Он
выпадает обильно без всякой подготовки, сыплется сплошным потоком на пейзажи
переспелой осени. Буквально за считанные часы заносится всё вокруг – исчезают
застрявшие машины, бульварные кусты обращаются в исполинские снежки, а пальмы
становятся грибами-дождевиками на тонких ножках. Через недолгое время
останавливаются трамваи и превращаются в голубоватых слизней, подсвеченных
изнутри, и замерзает газ в трубах. Электрический свет вскоре пропадает, потому
как, электрифицирован наш старый квартал таким образом, что множество 
проводов под всеми углами тянутся от деревянных столбов к разнокалиберным
изоляторам, вбитым в деревья, стены и коньки крыш, и во время снегопада вся эта
причудливая паутина обрывается, и в домах воцаряется чуланная тьма. Я обожал
это время, когда сидишь и смотришь из окна на улицу, охваченную легким
фосфоресцирующим светом, и звёзды над городом становятся велики, и их высыпает
так много, что не остаётся никакого свободного от них неба.

Как раз в день такого снегопада было обрезание Додикиного сына, и мы
отправились к нему в фотоателье, долго шли через слепящую белизну, обсуждая
один щекотливый вопрос, касающийся старухи по кличке Дедяахунна, женщины,
которой весь квартал, не сговариваясь,  отдавал пальму первенства в умении
наводить порчу. Дед был уверен, что Дедяахунна на праздник не придёт, потому
что Додик её не пригласит,  я же думал, что эта жуткая старуха, которую я
никогда не видел, появится всё равно.
Придя в фотоателье, в котором были занавешены одеялами витрины, накрыты столы,
а по стенам развешены новогодние гирлянды и шары, мы застали там оживленную
дискуссию на ту же тему. Женщины ходили туда-сюда, разнося еду, а за столом не
сидели, потому как брит-мила праздник мужской. Дед подошёл к родне, и они
некоторое время шептались. Через несколько минут в зал закатили коляску с
младенцем, украшенную искусственными розами и лентами, и поставили в углу.
В зале было человек двадцать мужчин, тут мы и увидели Манашира, сидевшего рядом
со своими трёмя сыновьями, сильно исхудавшего, так, что плечи на его пиджаке
повисли, и, как казалось, бормочущего что-то себе под нос.  Кроме него,
там было ещё несколько знакомых мне лиц, но, в основном, присутствовали
родственники Додикиной жены, выходцы из Губы, выглядевшие откровенно
по-сельски.
Гости расселись и начался праздник, все крепко выпили, и, в разгар веселья, дед
мой, встав со стаканчиком водки, произнёс:
- Когда мужчина видит своего родившегося первенца, то что происходит с
мужчиной? Мужчина счастлив? Да, он, конечно, счастлив, и счастлив он
бесконечно.  Но есть ли в этом счастье и некоторое количество грусти? Да,
есть! Потому как  ты тут понимаешь, глядя на своего сына, что
отодвигаешься чуть-чуть подальше от земли, и начинаешь быть ближе к
Т-орцу.  Теперь сына будут любить больше, чем тебя, и все твои будут его
любить больше, чем тебя, а ты теперь никогда не ребёнок, потому что ты теперь –
родитель. Как говорит наш любимый рав Габо, когда мужчина впервые видит лицо
первенца своего, то мужчина впервые понимает, что сам когда-нибудь умрет. Но мы
знаем, так положено у Б-га в Его мире. И сейчас наш Давидик, которого самого
брит-милу я помню, как будто она была вчера, самый счастливый человек на свете,
и мы все – счастливые люди, мы будем радоваться, и будем веселиться, как и
положено тем, в чьём доме пришло счастье.
Тут дед выпил водку под одобрительные крики поднабравшихся губинцев, и закусил
солёной черемшой. В тот момент распахнулась входная дверь, на которой болталась
табличка «закрыто», и какая-то незнакомая мне женщина буквально вбежала в
фотоателье. Она встала перед столом, отряхивая снег и оглядывая помещение,
немедля воцарилась тишина, лишь по рядам сидящих шёпотом пронеслось её имя,
вернее, кличка,  только Додик, сидевший с братьями своей жены спиной к
входу, её появления не заметил, и продолжал громко обсуждать какие-то денежные дела. 
Женщины, бывшие в зале, звеня тарелками, побежали в фотолабораторию, бывшую, на
время, кухней.
Я во все глаза смотрел на новую гостью, поняв, что это и есть Дедяахунна. Она
оказалось совсем не старой, во всяком случае, волосы её были выкрашены хной, а
лицо – лишено морщин. Впрочем, хорошо разглядеть её я побоялся,  и
уставился в тарелку, отметил только, что на лице Дедяахунны не было 
бровей, они были выщипаны, а затем жирно и несимметрично нарисованы высоко на
лбу, там, где бровей никогда не бывает.
Она же подошла к Додику сзади, встала за ним, и громко сказала:
- Не позвал старуху? Думаешь, старуха тебе зло сделает? А был бы умный, так бы
не думал. Что, тебе жалко старуху накормить, родню показать? Жадный ты на
деньги. А для кого ты не жадный? Для любовниц ты не жадный. Тут ты добрый.
От этих слов воловьи, выпуклые глаза Додика, казалось, ещё больше выкатились,
став похожими на две чёрные виноградины, и он застыл на своём месте, не
поворачиваясь. Дедяахунна стала обходить стол. Подойдя к моему деду, она
произнесла:
- Всё пьёшь, Гидон? Столько лет живёшь, а без рюмки тебя никто не помнит. Сын
спился, и внук  пьёт с дедом. Старуха всё знает! Пей, пей. Тебя уже в аду
ждут. Там вина много!
Тут я дёрнулся, но в этот момент дед сжал мне руку, я посмотрел на него, и
увидел, что дед улыбается.  Пройдя дальше, где сидел Бадал, заведующий
продуктовым магазином в Дербенте, почётный, в некотором роде, гость, Дедяахунна
вдруг пронзительно взвизгнула, так, что изо рта Бадала вылетела маслина и он,
схватившись двумя руками за горло, закашлялся, побагровев.  Дойдя до
места, где сидел Габо Элигулашвили, обязательный гость на всех праздниках
нашего квартала, старуха разразилась такой тирадой:
- А вот и мудрец! Скажи мудрый человек, где в твоих книгах написано, что можно
старуху, бабушку, сироту к тому же, обносить? Угощения лишать? Давай, скажи,
да. Сказками своими скажи. Не удивительно ли, что у нас в квартале живёт такой
великий мудрец, а никто его в мире не знает? Почему с телевидения не приезжают
тебя снимать, старый пень? Праведник! В квартале все пьют и гуляют, злодей на
злодее, а наш праведник всё одобряет. Пример даже подаёт, несмотря на годы, да?
Габо с полным спокойствием достал из кармана спичку и с блаженным выражением на
лице принялся ковырять ею в ухе.
Вдруг старуха увидела коляску в конце зала и, смеясь, пошла туда, периодически
выделывая ногами странные танцевальные па.
- Сейчас посмотрим, кто у него родился. Уай, какой красавчик! Вылитый Додик,
одно лицо, такой же красавчик! Дай, старуха тебя поцелует, да! Балашка! –
раздался голос Дедяахунны, исполненный ликования.
Вдруг она завизжала, причём всем стало понятно, что визг этот абсолютно
непритворный, и побежала к выходу, сбив по дороге стопку тарелок с угла стола.
Натолкнувшись на фотоаппарат, накрытый сверху тканью, старуха едва его не
опрокинула, и побежала в другую сторону, забыв, очевидно, где был вход.
Наконец, кто-то догадался распахнуть ей дверь, и она выскочила на улицу.
Когда всё стихло, раздался хохот – смеялся мой дед, закрыв лицо руками, смеялся
Габо, обнажив беззубые дёсны, заливался Манашир, периодически стряхивая слёзы с
лица, и через некоторое время смеялся весь зал.
Дело оказалось в том, что ребёнка спрятали, а мартышку по имени Лора, которая
делила с семьёй Додика стол и кров, трудясь в качестве модели для съёмок с
детьми, туго запеленав и нацепив на неё чепчик, положили в коляску вместо
младенца. В тот момент, когда старуха схватила, как ей казалось, ребёнка, Лора,
разозлённая своим положением, зашипела и пустила в ход зубы. 
Праздник продолжился с прежним размахом, у молодёжи началась даже лезгинка, и
казалось, никаких проблем теперь не будет, как вдруг сыновья Манашира вскочили
с мест, и по столу разнеслось «Манашир упал, Манашир упал». Ему вдруг сделалось
плохо, кто-то приводил его в чувство, кто-то кинулся звонить в «Скорую помощь»,
и веселье прекратилось.
Пока неотложка добиралась через заснеженный город, мы стояли вокруг старика,
которого положили на стулья, а тот виновато улыбался и махал нам рукой, мол,
садитесь и продолжайте, всё хорошо.

Через неделю, когда его выписали из больницы, и мы с дедом пошли к нему. 
Старый сапожник сидел на кровати, сведя брови домиком, и медленно раскачивался.
Перед ним стояла нетронутая тарелка манной каши, приготовленная невесткой. Сама
невестка, крупная, рослая девушка, гремела посудой на кухне, в комнате,
несмотря на день, горела лампа, и беззвучно работал телевизор.
- Почему не кушаешь? – спросил дед.
- Не могу, вкус не чувствую.
- А ты настоящий  плов с бараниной покушай, да, такой вкус почувствуешь.
- А кто мне приготовит? Никто уже не умеет, слушай, - с этими словами Манашир
посмотрел на висящую над телевизором, сильно ретушированную фотографию своей
покойной жены.
- Ладно, да, сейчас я тебе наш казан принесу, с ним любой человек плов
приготовит, - сказал дед и послал меня за котлом.
Вернувшись с ним, я увидел, что сапожник настолько разволновался, что встал с
кровати.
Я поставил котёл, и сапожник принялся водить дрожащей рукой по  сияющим
бокам этого изделия, превращённого, неизвестно по чьей прихоти, в кулинарную
книгу.
- Гидон, ты мне его даришь?
- Нет, поцеловать принёс.
- Сейчас я Саре скажу (Сара – это невестка), куда класть, что класть, даже она
сумеет плов сделать, - говорил он, глядя на деда и улыбаясь.
Поговорив с нами ещё немного, Манашир заклевал носом и вскоре лёг на кровать,
дед поставил котёл рядом, и через минуту сапожник заснул, держась рукой за его
край, и мы пошли домой.
Дед закурил папиросу, думая о чём-то, пока мы пересекали двор, и мне
показалось, что деду жаль котла, по правде говоря, и мне было жаль дарить такую
замечательную вещь.
- А как он прочтёт рецепты? – не выдержав, прервал я дедовское молчание.
- Никак не прочтёт.
- А тогда как плов ему будут готовить?
Дед посмотрел на меня, выпустил дым из ноздрей, и сказал:
- Это, на самом деле, не самое главное. Главное другое.
- А что главное?
- Щедрость в твоей душе, - ответил дед.

Через  три дня сапожник умер, а ещё через год снова выпал снег, да такой,
что город буквально утонул в нём. Электричество снова отключилось, хлеб пропал,
машины встали, а мы сидели при свете керосинки, и дед, надев очки, читал мне
вслух историю царя Шауля, потерявшего от зависти голову. Я глядел на улицу,
окна которой превратились в цепочки керосинных светляков, уходящих вдаль, до
самой тьмы и думал о том, что старость, в отличие от детства и молодости, имеет
начало, но не имеет определённого конца. Ещё я подумал, что когда-нибудь стану
стариком. Тогда у меня обязательно будет внук,  и мы поедем с ним в
Тбилиси, самый красивый город на свете. Там, на базаре, около моста, где шумит
мутно-зелёная Кура, на развале, среди подсвечников и подстаканников, мы
обязательно найдём наш котёл.

Гирька, похожая на каштан

Следующая станция курдская! И тут же видишь эту курдскую станцию,
подъезжает поезд со стуком и свистом, а на перроне курдиянки, замотанные
в платки, продают вишнёвые палочки. Маленький город мелко посыпан
пылью, похожей на виноградную пыльцу, которая пляшет в восходящих струях
воздуха, тепло, так тепло, но уже паучки перелетают свою Вселенную,
отпустив радужные нити по ветру, и оттого начинаешь понимать, что осень
уже наступила. Осень это пора жареных каштанов, дорогой.
Купили мы по пакетику этих каштанов, горячих, надтреснутых каштанов, от
которых валит пар, потому что холодно, редкий холод для наших краёв,
идём себе, гуляем, никого не трогаем. И видим, Омарик стоит на углу
улицы Кецховели, заметил нас, но отвернулся, делает вид, что не увидел.
Бежать уже поздно, он догонит, он взрослый, а мы дети, отнимет каштаны,
но будем идти дальше, нет подожди, давай выбросим и растопчем, чтоб ему
не досталось, слушай у меня в портфеле пахнущая селёдкой гирька, которую
мы утащили в магазине "Азрыба", помнишь, гирька с талией, к которой я
привязал верёвку, если её достать и крутить, Омарик не подойдёт -
заочкует, я его знаю, он только на мелких рыпается, а так он овца, мне
папа говорил.

Папа приехал, он весёлый, от него вином пахнет, в костюме, на рукавах
красивые брошки с розами, снимает их, видя, что я смотрю на них и дарит -
ему ничего не жалко. Слово необычное - запонки, запомни, запонки.
Лиля, а у меня есть запонки, мне отец подарил, с розами. Лиля рыжая, у
неё волосы как медная проволока, которой моя бабушка натирает
сковородки, тоже медные - старые, такие же, как она сама. Папа у Лили
врач, он умер. Умер, что это такое? Это уехал, далеко-далеко уехал, и не
вернётся больше. Мой папа тоже уехал. Нет, твой папа сидит. Что это
значит? Мама говорит, что мне не нельзя с тобой дружить.

Станция курдская! Курды жили у нас, на соседней улице, у них была куча детей, и они были нищие. А мы нищие? Мы обыкновенные.
А вот и дом наш - до него надо немного пройти, пять или шесть домов
миновать, вот он, наш дом, улица Павлова, яблони старые три штуки, и
груша одна. Одна единственная, она не наша, но какие вкусные у неё плоды
- в сто раз лучше наших яблок, может, и в тысячу. А за домом - чьи-то
огроды, сады, а надо всем - гора Машук, похожая на обёрнутый в зелёную
фольгу шоколадный трюфель.

Реббе Элигулашвили любит трюфели, один трюфель - один стакан "армуды" с
чаем. А мы смотрим, как он пьёт чай, сосредоточено, аккуратно ест
трюфель, посасывает его, зубов у него нет, а пальцы тёмные, как корни
дерева. Внутри каждого трюфеля - орешек, но реббе не может его съесть, и
около него на столе - небольшая кучка орехов. Реббе думает о чём-то,
мечтательно глядя вверх, не смотрит на нас, "армуды" дымится, потом он
опускает глаза, замечает, что мы глядим на него, улыбается и достаёт из
коробки трюфеля, нате, ешьте, говорит. Мы берём по одной штуке, держим в
руках, есть неудобно, шоколадные конфетки тают, тают, исчезают на
глазах.

На глазах отчего-то пелена, ничего толком не разглядеть, и воздуха не
хватает, тянет тебя куда-то наверх, а вот ты и выходишь на свет, это же
море, ты бы в море, а теперь всё видно, теперь и звуки появились, и
много-много света. Столько света бывает, только если в нашем Баку
выпадает снег - кругом слепящий свет, такой, что смотреть больно,
правда, не каждый год такое удовольствие. А в тот год, когда снег у нас
выпал, Габо Элигулашвили умер, и мы с дедом пошли в его дом, и я всю
дорогу думал, как должны выглядеть его мёртвые глаза, и боялся идти, но
деду не говорил, и когда мы вошли в дом, я даже зажмурился, дом был до
краёв полон плача, как стакан "армуды" - чая, но когда я открыл глаза,
то не увидел ничего страшного, был только лежащий на полу небольшой
свёрток полосатой материи, в который превратился реббе, а вокруг него
горело множество зажжённых свечек.
Как будто созвездие маленьких звёзд над Машуком, куда мы поднимались с
братом - брат толстый и лысый, а я маленький, хотя он младше меня на два
года, совсем непонятно, как это он быстрее меня вырос. Но я не прощу
ему никогда, что он сбежал, оставив меня на груше, потому что я не смог
спрыгнуть, зацепился штанами, и хозяин груши, казак, поймал меня, и
отлупил ремнём, но я не плакал, потому что было стыдно - воровать
нехорошо, и сказал мне дед, что ты сын своего отца, яблоко от яблони, а
мне не нужны наши яблоки, они никуда не годятся, только разве на компот,
а вот груши, соседские груши - совсем другое дело. Но брать их было
нельзя, нужно просто пойти на базар и купить, ведь мы же не нищие, в
конце концов?
Как эти наши соседи, у которых куча детей, и все голодные, они курды,
говорила мама, и с ними не надо дружить. А я и не хочу - мне хочется
дружить с Лилей, красивой рыжей девочкой из дома напротив. Они ашкеназы,
не так давно переселились к нам, и я видел, как папа забирает её из
школы, папа у неё маленький, не то что мой, огромный, но лилин папа -
доктор, а мой "уголовник", но я не верю, что такой большой мой папа
может стоять в углу, да и что ему там делать?

Папа, а на меня напал Омарик, когда мы с Яшей гуляли в молоканке!
Ты чего, Омарика боишься? Ты что, не мой сын? Дай ему гирей по морде!

А гири были в полуподвальном магазине напротив бакинского Дворца Ленина -
там продавали молотки и гвозди, а гвоздей было множество разных видов -
от больших, похожих на карандаши, до крохотных, сапожных. Продавец был
дядя Натан, полный, круглый, краснолицый, в жилетке и ермолке, похожий
на воздушный шар. Он взвешивал гвозди на весах с двумя чашами,
уравновешивая гирьками. Мы с дедом зашли в магазин, дед купил сапожных
гвоздей, и они с Натаном принялись о чём-то долго разговаривать, а я
смотрел на гирьки, стоявшие, как разобранная матрёшка, по размерам,
начиная от самой здоровенной и до самой маленькой, крохотной гирьки, и
эта гирька мне так понравилась, что я взял её и спрятал в карман. А
потом пришёл ещё покупатель, и дядя Натан принялся взвешивать, а
маленькой гирьки нет, и он стал шарить по столу, а потом искать за
прилавком, кряхтя и одышливо дыша, периодически выглядывая оттуда, и его
расстроенное лицо стало совсем багровым, а мне стало стыдно и жалко
Натана, но я не мог подложить гирьку обратно, не мог, не мог.
Ведь гирьки уже нет, а вместо неё остался жареный каштан и я
расколупываю его ногтями, тёмными от сажи, и всё никак не могу раскрыть,
чтобы извлечь сладкую сердцевину. Да кто так делает, смотри как надо,
говорит Омарик, эх вы, даже не умеете каштаны шёлкать, берёт мой каштан и
разламывает, обжёгшись, помахав в воздухе рукой, достаёт каштановое
ядро и даёт мне. Я говорю Омарик, хочешь каштаны? Он морщится, говорит,
нет, не люблю, но я беру и отсыпаю часть их из кулёчка в карман
омарикиной куртки. Тот ворчит, но вскоре достаёт один и начинает его
ломать. Так и идём по улице Кецховели, поедая каштаны, только Омарик
невысокий, худой подросток, с одной седой прядью у виска, которая у него
от рождения, а я большой, полный, сорокалетний, и Омарик смотрит на
меня снизу вверх и улыбается чему-то, а я думаю, как странно что наш с
ним маленький город мелко посыпан пылью, похожей на виноградную пыльцу,
которая пляшет в восходящих струях воздуха, тепло, так тепло, но уже
паучки перелетают свою Вселенную, отпустив радужные нити по ветру, и
оттого начинаешь понимать, что осень уже наступила. А мы идём к вокзалу,
куда со стуком и свистом прибывает поезд, где стоят курдиянки в
платках, со своими вишнёвыми палочками, и пора просыпаться на Курской, и
пора выходить, и ты только тогда начинаешь понимать, что вся твоя жизнь
это всего лишь путь во мраке, в подземном поезде, движущемся по кольцу.


В глубине Хазарского моря

Где-то в глубине самого зелёного из всех морей, называемого Хазарским
морем, под его лучащейся радужными тонами нефтяной плёнкой, под
керосиновыми, опалесцирующими волнами, спрятано наше счастье. Когда -
нибудь наше капризное, как женщина, избалованная вниманием не чуждых
рефлексии мужчин, море, в очередной раз отступит, и откроется ближнее
дно с замками ширваншахов, руслами ветхозаветных рек, нефтяными садами и
сторожевыми башнями хазарских каганов, где, несомненно, отыщется для
нас то, что принято называть счастьем.

Один старик-азербайджанец продаёт зелень на небольшом базарчике на
севере Москвы. Лет ему 70, а выглядит он на все 90. Я у него зелень не
беру - по мне она чересчур вялая и, при этом, дорогая. Салман-муаллим
его зовут. Можно видеть его в любую погоду, с утра до вечера, зимой и
летом. Есть у него ещё и лимоны по червонцу штука, маринованный чеснок
по червонцу за пару головок, летом - зелёная, чрезвычайно кислая алыча
по червонцу за стакан и стопки виноградных листьев для долмы - по
червонцу же. Порой я думаю, что это торжество десятичной системы счёта
следует отнести к несомненной заслуге достойного базарчи, ибо разрешена
одна выдающаяся проблема - наш Салман не слишком хорошо владеет русским
языком, и на все вопросы отвечает коротко : "десат!". Он человек
добродушный и на редкость спокойный. Разговаривает он, насыщая речь
ругательствами, что придаёт ей особенный шарм.
- Ала, слюшай, только я товар положила, только панымаишь, на свой место - идёт, э, идёт!
- Кто идёт, Салман - муаллим? - спрашиваю.
- Кто-кто! Она идёт! Пистук ёбная, она идёт. Мусор идёт, панымаешь. Я
товар собирай, я бежаль, потом обратно шёл, встала, товар клала, смотрю,
идёт э, идёт!
- Кто?
- Кто - кто? Она, да, она идёт, милыциа, пистук ёбная! А, думаю, сто
рублей дам, она мне говорит двесты, ай пистук ёбная, я дал да, что
делать? Один банка сарымсаг (чеснок) тоже дала.

Мы любим шутить над ним. Я например.
- Салман - муаллим, Лужков приказал, чтобы всех азербайджанцев без
регистрации забирали на самолёт и в Таджикистан везли, а оттуда пусть
добираются как хотят.
- Ой биляд! - Салман тут цокал языком и бросал короткий взгляд в небеса,
будто намекая В-евышнему, что, мол, не мешало бы тому оценить всю
степень попущенной несправедливости в сотворённом Им мире.
Потом он смотрел на нас с двоюродным братом, загибающихся от
непочтительного хохота, и говорил с некоторой обидой, но и, вместе с
тем, облегчением:
- Ада, нет э, ты пистуешь!
На день рождения Гитлера, когда занятия в моих институтских группах,
состоящих из иностранцев, отменили, я пошёл на базар, обнаружив его
пустым совершенно. Все ларьки были закрыты, только, одинокий и
недовольный, стоял со своей зеленью Салман-муаллим. Подхожу.
- Салман-муаллим, идите домой, сегодня лучше не работать.
- Да э, да базар совсем плахая, совсем.
- Салман-муэллим, сегодня вам надо дома сидеть, Гитлера день рождения.
- Ай биляд, она ещё живая? Вай, пистук ёбная.

Последние полгода я не вижу его - рынок перестроили, оснастили
пластиковыми роскошными прилавками, за которыми стоят новые, незнакомые
люди, среди них много и азербайджанцев, но других. Салман делся куда-то,
может, вернуся в свои пропылённые Уджары, где растресканная земля густо
пропотевает солью.
Уджары, "где я не буду никогда".

****

Сказка, которая не кончается

- Мярожжия, мярожжия! Тязя мярожжия! - заунывный крик на улице.
- А Шаммой! Шаммой, а Шаммой! - дед мой зовёт с балкона.
Старый дядя Шамай, с торчащими из носа и ушей пучками волос, возил по
улицам деревянную тележку с подшипниками вместо колёс, на тележке -
деревянный ящик, курившийся дымком искусственного льда, а в нём, а в нём
- мороженое.
Он плохо видел - почти ничего, один глаз его был прикрыт плёнкой катаракты.
Услышав зов моего деда, Шамай подъезжал поближе, а я спускался и покупал
у него бакинское мороженное - наверное, чудовищное, но тогда оно
казалось вкуснее всего на свете - фруктовое по 7 копеек, пломбир по 11.
Мои друзья, юные подонки, пользуясь моментом, когда мороженщик почти
наощупь считал сдачу, воровали из ящика несколько упаковок. И я один раз
спёр - и показал всему двору, раздал как трофей - а ночью представил,
как старик наощупь считает выручку, и, не не находя её части, шарит по
карманам своего заношенного до дыр пиджака, жуя губами, тщетно пытаясь
вспомнить, куда делись деньги. Лежа под одеялом, я долго-долго плакал.
Потом я украл три рубля у бабушки и доложил Шамаю - родные люди всегда крайние.

Высокая молоканская старуха продавала калёные семечки из мешка - в
платке, со средневековым русским лицом, такие тут в России сохранились
только может в самой глубинке. Отборные семечки - одно зерно к одному -
на углу Первомайской улицы. Стакан 5 копеек. Иногда ей помогала внучка -
красивая девочка с жёлтыми волосами, тоже в платке и с золотыми зубами -
они с бабкой грызли свой товар, одновременно сплёвывая в кулачок.

А напротив синагоги рос инжир - и осы крутились вокруг него.

А в садике Спортлото - рожковое дерево, если есть незрелые стручки
неограниченно, то последствия жестоки. Под деревом скамейка, а на ней
сидел армянин с деревянным протезом ноги, в сталинском френче и картузе
защитного цвета. Он угощал конфетами - выходил из дома с полным карманом
конфет.

- Амирам, хватит подходить к дяде Пете, тебе не стыдно, в доме конфет нету, штоли?

Потом его дом горел - но потом, он уже успел умереть.

А над Тязя Пиром - плач шиитского азана, по праздникам - особенно
громко, и это не что иное, как музыкальное сопровождение сказки. Которая
не кончается.

А море было странного цвета - казалось, что оно подсвечено из глубины,
как будто там, на дне, стоит точно такой же город, с такими же домами и
улицами, и жители его такие же, как мы. Такие же счастливые, как мы.

******

Ночь, Санкт-Петербург, косой снежок летит. Останавливаю тачку, ехать в
центр. За рулём довольно сохранной допотопной машины сидит кавказец лет
50 - невысокого роста, с бочкообразной грудной клеткой, со сросшимися
бровями, с довлатовским "крупным недорогим перстнем" на безымянном
пальце.
Сажусь в машину, говорю куда ехать. В салоне музыка играет - Бока.
Через несколько метров пути он спрашивает, не из Баку ли я?
Я в ответ говорю, что это у меня спросить равносильно тому, как спросить у негра, негр ли он?
На что последовал вопрос, не лезгин ли я?
- Горский еврей, - отвечаю.
После этого разговор перешёл на азербайджанский язык и вскоре я узнал,
что мой водитель бакинец, армянин, происхождением из окрестностей
Кировабада, живёт с женой - молоканкой и двумя сыновьями в Воронеже,
потом он, абсолютно по-бакински бросив руль, извлёк из кармана портмоне и
показал фото старшего сына - коротко стриженный юноша в спортивном
костюме сидит на корточках у какого-то обросшего крапивой бетонного
забора.
Едем. Переходим на дворОвый язык. Говорю - где ты жил?
Он: - Ворошилова улицу знаешь?
Я: - Мне и Ворошилова не знать?
- А Чёрный двор знаешь?
- Я в Чёрном дворе выкурил больше плана, чем в степи растёт.
- Ала, ты Додика наверно знаешь?
- А, я Додика знаю, но он меня нет, тогда когда имя Додика много значило, я пи***ком был ещё.
- Слушай, а где он сейчас, знаешь?
- Йох, а.
- У него в Америке есть казино своё.
- Казино?
- Ала, мусором буду, своё казино имеет в самом Невада Санфрансиско!
Я поцокал языком и закатил, как положено, глаза.
Доехали до московского вокзала, сидим в машине, курим, Бока поёт о том,
что молодость прошла. Водитель повернулся ко мне и говорит: А, разве мы
х**во там жили, в Баку?
- Йох, *** буду йох
- А, разве мы зло делали? Того **** ****, зла не делали. Жили, кейфовали, отдыхали, нет?
- Ала, да э да, того *** ****.
- Ала, что, не суки мусора эти (мусора это азербайджанцы, поскольку
большего оскорбления, чем сравнения с работником милиции, не
существует).
Расплачиваюсь, водила денег не берёт, я сую ему насильно в карман, он
мою руку выталкивает, я снова сую, он снова выталкивает, с криками,
"Ала, яхшы ала, бясты ала" А я думаю, что нужно срочно выходить из
машины - Бока всё поёт, воспоминания нахлынули, в носу уже щиплет.
Водитель говорит: Гардаш, знаешь, что я хочу?
- А?
- Ала пойти в один а***тельный казино, сорвать банк один а***тельный, знаешь, миллион, пять десять, *** буду, пять-десять.
Знешь что бы я сделал?
- А?
- Собрал бы всех вас, бродяги, со всего мира, в самый лучший ресторан,
самый лучший стол, самый лучший музыка, самый красивый девочки, самый
кейф бы для вас сделал, самый кейф.
Я сунул эти 400 руб в бардачок и выскочил из машины. На вокзале я купил
бутылку чего-то очень местного и выдул её из горла, как пепси-колу. В
поезде я спал и мне снился бесконечный стол, ломящийся от долмы,
бастурмы и шашлыка, за котором пируют бездомные бакинцы,
длинный-длинный, как вся северо-западная железная дорога.

Категория: Мои файлы | Добавил: stogarov
Просмотров: 870 | Загрузок: 0 | Рейтинг: 1.0/1
Всего комментариев: 0
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация | Вход ]
На сайте:
Форма входа
Категории раздела
Поиск
Наш опрос
Имеет ли смысл премия без материального эквивалента

Всего ответов: 126
Друзья Gufo

Банерная сеть "ГФ"
Друзья Gufo

Банерная сеть "ГФ"
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0