Понедельник, 24.07.2017, 01:30
Приветствую Вас Гость | RSS

ЖИВАЯ ЛИТЕРАТУРА

[ Новые сообщения · Участники · Правила форума · Поиск · RSS ]
Страница 2 из 2«12
Форум » Архив форумов » Архив номинаций » Номинация "Проза" сезон 2012-2013 (размещайте тут тексты, выдвигаемые Вами на премию)
Номинация "Проза" сезон 2012-2013
stogarovДата: Воскресенье, 10.02.2013, 15:48 | Сообщение # 16
Подполковник
Группа: Администраторы
Сообщений: 212
Репутация: 0
Статус: Offline
Участник номер 10

Дождь над морем

Скажи мне
про дождь над морем, дождь, благословенный для нашей засушливой земли. Неужели
никогда не думалоь, что в дождях, падающих на море, есть что-то неверное,
а?  Что они сродни греху Онана, эти дожди, способные оплодотворить тысячу
полей, но идущие там, где нет вовсе никакой земли. Я всегда об этом думаю,
особенно, когда вижу грозовые тучи. Или облака, идущие в сторону набережной. Скажи
мне про дождь над морем, там, где нет ни земли, ни кораблей людских, где слышен
только шум воды о воду, и рев ветра слышен, и чайки, наверное, кричат там особо
отчаянно, оплакивая воды небесные, пропавшие втуне.

- О, сердце моё, когда ты поймёшь, что ты постарел? Ты постарел не успев
вырасти, как лысеют, не успев поседеть. Ты начинаешь пить тутовку, и сразу
много, так и не перестав жрать молочные тянучки!  Как они только влезают в
тебя в таком количестве? Это чтобы жир завязывася, да? Нормальный человек бы
уже умер от слипания кишок. Тянучки в таком количестве убивают человека!
Нормального я имею в виду!
Когда ты женишься? Ничего не говори, я всё знаю сама, всё, что ты скажешь, я
знаю сама. Ах, тебя обижали, ах, женщины тебя не любили! А за что им тебя
любить, ай тямбяль*? Ты деньги заработал? Ты хоть раз встал с дивана и пошёл и
принёс деньги? Было такое? А женщины любят мужчину с деньгами! А такое, что
есть ты, они любить не станут. Лежит и читает! Что он читает? Книжку он читает!
Тьфу на тебя.
- Бабушка, Вы кричите так громко, что даже можете надорвать горло и заболеть,
не дай Б-г!

Это было много лет назад, сколько именно, сказать уже невозможно, поскольку
года, начиная с определённой давности, спрессовались в один неразделимый кусок
времени, как кучка тянучек, полежавшая на солнцепёке.
Тогда дядя принёс домой корзину, накрытую влажной газетой, и поставил её в угол
на кухне - под раковину, а потом позвал меня и снял газету, и тут я увидел
целую шевелящуюся гору странных созданий, усатых, со множеством ножек, это были
раки, которых я никогда прежде не видел, только на картинке из учебника
биологии, найденного около школы и прочитанного от корки до корки. Я долго
сидел на корточках перед этими тварями, с восторгом разглядывая их,
вооружившись карандашом, осторожно тыкал их, а потом, расхрабрившись, стал
брать за спинки и разглядывать. И среди них был один самый крупный, самый
длинноусый, такой красавчик! Это был европейский благородный рак, как я сейчас
понимаю. У каких-то были усики отломаны, или ножек не хватало, а этот был
целенький.
- Вы ели раков?
- Нет, мы не ели раков. Просто должны были приехать командированные из Москвы,
русские, в гости к дяде, начальники какие-то. А они едят этих раков и пиво
пьют. Пиво дядя тоже купил, два ящика, "Золотой колос" , в тёмных
бутылках с жёлтыми наклейками.
А рак этот будто сам меня выбрал. Он просто сразу захотел жить у меня -
вцепился в руку. Я его оставил себе - налил ему полный таз воды. Потом сделал
ему дом из пластмассового пенала. Травы натаскал. Камушков туда положил - всё
для него сделал. Дядя сказал, что этих самых раков он потом выпустит в море. А
я честно говорю, что хоть и был маленьким совсем, но прочитал учебник биологии
для шестого класса, а там было написано, что они в пресной воде живут, а не в морской,
но я дяде поверил, потому что с чего ему врать мне, может они и в морской воде
тоже живут, просто в книге этого не написали, да.
- И что было потом?
- А потом они стали ждать гостей, суетиться, и мама отвела меня к бабушке,
которая через улицу жила. Бабушка сидела на полу и топориком мелко-мелко рубила
мясо для долмы, а я стоял рядом и рассказывал ей про рака, который теперь будет
жить у меня, что это не просто рак, а падишах всех раков, правитель своего
маленького народа усачей, и что он пришёл ко мне в гости, а все остальные раки
потом поедут жить в море, а он навсегда останется у меня. Бабушка изредка
посматривала на меня, утирая со лба капельки пота, улыбалась, как принято
улыбаться детям, а потом снова наклонялась над доской с мясом, а я продолжал
говорить, смотря, как посверкивают золочённые нити в её головном платке.
У бабушки я и заснул, на следующий день я буквально помчался домой, потому что
не терпелось увидеть моего рака.
- Его ведь не было, так?
- Не было. Они сказали, что он попросил не разлучать себя с его народом, что он
не может без них, и просил у меня прощения, что не может задержаться. Но
обещал, что обязательно вернётся, говорил, что ты ему очень понравился и он
будет вспоминать тебя в своей морской стране.
- А потом?
- Потом я увидел странный предмет на полу. Какой-то необычный красный колышек,
маленький. Я его поднял, и стал разглядывать. Он как-то сразу мне не
понравился, этот колышек. Он был каким-то жутким, нечеловеческим. Мне
показалось, что эта часть должна принадлежать мухе огромных размеров, не иначе.
Он лежал около мусорного ведра, а в ведре, засыпанный картофельными очистками и
пивными пробками, лежал объёмистый газетный свёрток, я его развернул и
ужаснулся - там были части раков, их усики, лапки, хвосты и клешни, только все
- красного цвета. Их сожрали. Я понял, что и моего гостя они тоже съели. Под
пиво. Потом я узнал, что эти самые раки некошерные, что их есть нельзя.
- Ты плакал?
- Нет. Не помню. Я заболел. Они обманули меня - они всегда обманывали меня.

- Бабушка, я есть хочу. Почему ты лежишь всё время? Почему ты мне тянучек не
сваришь? Или хотя бы рыбы не пожаришь?
Бабушка повернула голову и посмотрела на меня - глаза её были мутны.
- Ты мне испортила всю мою жизнь, ты мне всё запрещала, у меня детства не было,
такого как у всех. Всё было нельзя - футбол нельзя, вечером гулять - нельзя,
карманных денег не давала мне никогда. Я сидел на на лавочке, смотрел, как ты
семечки продаёшь, а все мои знакомые мимо проходили, они с девушками были, а
потом - с жёнами, с колясками были, а я сидел и сидел рядом с тобой, и смотрел,
как ты семечки в стакан набираешь, как ты кульки из газеты сворачиваешь.
Почему?
Бабушка всё смотрела на меня - молча.
- Жизнь прошла, бабушка, жизнь прошла, по твоей вине прошла. Ничего не было,
ничего, и всё из-за тебя. Встань и приготовь мне что-нибудь, сейчас же встань и
приготовь. Тянучек хочу, слышишь, тянучек. Встань немедленно, ненавижу тебя!
А бабушка смотрела и молчала, и я знал, она никогда больше не скажет ни единого
слова.

тямбяль - лентяй (бакинский говор)
 
 
 
 
Котёл из Тбилиси
Помню, как
дед мой, в длинном,  почти до земли, габардиновом плаще, зажав губами
пустой мундштук, ходил по тбилисской барахолке у моста через Куру, разглядывая
самовары, чётки, картины под Пиросмани, зеркала в стиле модерн, разнообразные
портреты Сталина, где тот всегда молодой и красивый, медные подсвечники,
мельхиоровые подстаканники, и всё прочее, созданное за целый век и успевшее
подёрнуться плёнкой увядания.
Иногда дед начинал торговаться. Однажды приценился к набору шахмат без ладьи и
двух пешек, выставленному маленьким седовласым гурийцем.  Они долго
обсуждали цену, постепенно входя в раж, так долго, что я успел заскучать,
разглядывая коврик, на котором, вытканный ядовитыми красками, прекрасный
махараджа в тюрбане умыкал пышнотелую красавицу в розовом лифчике и кисейных
шароварах. В конце концов, дед довёл почтенного гурийца до белого каления, и
тот стал совать  прямо деду в руки свои шахматы, добавив к ним бюстик
Дзержинского, и крича:
- Бэри так, забырай, толка ухади! И эта тожи бэри, нэгадяй!
Но дед не взял. Ушёл, качая головой, сказав мне чуть позже:
- Что за интересные люди эти грузины?
Так мы и ходили бесцельно по базару, пока в один момент дед не заприметил
большущий медный котёл, покрытый зеленоватыми разводами, лежавший среди
всяческого лома. Заглянув в этот котёл, дед зачем-то достал из кармана связку
ключей и принялся скоблить одним из ключей внутри. Лицо его посветлело, и, не
торгуясь, дед выложил ушлому тбилисцу целую кучу денег, и котёл этот перешёл к
нам.   
Потом мы пошли в хинкальную недалеко от вокзала, ту самую, где, по легенде,
Есенин и Табидзе ели хаш. Был вечер, за соседними столиками стояли упитанные
грузины, розовые от водки, как младенцы после купанья, и невероятно громко,
перебивая друг друга, обсуждали свои дела. Я пил чай, и дед мой, выдержав
небольшую паузу, извлёк из кулака, как фокусник, шоколадную конфету. Я сделал
круглые глаза, хотя наизусть знал этот трюк, и даже видел, как дед берёт эту
конфету у своей знакомой,  усатой армянки, хозяйки кондитерского рундучка.
Потом, когда мы шли к автобусу, и я купил надувной шарик, дед произнёс с
неудовольствием:
- С ума сошёл? Тебе что, пять лет?
И я ответил, что в шарике тбилисский воздух, и значит, кусок этого города
останется с нами ещё надолго. Дед посмотрел на меня внимательно, но ничего
больше не сказал. И мы, с котлом и шаром, отправились домой, в Баку.
По дороге я спросил у деда, зачем он скоблил внутри котла, на что дед,
развернув бумагу и выставив котёл на свет, сказал:
- Посмотри внимательно, что видишь?
Приглядевшись, я увидел, что на стенки котла нанесены уровни в виде неглубоких
насечек, и напротив каждого идёт процарапанная надпись еврейскими буквами.
- Вот посмотри, тут написано два слова: рис и плов, баранина и плов, и так
далее, да. До этого уровня нужно насыпать рис, если ты плов делаешь. А до этого
– баранину нужно положить. А тут написано, сколько шафрана класть, сколько
гранатового сока лить, сколько лука класть. Ты даже не представляешь, каких
больших денег этот казан стоит! А если на дно посмотришь?
Я посмотрел на дно, куда указывал дедов палец, дублённый временем, и оттого
походивший на только что извлечённый из земли корень тёмно-синей моркови, и
увидел, что всё дно котла исписано, хотя часть надписи была скрыта коркой
окислов.
- Тут говориться, что в субботу нельзя готовить, а ещё пожелание хорошего
аппетита тем, кто не пренебрегает заповедями. Вот как люди раньше делали, с
пониманием делали.
Позже, уже дома, дед долго и тщательно чистил покупку медной проволокой,
полировал особым, мелким песочком, до тех пор, пока котёл не засверкал, как
если бы был золотым. Самое интересное, что мы ни разу, на моей памяти, в нём не
готовили. Часто, когда дома никого не было, я доставал этот магический предмет,
сиявший, как самовар русского царя, и разглядывал, проводя пальцем по
утопленным надписям на его дне и стенках, представляя его,  то набитым
червонцами, на палубе пиратского корабля, то ломящимся от мусульманских сокровищ
из «1000 и 1-ой ночи».
Вскоре дедов двоюродный племянник, Додик, положил на него глаз, и всякий раз,
бывая у нас дома, он нудно и многословно выклянчивал этот котёл, придумывая всё
новые и новые поводы его заполучить. От мифической рекомендации доктора есть из
медной посуды, до столь же невероятного сна о котле, привидевшегося, якобы, его
беременной жене.  Когда же дед отказывал, то Додик пытался этот котёл
купить, причём с каждым разом назначал всё большую цену. Предлагал он небрежно,
как бы между делом, но по особым искрам, вспыхивавшим в его выпуклых, обычно
невыразительных глазах было ясно, что покупка его крайне интересует. Но дед не
продавал.
Один же наш сосед по двору, многодетный сапожник, по имени Манашир, не просил
котёл и не пытался купить, но всегда им восхищался. Дед снимал котёл с полки, и
всякий раз читал Манаширу, не знавшему наших букв, надписи со дна и стенок,
причём, на моей памяти, они всегда звучали по-разному, но сапожник не замечал
этой разности, и хвалил старое время, в котором жили такие мастера с пониманием
и любовью к людям. Манашир этот жил один, потому как жена его умерла несколько
лет назад, дети разъехались, и только время от времени появляясь, привозили ему
внуков. Тогда было видно, как он, сидя во дворе, качает очередного потомка,
напевая что-то вроде: «Йося-мося кушала, Хая-мая  мушала». Был он не очень
старым, моложе деда, но стал сильно сдавать. Встречаясь с нами во дворе много
раз за день, сапожник всякий раз здоровался, ещё он часто забывал снять тфилин
с головы и так и ходил с ним, пока кто-нибудь ему не говорил об этом, или
подстригал бороду только с одной стороны. По всему было видно, что он болеет.

Когда у нас на юге выпадает снег, это совсем не то, что снег на севере. Он
выпадает обильно без всякой подготовки, сыплется сплошным потоком на пейзажи
переспелой осени. Буквально за считанные часы заносится всё вокруг – исчезают
застрявшие машины, бульварные кусты обращаются в исполинские снежки, а пальмы
становятся грибами-дождевиками на тонких ножках. Через недолгое время
останавливаются трамваи и превращаются в голубоватых слизней, подсвеченных
изнутри, и замерзает газ в трубах. Электрический свет вскоре пропадает, потому
как, электрифицирован наш старый квартал таким образом, что множество 
проводов под всеми углами тянутся от деревянных столбов к разнокалиберным
изоляторам, вбитым в деревья, стены и коньки крыш, и во время снегопада вся эта
причудливая паутина обрывается, и в домах воцаряется чуланная тьма. Я обожал
это время, когда сидишь и смотришь из окна на улицу, охваченную легким
фосфоресцирующим светом, и звёзды над городом становятся велики, и их высыпает
так много, что не остаётся никакого свободного от них неба.

Как раз в день такого снегопада было обрезание Додикиного сына, и мы
отправились к нему в фотоателье, долго шли через слепящую белизну, обсуждая
один щекотливый вопрос, касающийся старухи по кличке Дедяахунна, женщины,
которой весь квартал, не сговариваясь,  отдавал пальму первенства в умении
наводить порчу. Дед был уверен, что Дедяахунна на праздник не придёт, потому
что Додик её не пригласит,  я же думал, что эта жуткая старуха, которую я
никогда не видел, появится всё равно.
Придя в фотоателье, в котором были занавешены одеялами витрины, накрыты столы,
а по стенам развешены новогодние гирлянды и шары, мы застали там оживленную
дискуссию на ту же тему. Женщины ходили туда-сюда, разнося еду, а за столом не
сидели, потому как брит-мила праздник мужской. Дед подошёл к родне, и они
некоторое время шептались. Через несколько минут в зал закатили коляску с
младенцем, украшенную искусственными розами и лентами, и поставили в углу.
В зале было человек двадцать мужчин, тут мы и увидели Манашира, сидевшего рядом
со своими трёмя сыновьями, сильно исхудавшего, так, что плечи на его пиджаке
повисли, и, как казалось, бормочущего что-то себе под нос.  Кроме него,
там было ещё несколько знакомых мне лиц, но, в основном, присутствовали
родственники Додикиной жены, выходцы из Губы, выглядевшие откровенно
по-сельски.
Гости расселись и начался праздник, все крепко выпили, и, в разгар веселья, дед
мой, встав со стаканчиком водки, произнёс:
- Когда мужчина видит своего родившегося первенца, то что происходит с
мужчиной? Мужчина счастлив? Да, он, конечно, счастлив, и счастлив он
бесконечно.  Но есть ли в этом счастье и некоторое количество грусти? Да,
есть! Потому как  ты тут понимаешь, глядя на своего сына, что
отодвигаешься чуть-чуть подальше от земли, и начинаешь быть ближе к
Т-орцу.  Теперь сына будут любить больше, чем тебя, и все твои будут его
любить больше, чем тебя, а ты теперь никогда не ребёнок, потому что ты теперь –
родитель. Как говорит наш любимый рав Габо, когда мужчина впервые видит лицо
первенца своего, то мужчина впервые понимает, что сам когда-нибудь умрет. Но мы
знаем, так положено у Б-га в Его мире. И сейчас наш Давидик, которого самого
брит-милу я помню, как будто она была вчера, самый счастливый человек на свете,
и мы все – счастливые люди, мы будем радоваться, и будем веселиться, как и
положено тем, в чьём доме пришло счастье.
Тут дед выпил водку под одобрительные крики поднабравшихся губинцев, и закусил
солёной черемшой. В тот момент распахнулась входная дверь, на которой болталась
табличка «закрыто», и какая-то незнакомая мне женщина буквально вбежала в
фотоателье. Она встала перед столом, отряхивая снег и оглядывая помещение,
немедля воцарилась тишина, лишь по рядам сидящих шёпотом пронеслось её имя,
вернее, кличка,  только Додик, сидевший с братьями своей жены спиной к
входу, её появления не заметил, и продолжал громко обсуждать какие-то денежные дела. 
Женщины, бывшие в зале, звеня тарелками, побежали в фотолабораторию, бывшую, на
время, кухней.
Я во все глаза смотрел на новую гостью, поняв, что это и есть Дедяахунна. Она
оказалось совсем не старой, во всяком случае, волосы её были выкрашены хной, а
лицо – лишено морщин. Впрочем, хорошо разглядеть её я побоялся,  и
уставился в тарелку, отметил только, что на лице Дедяахунны не было 
бровей, они были выщипаны, а затем жирно и несимметрично нарисованы высоко на
лбу, там, где бровей никогда не бывает.
Она же подошла к Додику сзади, встала за ним, и громко сказала:
- Не позвал старуху? Думаешь, старуха тебе зло сделает? А был бы умный, так бы
не думал. Что, тебе жалко старуху накормить, родню показать? Жадный ты на
деньги. А для кого ты не жадный? Для любовниц ты не жадный. Тут ты добрый.
От этих слов воловьи, выпуклые глаза Додика, казалось, ещё больше выкатились,
став похожими на две чёрные виноградины, и он застыл на своём месте, не
поворачиваясь. Дедяахунна стала обходить стол. Подойдя к моему деду, она
произнесла:
- Всё пьёшь, Гидон? Столько лет живёшь, а без рюмки тебя никто не помнит. Сын
спился, и внук  пьёт с дедом. Старуха всё знает! Пей, пей. Тебя уже в аду
ждут. Там вина много!
Тут я дёрнулся, но в этот момент дед сжал мне руку, я посмотрел на него, и
увидел, что дед улыбается.  Пройдя дальше, где сидел Бадал, заведующий
продуктовым магазином в Дербенте, почётный, в некотором роде, гость, Дедяахунна
вдруг пронзительно взвизгнула, так, что изо рта Бадала вылетела маслина и он,
схватившись двумя руками за горло, закашлялся, побагровев.  Дойдя до
места, где сидел Габо Элигулашвили, обязательный гость на всех праздниках
нашего квартала, старуха разразилась такой тирадой:
- А вот и мудрец! Скажи мудрый человек, где в твоих книгах написано, что можно
старуху, бабушку, сироту к тому же, обносить? Угощения лишать? Давай, скажи,
да. Сказками своими скажи. Не удивительно ли, что у нас в квартале живёт такой
великий мудрец, а никто его в мире не знает? Почему с телевидения не приезжают
тебя снимать, старый пень? Праведник! В квартале все пьют и гуляют, злодей на
злодее, а наш праведник всё одобряет. Пример даже подаёт, несмотря на годы, да?
Габо с полным спокойствием достал из кармана спичку и с блаженным выражением на
лице принялся ковырять ею в ухе.
Вдруг старуха увидела коляску в конце зала и, смеясь, пошла туда, периодически
выделывая ногами странные танцевальные па.
- Сейчас посмотрим, кто у него родился. Уай, какой красавчик! Вылитый Додик,
одно лицо, такой же красавчик! Дай, старуха тебя поцелует, да! Балашка! –
раздался голос Дедяахунны, исполненный ликования.
Вдруг она завизжала, причём всем стало понятно, что визг этот абсолютно
непритворный, и побежала к выходу, сбив по дороге стопку тарелок с угла стола.
Натолкнувшись на фотоаппарат, накрытый сверху тканью, старуха едва его не
опрокинула, и побежала в другую сторону, забыв, очевидно, где был вход.
Наконец, кто-то догадался распахнуть ей дверь, и она выскочила на улицу.
Когда всё стихло, раздался хохот – смеялся мой дед, закрыв лицо руками, смеялся
Габо, обнажив беззубые дёсны, заливался Манашир, периодически стряхивая слёзы с
лица, и через некоторое время смеялся весь зал.
Дело оказалось в том, что ребёнка спрятали, а мартышку по имени Лора, которая
делила с семьёй Додика стол и кров, трудясь в качестве модели для съёмок с
детьми, туго запеленав и нацепив на неё чепчик, положили в коляску вместо
младенца. В тот момент, когда старуха схватила, как ей казалось, ребёнка, Лора,
разозлённая своим положением, зашипела и пустила в ход зубы. 
Праздник продолжился с прежним размахом, у молодёжи началась даже лезгинка, и
казалось, никаких проблем теперь не будет, как вдруг сыновья Манашира вскочили
с мест, и по столу разнеслось «Манашир упал, Манашир упал». Ему вдруг сделалось
плохо, кто-то приводил его в чувство, кто-то кинулся звонить в «Скорую помощь»,
и веселье прекратилось.
Пока неотложка добиралась через заснеженный город, мы стояли вокруг старика,
которого положили на стулья, а тот виновато улыбался и махал нам рукой, мол,
садитесь и продолжайте, всё хорошо.

Через неделю, когда его выписали из больницы, и мы с дедом пошли к нему. 
Старый сапожник сидел на кровати, сведя брови домиком, и медленно раскачивался.
Перед ним стояла нетронутая тарелка манной каши, приготовленная невесткой. Сама
невестка, крупная, рослая девушка, гремела посудой на кухне, в комнате,
несмотря на день, горела лампа, и беззвучно работал телевизор.
- Почему не кушаешь? – спросил дед.
- Не могу, вкус не чувствую.
- А ты настоящий  плов с бараниной покушай, да, такой вкус почувствуешь.
- А кто мне приготовит? Никто уже не умеет, слушай, - с этими словами Манашир
посмотрел на висящую над телевизором, сильно ретушированную фотографию своей
покойной жены.
- Ладно, да, сейчас я тебе наш казан принесу, с ним любой человек плов
приготовит, - сказал дед и послал меня за котлом.
Вернувшись с ним, я увидел, что сапожник настолько разволновался, что встал с
кровати.
Я поставил котёл, и сапожник принялся водить дрожащей рукой по  сияющим
бокам этого изделия, превращённого, неизвестно по чьей прихоти, в кулинарную
книгу.
- Гидон, ты мне его даришь?
- Нет, поцеловать принёс.
- Сейчас я Саре скажу (Сара – это невестка), куда класть, что класть, даже она
сумеет плов сделать, - говорил он, глядя на деда и улыбаясь.
Поговорив с нами ещё немного, Манашир заклевал носом и вскоре лёг на кровать,
дед поставил котёл рядом, и через минуту сапожник заснул, держась рукой за его
край, и мы пошли домой.
Дед закурил папиросу, думая о чём-то, пока мы пересекали двор, и мне
показалось, что деду жаль котла, по правде говоря, и мне было жаль дарить такую
замечательную вещь.
- А как он прочтёт рецепты? – не выдержав, прервал я дедовское молчание.
- Никак не прочтёт.
- А тогда как плов ему будут готовить?
Дед посмотрел на меня, выпустил дым из ноздрей, и сказал:
- Это, на самом деле, не самое главное. Главное другое.
- А что главное?
- Щедрость в твоей душе, - ответил дед.

Через  три дня сапожник умер, а ещё через год снова выпал снег, да такой,
что город буквально утонул в нём. Электричество снова отключилось, хлеб пропал,
машины встали, а мы сидели при свете керосинки, и дед, надев очки, читал мне
вслух историю царя Шауля, потерявшего от зависти голову. Я глядел на улицу,
окна которой превратились в цепочки керосинных светляков, уходящих вдаль, до
самой тьмы и думал о том, что старость, в отличие от детства и молодости, имеет
начало, но не имеет определённого конца. Ещё я подумал, что когда-нибудь стану
стариком. Тогда у меня обязательно будет внук,  и мы поедем с ним в
Тбилиси, самый красивый город на свете. Там, на базаре, около моста, где шумит
мутно-зелёная Кура, на развале, среди подсвечников и подстаканников, мы
обязательно найдём наш котёл.
 
stogarovДата: Воскресенье, 10.02.2013, 16:13 | Сообщение # 17
Подполковник
Группа: Администраторы
Сообщений: 212
Репутация: 0
Статус: Offline
Участник номер 10
продолжение


Гирька, похожая на каштан

Следующая станция курдская! И тут же видишь эту курдскую станцию,
подъезжает поезд со стуком и свистом, а на перроне курдиянки, замотанные
в платки, продают вишнёвые палочки. Маленький город мелко посыпан
пылью, похожей на виноградную пыльцу, которая пляшет в восходящих струях
воздуха, тепло, так тепло, но уже паучки перелетают свою Вселенную,
отпустив радужные нити по ветру, и оттого начинаешь понимать, что осень
уже наступила. Осень это пора жареных каштанов, дорогой.
Купили мы по пакетику этих каштанов, горячих, надтреснутых каштанов, от
которых валит пар, потому что холодно, редкий холод для наших краёв,
идём себе, гуляем, никого не трогаем. И видим, Омарик стоит на углу
улицы Кецховели, заметил нас, но отвернулся, делает вид, что не увидел.
Бежать уже поздно, он догонит, он взрослый, а мы дети, отнимет каштаны,
но будем идти дальше, нет подожди, давай выбросим и растопчем, чтоб ему
не досталось, слушай у меня в портфеле пахнущая селёдкой гирька, которую
мы утащили в магазине "Азрыба", помнишь, гирька с талией, к которой я
привязал верёвку, если её достать и крутить, Омарик не подойдёт -
заочкует, я его знаю, он только на мелких рыпается, а так он овца, мне
папа говорил.

Папа приехал, он весёлый, от него вином пахнет, в костюме, на рукавах
красивые брошки с розами, снимает их, видя, что я смотрю на них и дарит -
ему ничего не жалко. Слово необычное - запонки, запомни, запонки.
Лиля, а у меня есть запонки, мне отец подарил, с розами. Лиля рыжая, у
неё волосы как медная проволока, которой моя бабушка натирает
сковородки, тоже медные - старые, такие же, как она сама. Папа у Лили
врач, он умер. Умер, что это такое? Это уехал, далеко-далеко уехал, и не
вернётся больше. Мой папа тоже уехал. Нет, твой папа сидит. Что это
значит? Мама говорит, что мне не нельзя с тобой дружить.

Станция курдская! Курды жили у нас, на соседней улице, у них была куча детей, и они были нищие. А мы нищие? Мы обыкновенные.
А вот и дом наш - до него надо немного пройти, пять или шесть домов
миновать, вот он, наш дом, улица Павлова, яблони старые три штуки, и
груша одна. Одна единственная, она не наша, но какие вкусные у неё плоды
- в сто раз лучше наших яблок, может, и в тысячу. А за домом - чьи-то
огроды, сады, а надо всем - гора Машук, похожая на обёрнутый в зелёную
фольгу шоколадный трюфель.

Реббе Элигулашвили любит трюфели, один трюфель - один стакан "армуды" с
чаем. А мы смотрим, как он пьёт чай, сосредоточено, аккуратно ест
трюфель, посасывает его, зубов у него нет, а пальцы тёмные, как корни
дерева. Внутри каждого трюфеля - орешек, но реббе не может его съесть, и
около него на столе - небольшая кучка орехов. Реббе думает о чём-то,
мечтательно глядя вверх, не смотрит на нас, "армуды" дымится, потом он
опускает глаза, замечает, что мы глядим на него, улыбается и достаёт из
коробки трюфеля, нате, ешьте, говорит. Мы берём по одной штуке, держим в
руках, есть неудобно, шоколадные конфетки тают, тают, исчезают на
глазах.

На глазах отчего-то пелена, ничего толком не разглядеть, и воздуха не
хватает, тянет тебя куда-то наверх, а вот ты и выходишь на свет, это же
море, ты бы в море, а теперь всё видно, теперь и звуки появились, и
много-много света. Столько света бывает, только если в нашем Баку
выпадает снег - кругом слепящий свет, такой, что смотреть больно,
правда, не каждый год такое удовольствие. А в тот год, когда снег у нас
выпал, Габо Элигулашвили умер, и мы с дедом пошли в его дом, и я всю
дорогу думал, как должны выглядеть его мёртвые глаза, и боялся идти, но
деду не говорил, и когда мы вошли в дом, я даже зажмурился, дом был до
краёв полон плача, как стакан "армуды" - чая, но когда я открыл глаза,
то не увидел ничего страшного, был только лежащий на полу небольшой
свёрток полосатой материи, в который превратился реббе, а вокруг него
горело множество зажжённых свечек.
Как будто созвездие маленьких звёзд над Машуком, куда мы поднимались с
братом - брат толстый и лысый, а я маленький, хотя он младше меня на два
года, совсем непонятно, как это он быстрее меня вырос. Но я не прощу
ему никогда, что он сбежал, оставив меня на груше, потому что я не смог
спрыгнуть, зацепился штанами, и хозяин груши, казак, поймал меня, и
отлупил ремнём, но я не плакал, потому что было стыдно - воровать
нехорошо, и сказал мне дед, что ты сын своего отца, яблоко от яблони, а
мне не нужны наши яблоки, они никуда не годятся, только разве на компот,
а вот груши, соседские груши - совсем другое дело. Но брать их было
нельзя, нужно просто пойти на базар и купить, ведь мы же не нищие, в
конце концов?
Как эти наши соседи, у которых куча детей, и все голодные, они курды,
говорила мама, и с ними не надо дружить. А я и не хочу - мне хочется
дружить с Лилей, красивой рыжей девочкой из дома напротив. Они ашкеназы,
не так давно переселились к нам, и я видел, как папа забирает её из
школы, папа у неё маленький, не то что мой, огромный, но лилин папа -
доктор, а мой "уголовник", но я не верю, что такой большой мой папа
может стоять в углу, да и что ему там делать?

Папа, а на меня напал Омарик, когда мы с Яшей гуляли в молоканке!
Ты чего, Омарика боишься? Ты что, не мой сын? Дай ему гирей по морде!

А гири были в полуподвальном магазине напротив бакинского Дворца Ленина -
там продавали молотки и гвозди, а гвоздей было множество разных видов -
от больших, похожих на карандаши, до крохотных, сапожных. Продавец был
дядя Натан, полный, круглый, краснолицый, в жилетке и ермолке, похожий
на воздушный шар. Он взвешивал гвозди на весах с двумя чашами,
уравновешивая гирьками. Мы с дедом зашли в магазин, дед купил сапожных
гвоздей, и они с Натаном принялись о чём-то долго разговаривать, а я
смотрел на гирьки, стоявшие, как разобранная матрёшка, по размерам,
начиная от самой здоровенной и до самой маленькой, крохотной гирьки, и
эта гирька мне так понравилась, что я взял её и спрятал в карман. А
потом пришёл ещё покупатель, и дядя Натан принялся взвешивать, а
маленькой гирьки нет, и он стал шарить по столу, а потом искать за
прилавком, кряхтя и одышливо дыша, периодически выглядывая оттуда, и его
расстроенное лицо стало совсем багровым, а мне стало стыдно и жалко
Натана, но я не мог подложить гирьку обратно, не мог, не мог.
Ведь гирьки уже нет, а вместо неё остался жареный каштан и я
расколупываю его ногтями, тёмными от сажи, и всё никак не могу раскрыть,
чтобы извлечь сладкую сердцевину. Да кто так делает, смотри как надо,
говорит Омарик, эх вы, даже не умеете каштаны шёлкать, берёт мой каштан и
разламывает, обжёгшись, помахав в воздухе рукой, достаёт каштановое
ядро и даёт мне. Я говорю Омарик, хочешь каштаны? Он морщится, говорит,
нет, не люблю, но я беру и отсыпаю часть их из кулёчка в карман
омарикиной куртки. Тот ворчит, но вскоре достаёт один и начинает его
ломать. Так и идём по улице Кецховели, поедая каштаны, только Омарик
невысокий, худой подросток, с одной седой прядью у виска, которая у него
от рождения, а я большой, полный, сорокалетний, и Омарик смотрит на
меня снизу вверх и улыбается чему-то, а я думаю, как странно что наш с
ним маленький город мелко посыпан пылью, похожей на виноградную пыльцу,
которая пляшет в восходящих струях воздуха, тепло, так тепло, но уже
паучки перелетают свою Вселенную, отпустив радужные нити по ветру, и
оттого начинаешь понимать, что осень уже наступила. А мы идём к вокзалу,
куда со стуком и свистом прибывает поезд, где стоят курдиянки в
платках, со своими вишнёвыми палочками, и пора просыпаться на Курской, и
пора выходить, и ты только тогда начинаешь понимать, что вся твоя жизнь
это всего лишь путь во мраке, в подземном поезде, движущемся по кольцу.


В глубине Хазарского моря

Где-то в глубине самого зелёного из всех морей, называемого Хазарским
морем, под его лучащейся радужными тонами нефтяной плёнкой, под
керосиновыми, опалесцирующими волнами, спрятано наше счастье. Когда -
нибудь наше капризное, как женщина, избалованная вниманием не чуждых
рефлексии мужчин, море, в очередной раз отступит, и откроется ближнее
дно с замками ширваншахов, руслами ветхозаветных рек, нефтяными садами и
сторожевыми башнями хазарских каганов, где, несомненно, отыщется для
нас то, что принято называть счастьем.

Один старик-азербайджанец продаёт зелень на небольшом базарчике на
севере Москвы. Лет ему 70, а выглядит он на все 90. Я у него зелень не
беру - по мне она чересчур вялая и, при этом, дорогая. Салман-муаллим
его зовут. Можно видеть его в любую погоду, с утра до вечера, зимой и
летом. Есть у него ещё и лимоны по червонцу штука, маринованный чеснок
по червонцу за пару головок, летом - зелёная, чрезвычайно кислая алыча
по червонцу за стакан и стопки виноградных листьев для долмы - по
червонцу же. Порой я думаю, что это торжество десятичной системы счёта
следует отнести к несомненной заслуге достойного базарчи, ибо разрешена
одна выдающаяся проблема - наш Салман не слишком хорошо владеет русским
языком, и на все вопросы отвечает коротко : "десат!". Он человек
добродушный и на редкость спокойный. Разговаривает он, насыщая речь
ругательствами, что придаёт ей особенный шарм.
- Ала, слюшай, только я товар положила, только панымаишь, на свой место - идёт, э, идёт!
- Кто идёт, Салман - муаллим? - спрашиваю.
- Кто-кто! Она идёт! Пистук ёбная, она идёт. Мусор идёт, панымаешь. Я
товар собирай, я бежаль, потом обратно шёл, встала, товар клала, смотрю,
идёт э, идёт!
- Кто?
- Кто - кто? Она, да, она идёт, милыциа, пистук ёбная! А, думаю, сто
рублей дам, она мне говорит двесты, ай пистук ёбная, я дал да, что
делать? Один банка сарымсаг (чеснок) тоже дала.

Мы любим шутить над ним. Я например.
- Салман - муаллим, Лужков приказал, чтобы всех азербайджанцев без
регистрации забирали на самолёт и в Таджикистан везли, а оттуда пусть
добираются как хотят.
- Ой биляд! - Салман тут цокал языком и бросал короткий взгляд в небеса,
будто намекая В-евышнему, что, мол, не мешало бы тому оценить всю
степень попущенной несправедливости в сотворённом Им мире.
Потом он смотрел на нас с двоюродным братом, загибающихся от
непочтительного хохота, и говорил с некоторой обидой, но и, вместе с
тем, облегчением:
- Ада, нет э, ты пистуешь!
На день рождения Гитлера, когда занятия в моих институтских группах,
состоящих из иностранцев, отменили, я пошёл на базар, обнаружив его
пустым совершенно. Все ларьки были закрыты, только, одинокий и
недовольный, стоял со своей зеленью Салман-муаллим. Подхожу.
- Салман-муаллим, идите домой, сегодня лучше не работать.
- Да э, да базар совсем плахая, совсем.
- Салман-муэллим, сегодня вам надо дома сидеть, Гитлера день рождения.
- Ай биляд, она ещё живая? Вай, пистук ёбная.

Последние полгода я не вижу его - рынок перестроили, оснастили
пластиковыми роскошными прилавками, за которыми стоят новые, незнакомые
люди, среди них много и азербайджанцев, но других. Салман делся куда-то,
может, вернуся в свои пропылённые Уджары, где растресканная земля густо
пропотевает солью.
Уджары, "где я не буду никогда".

****

Сказка, которая не кончается

- Мярожжия, мярожжия! Тязя мярожжия! - заунывный крик на улице.
- А Шаммой! Шаммой, а Шаммой! - дед мой зовёт с балкона.
Старый дядя Шамай, с торчащими из носа и ушей пучками волос, возил по
улицам деревянную тележку с подшипниками вместо колёс, на тележке -
деревянный ящик, курившийся дымком искусственного льда, а в нём, а в нём
- мороженое.
Он плохо видел - почти ничего, один глаз его был прикрыт плёнкой катаракты.
Услышав зов моего деда, Шамай подъезжал поближе, а я спускался и покупал
у него бакинское мороженное - наверное, чудовищное, но тогда оно
казалось вкуснее всего на свете - фруктовое по 7 копеек, пломбир по 11.
Мои друзья, юные подонки, пользуясь моментом, когда мороженщик почти
наощупь считал сдачу, воровали из ящика несколько упаковок. И я один раз
спёр - и показал всему двору, раздал как трофей - а ночью представил,
как старик наощупь считает выручку, и, не не находя её части, шарит по
карманам своего заношенного до дыр пиджака, жуя губами, тщетно пытаясь
вспомнить, куда делись деньги. Лежа под одеялом, я долго-долго плакал.
Потом я украл три рубля у бабушки и доложил Шамаю - родные люди всегда крайние.

Высокая молоканская старуха продавала калёные семечки из мешка - в
платке, со средневековым русским лицом, такие тут в России сохранились
только может в самой глубинке. Отборные семечки - одно зерно к одному -
на углу Первомайской улицы. Стакан 5 копеек. Иногда ей помогала внучка -
красивая девочка с жёлтыми волосами, тоже в платке и с золотыми зубами -
они с бабкой грызли свой товар, одновременно сплёвывая в кулачок.

А напротив синагоги рос инжир - и осы крутились вокруг него.

А в садике Спортлото - рожковое дерево, если есть незрелые стручки
неограниченно, то последствия жестоки. Под деревом скамейка, а на ней
сидел армянин с деревянным протезом ноги, в сталинском френче и картузе
защитного цвета. Он угощал конфетами - выходил из дома с полным карманом
конфет.

- Амирам, хватит подходить к дяде Пете, тебе не стыдно, в доме конфет нету, штоли?

Потом его дом горел - но потом, он уже успел умереть.

А над Тязя Пиром - плач шиитского азана, по праздникам - особенно
громко, и это не что иное, как музыкальное сопровождение сказки. Которая
не кончается.

А море было странного цвета - казалось, что оно подсвечено из глубины,
как будто там, на дне, стоит точно такой же город, с такими же домами и
улицами, и жители его такие же, как мы. Такие же счастливые, как мы.

******

Ночь, Санкт-Петербург, косой снежок летит. Останавливаю тачку, ехать в
центр. За рулём довольно сохранной допотопной машины сидит кавказец лет
50 - невысокого роста, с бочкообразной грудной клеткой, со сросшимися
бровями, с довлатовским "крупным недорогим перстнем" на безымянном
пальце.
Сажусь в машину, говорю куда ехать. В салоне музыка играет - Бока.
Через несколько метров пути он спрашивает, не из Баку ли я?
Я в ответ говорю, что это у меня спросить равносильно тому, как спросить у негра, негр ли он?
На что последовал вопрос, не лезгин ли я?
- Горский еврей, - отвечаю.
После этого разговор перешёл на азербайджанский язык и вскоре я узнал,
что мой водитель бакинец, армянин, происхождением из окрестностей
Кировабада, живёт с женой - молоканкой и двумя сыновьями в Воронеже,
потом он, абсолютно по-бакински бросив руль, извлёк из кармана портмоне и
показал фото старшего сына - коротко стриженный юноша в спортивном
костюме сидит на корточках у какого-то обросшего крапивой бетонного
забора.
Едем. Переходим на дворОвый язык. Говорю - где ты жил?
Он: - Ворошилова улицу знаешь?
Я: - Мне и Ворошилова не знать?
- А Чёрный двор знаешь?
- Я в Чёрном дворе выкурил больше плана, чем в степи растёт.
- Ала, ты Додика наверно знаешь?
- А, я Додика знаю, но он меня нет, тогда когда имя Додика много значило, я пи***ком был ещё.
- Слушай, а где он сейчас, знаешь?
- Йох, а.
- У него в Америке есть казино своё.
- Казино?
- Ала, мусором буду, своё казино имеет в самом Невада Санфрансиско!
Я поцокал языком и закатил, как положено, глаза.
Доехали до московского вокзала, сидим в машине, курим, Бока поёт о том,
что молодость прошла. Водитель повернулся ко мне и говорит: А, разве мы
х**во там жили, в Баку?
- Йох, *** буду йох
- А, разве мы зло делали? Того **** ****, зла не делали. Жили, кейфовали, отдыхали, нет?
- Ала, да э да, того *** ****.
- Ала, что, не суки мусора эти (мусора это азербайджанцы, поскольку
большего оскорбления, чем сравнения с работником милиции, не
существует).
Расплачиваюсь, водила денег не берёт, я сую ему насильно в карман, он
мою руку выталкивает, я снова сую, он снова выталкивает, с криками,
"Ала, яхшы ала, бясты ала" А я думаю, что нужно срочно выходить из
машины - Бока всё поёт, воспоминания нахлынули, в носу уже щиплет.
Водитель говорит: Гардаш, знаешь, что я хочу?
- А?
- Ала пойти в один а***тельный казино, сорвать банк один а***тельный, знаешь, миллион, пять десять, *** буду, пять-десять.
Знешь что бы я сделал?
- А?
- Собрал бы всех вас, бродяги, со всего мира, в самый лучший ресторан,
самый лучший стол, самый лучший музыка, самый красивый девочки, самый
кейф бы для вас сделал, самый кейф.
Я сунул эти 400 руб в бардачок и выскочил из машины. На вокзале я купил
бутылку чего-то очень местного и выдул её из горла, как пепси-колу. В
поезде я спал и мне снился бесконечный стол, ломящийся от долмы,
бастурмы и шашлыка, за котором пируют бездомные бакинцы,
длинный-длинный, как вся северо-западная железная дорога.
 
ЕльДата: Понедельник, 18.02.2013, 19:34 | Сообщение # 18
Рядовой
Группа: Пользователи
Сообщений: 1
Репутация: 0
Статус: Offline
Участник номер 11

СОРОКА

Михаилу с днем рождения жены не повезло. Определенно, с ней повезло больше, а вот дату, когда родиться, выбрала она, прямо скажем, неудачно. Сами посудите – двадцать второго февраля. У мужиков самый гон, активность на уровне ажиотажа - пиво с водкой закупается, рыбка - свежайшая розовая слабосоленая – сметается с прилавков и ждет своего часа, на работе лафа – девицы нарядные в макияже и «начесах», в ажурных колготках, и все поздравляют. Мужской день!
А у него день женский. Наташка с утра список в зубы – докупить, наказ на службу – без самодеятельности, на поводу у слабой до водки части человечества идти не сметь, у двери последний пристальный взгляд в глаза – Миша, надеемся на твое благоразумие. Ну, куда тут разгуляться? Тьфу, думать обидно!
Жену Миша любил. Что и говорить – ладная, симпатичная, хозяйка хорошая. С ней Михаилу было легко и спокойно. Она, как партия, воспитывала и направляла. Ни о чем думать не надо - Наташка все решит, все подскажет. Квартира у них своя, детей вырастили – дай Бог каждому. Все у мужика нормально. Ну а один раз в году пожертвовать ради жены праздником, в общем-то, можно. Михаил привык. Теперь всякий раз его больше занимало, что подарить жене на день рождения. Была бы при этом Наташка рядом – нет проблем, но только это уже не сюрприз. А Михаил хотел сделать сюрприз, удивить, доставить радость. Не каждый, будем говорить честно, год удавалось поразить стоимостью и богатством подарка, но Наталья все понимала и даже скромному подарку радовалась. Михаил же в следующий год старался превзойти себя.
На этот раз было намечено нечто из ряда вон. Михаил шел покупать «брильянты». Он задумал это еще год назад. Сначала никак не мог определиться, что брать - кольцо или серьги. А тут жена купила себе темно-синее платье, туфли лакированные, и Михаил решил – серьги.
У прилавка глаза побежали в сторону и вверх. В сторону – от многообразия, вверх, естественно, от цены. Выбрать можно было – два длинных прилавка сплошных бриллиантов. Все - красивое, поразительное, изысканное, феерическое. Можно, только если ты сам вкупе со своим делом жизни – бизнесом - того стоишь. Котировки Михаила падали с каждой парой серег, выложенных на прилавке в строгую линию. Он предположить не мог, что бриллианты сейчас в такой цене. Но и сдаваться было не в его натуре. Михаил уперся взглядом, засопел и начал системно перемещать глаза от изделия к изделию, пока не наткнулся на серьги с голубым топазом и брильянтовой крошкой по краям. Это было то, что надо. Цена еще смущала, но Михаил принялся лихорадочно соображать, где прямо сейчас занять пять тысяч. У него больше не было с собой ни копейки, выжимался всухую. Продавщица поняла, что клиент созрел, подошла с миной безразличия:
- Показать что-то?
- Показать. Серьги, вот эти.
Продавщица оперлась руками о прилавок, не сделав даже намека на готовность извлечь серьги из-под стекла. Михаил поднял глаза и твердо посмотрел в накрашенную физиономию. У продавщицы поехала вверх одна бровь, желая изобразить надменность, а губы четко и безнадежно произнесли:
- Двадцать семь тысяч, молодой человек.
- И что? – нашелся Михаил.
- Ничего. Есть смысл показывать?
- Есть, и еще коробку подберите темно-синюю бархатную.
На последнем слове Михаил по-настоящему струхнул. Он не ожидал от себя такого безумства, во-первых, решительности, во-вторых, а, главное, знал, что, в-третьих, последует позорное отступление. Денег-то нет столько.
Пока временно «брошенная на лопатки» продавщица приходила в себя, Михаил лихорадочно соображал, что делать. Но, видимо, Бог все видит и каждого поддержит в минуту безвыходности и безнадежности. В конце зала, уже почти на выходе, Михаил увидел Копатыча – Юрку Борцова. В четыре прыжка Михаил настиг жертву. На восторженный возглас «Копатыч!» повернули головы сам Копатыч, его Копатычья жена в огромной лохматой песцовой шапке, охранники у выхода, покупатели по обе стороны от входа, а, главное, надменная продавщица. Михаил спиной чувствовал ее насмешливо-оценивающий взгляд. Она действительно смотрела на него, а руки машинально открыли коробочку с серьгами – надо возвращать товар на прилавок. Михаил удерживал марку до конца. Одной рукой узепив Копатыча, чтоб не выскользнул, второй махнул продавщице:
- Я сейчас подойду, запакуйте пока. Копатыч, деньги есть? – спросил Михаил насколько мог незаметнее и тише, продолжая улыбаться той частью лица, которая поддерживала немой диалог с продавщицей.
- Миша, мы торопимся, - уже начиная понимать, в чем дело, уводила мужа от разграбления Галина.
- Здравствуй, Галя, хорошеешь все? Украшения подбираете или так зашли? – Михаил обкладывал семью Копатыча вопросами, как волков флажками. Действительно, зачем бы им по ювелирным таскаться без денег?
- Здравствуй, Михаил. Мимо шли, холодно, заглянули погреться, а так, нам спешить надо, - Галина продолжала тянуть мужа к выходу.
И тут Копатыч выдал тираду, втоптавшую в землю ростки Галининой хитрости:
- Мы костюм ищем. А еще вот Галине куртку на меху.
Продолжать не стоило. Пока Копатыч, как обычно не быстро, соображал, почему у жены сильно меняется лицо, Галина прокрутила в голове все, что обычно с толком и расстановкой в лицах и выражениях регулярно рассказывала ему дома по поводу отсутствия мозгов. Здесь выдать хорошо заученный текст было неловко. Оставалось сопеть и ненавидеть.
- Одолжи пять пятьсот, позарез нужно. После праздника отдам.
Копатыч полез в карман, достал бумажник и отсчитал деньги. Он был в этом плане абсолютно безнадежен – деньги не владели его сознанием, он расставался с ними по надобности, не жилился, не скреб по бумажнику, якобы не имея ловкости подцепить крупную купюру. Михаил всегда уважал его за это. Взял деньги с благодарностью, но, чувствуя неловкость, обернулся к Галине и вдруг пригласил вместе с Копатычем на день рождения жены – завтра к трем. Галина Наталью знала, во всяком случае, видела несколько раз. Удивилась приглашению, но также внезапно согласилась. Уже потом, выйдя из магазина, Галина подумала, что ее реакции всегда срабатывают автоматически. Осмыслить не успела, а мозг уже просчитал, что и готовить на праздник не надо - поедим в гостях, и в люди выберемся в кои-то веки, а еще и долг вернем – чего после праздника-то ждать. Настроение пошло в гору, но ему было не догнать взлетевшего к вершине настроения Михаила. Тот уже несся к кассе оплачивать сюрприз…
Наталья спозаранку замариновала куриные бедрышки, сварила плов, настрогала салатов, к трем часам надела новое платье, и тут Михаил решил – пора. Синяя бархатная коробочка явилась пред Натальины очи, вызвала бурю восторга, восхищения, удивления и выжала несколько непрошенных слез любви и умиления. «Милый Мишенька» таял от удовольствия – угодил. Дочь Светка тут же начала выпрашивать у матери серьги на примерку, а сын Антон по-мужски скупо заметил: «Классно, батя». Наталья не уступила дочери, надела серьги и до прихода гостей по поводу и без несколько раз выбегала на кухню. На пробеге в коридоре висело большое зеркало, в котором благородным блеском отражались и сверкали голубые камни в бриллиантовой оправе.
Гостей собралось больше, чем ожидали. Пришли давние друзья Комаровы с маленькой Настасьей – удивительно милым поздним, а потому особенно любимым ребенком. Копатыч с женой принесли розы и красивый заварочный чайник. Галина сняла в прихожей свою лохматую песцовую шапку и стала как будто менее агрессивной. Наталья легко завладела ее вниманием, и уже через минуту Галина вовсю орудовала на кухне, подавая тарелки и фужеры для сервировки стола. Светка позвала школьную подружку, с которой была неразлучна и которая разве что не жила в доме Натальи и Михаила. Антон тоже пришел с девушкой. Марину семья увидела впервые. Наталья окинула гостью быстрым взглядом – пора присматриваться, глядишь, невесткой станет. Пришел друг Михаила и тайный Натальин воздыхатель Андрей. Последними, как всегда шумно и артистично, ввалились Нефедовы. С ними в дом входило безудержное веселье. Алевтина шутила безостановочно, ее муж Виталий привычно подхватывал и развивал шутки. Причем, казалось, что говорят они абсолютно серьезно, не предполагая в ответ ни смеха, ни улыбки. При этом гости катались от беспрерывного хохота и в скором времени молили пощадить и дать передохнуть. Такие друзья – находка для любого дома. С их появлением разом накрылся стол, зазвенели бокалы, приглашенные почувствовали себя легко и свободно…
- Виталюшка, стукни-ка меня промеж лопаток, что-то дыханье сперло, - начинался очередной Алевтинин пассаж. Виталий с широким замахом от души долбанул жену в спину, одновременно громко ударив кулаком снизу под столешницей. Создалось полное впечатление, что тяжелый деревянный гул исходит от Алевтининого позвоночника. При этом Алевтина, не шелохнувшись, продолжала поедать салат.
- Еще, Виталюшка, не прошло что-то.
Гости давились, глядя на рождающуюся прямо на их глазах импровизацию. Виталик повторил удар и заботливо поинтересовался:
- Ну как, Алюшка, отпустило?
- Еще Виталечка, только чуток повыше, а то только один крючочек остался, боюсь не удержит, - Аля, словно спохватившись, приподняла грудь и плотно прижала к бокам руки, подставив спину под очередной удар.
Гости грохнули. Надо заметить, что Алечка обладала весом солидным и бюстом необычайным. Всякий раз, выходя танцевать, с абсолютно серьезным видом подхватывала мужчину за талию, в первом же движении разворачивая его вбок. Незнакомый с ее выходками партнер пытался повернуть Алевтину фасадом, на что Аля смущенно просила не беспокоиться, но «анфас она не описуема». Действительно, не всякому мужчине хватало длины рук, чтобы приблизить к себе в танце Алевтину, не прижав при этом неприлично ее роскошный бюст. Намекая Виталечке о крючках, Аля в очередной раз подчеркивала сложности содержания своего достоинства.
- Извините, гости дорогие, мы на минуточку, поправить гардероб, - Виталий стремительно взвился, помог подняться жене и они, будто с трудом поддерживая падающий бюст, удалились в коридор. Гости, затаив дыхание, ждали продолжения, и оно последовало за сценой. Кряхтела Алевтина, прося мужа упереться ей коленом в спину и тянуть на себя. Виталий умолял жену испустить из груди дух пониже в живот, так как у него уже не та сила, что была ранее. Спектакль исполнялся настолько натурально, что гости умирали от смеха. Когда Алевтина с Виталием вошли в комнату, их появление было встречено аплодисментами. Но сцена еще не подошла к завершению.
- Нет, Виталечка, не отпускает, только теперь мне кажется, это не внутрь пробивать надо. Что-то томит меня в груди и сердце жмет. Может снизу нажать и вперед пихнуть?
- Может и снизу, но только что-то меня анамнез смущает. Может это зависть тебя обуяла? – участливо серьезно наклонился к жене Виталий.
- А ведь и вправду, Виталечка, может она, собака? Как увидела я на Наталье серьги красоты неописуемой, так и томление меня охватило. Ни вниз, ни вверх не пускает.
Разрядка наступила. Спектакль окончился, выдвинув на авансцену именинницу. Все заахали, оглядывая в восхищении Натальин подарок. Настроение было восторженное. Алевтине с Виталием удалось без принуждения объединить всех приглашенных и молодых, и старших, привлечь внимание к имениннице и ее необыкновенному подарку. Серьги были тут же сняты, перешли в одни уши, в другие. Женщины мерили их с удовольствием, с затаенной надеждой хоть когда-нибудь получить такие же в подарок. Девушки выхватывали драгоценность друг у друга и даже маленькой Настасье к ушкам приложили – красавица!
Наталья легко подхватилась, пошла разогревать плов к столу. В комнате начались танцы. Алю нарасхват приглашали восхищенные ее талантом мужчины. Даже вынужденный холостяк Андрей впервые осмелел и пригласил Алевтину на танец. Никто и никогда за все годы знакомства не видел его отплясывающим страстное танго.
Прощались далеко за полночь. Копатычья Галина так расчувствовалась, что перецеловалась со всеми на пять рядов, долго благодарила Михаила и Наталью за великолепный вечер. А когда Миша шепнул ей, что возвращает деньги Копатычу и в ее присутствии протянул всю взятую в долг сумму, Галина припала к нему со всей силой безудержного ростовщического счастья.
- В следующий раз уж вы к нам, - повторяла она, стоя на лестнице. - Приходите все, у нас квартира большая, и потанцуем, и споем.
Гости обещали встречаться часто и уже восьмого марта собраться этим же составом. Пели на лестнице, хором кричали во дворе, на прощанье еще раз поздравляя Наталью, и, в конце концов, расстались.
Наталья со Светкой убрали со стола, Антон вынес мусор, расставил с отцом стулья и кресла по местам. Михаил лег в кровать и, ожидая жену, просматривал на ночь газету, хотя ночь скорее шла к исходу, чем наступала. В это время в спальне появилась Наталья, убрала в шкаф свое новое платье и мимоходом поинтересовалась, куда Михаил убрал серьги?
- Да никуда я их не убирал. Ты же сама на комод в конфетницу положила.
- Мне тоже казалось, что я их туда убрала, но там ничего нет.
- Ложись, утром посмотрим.
Легли, Михаил уснул сразу, спал крепко и даже смотрел какой-то сон. Переворачиваясь в очередной раз, скорее почувствовал, чем понял, что Натальи рядом нет. Открыл глаза, оглядел комнату – действительно нет, только в гостиной горит свет. Михаил хотел было заснуть снова, но решил посмотреть, почему не спит жена. Наталью застал заплаканной в кресле. Выяснилось, что серьги так и не нашлись.
- Может быть, они закатились куда-то, упали и закатились?
- Миша, ну как они могли закатиться? Я их вместе не сцепляла. Положила вот сюда, я точно помню.
- Слушай, а может ты их случайно в мусор бросила?
Похолодели оба. Антошка вынес мусор сразу после того, как убрали со стола. Еще не хотел идти, но мать настояла, что лучше вынести все, а то к утру от пищевых остатков весь дом провоняет. Антошка поскрипел, поскрипел, но все ж таки пошел на помойку.
- Миша? А вдруг я и в правду их случайно, ну просто машинально в мусор бросила?
Разбудили Антошку, расспросили, в какой контейнер он закинул мусор. Когда Антон понял, в чем дело, сразу проснулся, собрался и вместе с отцом пошел на помойку. В темноте извлекли здоровущий пакет с мусором, вытрясли содержимое на утоптанный перед контейнерами снег, перебрали все, что могли, копаясь в остатках салата как «праздничные» бомжи, но серег не нашли.
- Пап, хорошо еще, что пакет не порвался, а то в контейнере бы точно не найти.
- Чего хорошего? Здесь ничего нет и дома нет, где теперь искать?
Вернулись домой ни с чем. Увидев их безнадежные физиономии, Наталья снова расплакалась. Михаил попытался ее успокоить, но только разбередил горе:
- Они были такие красивые, ты, наверное, весь год деньги копил, а я день не смогла проносить!
- Ну, перестань, да Бог с ними, другие купим.
- Какие другие? Как мы их купим?
Да, с покупкой вторых таких же Михаил погорячился. «Зализывать» раны в бюджете своих семейно неучтенных средств Михаилу придется еще долго. Даже пять с половиной тысяч, которые он вернул Копатычу, пришлось перезанять.
Больше так и не уснули. Только Светка, которой не надо было рыться в помойке, проспала до утра не разбуженной.
Наступило утро. Такое же безрадостное для Натальи, как ночь. Такое же задумчивое, как вторая часть ночи, для Михаила. Здоровый сон Светланы оказался на пользу. Когда Светка проснулась и узнала о пропаже, ее мозг трезво оценил ситуацию, и она выдала стоящую мысль – Настасья.
- Она же маленькая, ничего не понимает. Как сорока, увидела блестящие сережки, которые вы все перемерили и даже к ней прилаживали, вот и взяла поиграть.
Настроение в семье улучшилось. Действительно, как они не догадались, что маленькая Настена могла взять сережки поиграть, сунула в карман, а потом уснула. Ее ведь родители спящую домой поволокли, еле шубу с валенками надели.
Наталья с трудом дождалась двенадцати часов – раньше звонить было неудобно. Взялась за трубку, но снова медленно вернула ее на рычаг. Как сказать? А вдруг Комаровы обидятся? Наталья кружила и кружила у телефона, пока, набравшись духу, все-таки не позвонила. Оксана выслушала ее нарочито веселую версию о том, что Настя могла случайно взять серьги и забыть их в кармашке, и сдержанно сообщила, что у них воспитанный ребенок и чужие вещи не берет. Сколько потом ни убеждала Наталья, что вовсе не думает о Настюхе плохое, что девочка могла взять их только поиграть, а потом уснула и забыла, Оксана никаких Натальиных слов не слышала и сухо отрезала, что в их семье воров никогда не было и нет. Наталья расстроилась абсолютно – и серьги не нашла, и с друзьями рассорилась.
Оксана, родив Настюху в тридцать с лишним лет, всю свою жизнь сосредоточила на ребенке. Она водила дочку в школу развития с двух лет, где бедный ребенок познавал этику и эстетику, которые взрослому-то человеку далеко не всякому знакомы. Занималась с Настей музыкой, английским, читала ей Пушкина, водила в оперный театр. В свои три с половиной года Настасья была маленькой принцессой, воспитанной по-королевски. Она не бесилась, не капризничала как другие дети. Родители спокойно брали ее всюду, где бывали сами, и ребенок никому не доставлял неудобств. Обвинение Насти в краже, как восприняла слова Натальи Оксана, было оскорблением всей семьи. Наталья перезвонила Оксане, в слезах просила прощенья за свою глупость, еще раз повторяла, что даже в мыслях не имела обвинять ребенка. В итоге как-то перемирия достигли. Прощаясь, Оксана посоветовала лучше расспросить Светину подружку – слишком уж долго она примеряла серьги и никак не хотела их снимать.
- Эта сорока их и так, и этак крутила. Ты посмотри, Наталья, девочка одета дорого не по годам, толк в вещах понимает. Вспомни, она и камни сразу определила. Откуда девчонке в этом разбираться? Пусть Света к ней сходит невзначай, без предупреждения, а лучше еще, когда ее дома нет. Пусть попросится в квартиру, якобы подождать, да посмотрит все на месте, - наставляла Оксана.
- Ты что, Оксан, Света с ней дружит с первого класса. Девочка из хорошей семьи, у нас дома бывает постоянно. Она не могла взять, точно.
- Ну откуда ты знаешь, Наташка? А может у них сложности в семье какие? Ты же сама говорила, что в последнее время она у вас разве что не живет.
Наталья задумалась. А может, правда, поговорить со Светой?
- Мам! Ты просто с ума сошла, понимаешь, ты сумасшедшая! Да Ленке на фиг это не надо! У ее матери и бриллианты, и изумруды есть. Хотела - взяла бы у нее поносить. Ты, мам, будто Ленку не знаешь. Она хоть раз у нас что-то взяла за столько лет? Она к нам идет, так всегда что-то несет – то конфеты, то печенье. А когда Антохе за институт надо было платить? У нас денег не было, так кто нас выручил, кто деньги достал?
Наталье стало стыдно. Действительно, Лена - умная хорошая девочка, приличная, воспитанная. Да, одета хорошо и дорого, но не кичится этим, не выпячивает достаток перед той же Светкой.
- Светочка, деточка, прости меня. Я что-то глупое сказала. Не могла Лена ничего взять. Просто не знаю, на кого еще подумать, вот и обидела девчонку заочно.
- Ладно, мам, проехали. Слушай, а Антохина девчонка не могла?
Антошина девочка была в доме впервые. Симпатичная, веселая, танцует хорошо, вот только курит много. На лестничную площадку курить ходила раз пять. Серьги тоже были в ее руках. Кстати, ей они больше всех шли. Брюнетка, волосы блестящие, немного подвитые, глаза яркие, ресницы длинные. Как вдела в уши – красавица.
Пошли расспрашивать Антона.
- Нашли на кого думать! Да Маринка - моя невеста, поняли! Невеста!!!
- Антоша, как невеста?
- Да так. Мы заявление уже в загс подали. Вы что думаете, она у будущей свекрови будет серьги воровать?
- Антон, тебе рано жениться. Ты еще институт не закончил, как ты жить семьей собираешься, - вступил в разговор Михаил.
- Отец, кончай нотации. Как собираюсь, так и собираюсь. Я женюсь, даже если вы все будете против.
- Антоша, мы не против, но ты ведь мог предупредить, поговорить с нами, - Наталья просто не знала что сказать. Светка сидела, открыв рот. Она впервые поняла, что ее брат, с которым они дрались и мирились, которого она постоянно задирала, но вместе с тем очень любила, теперь женится, будет любить свою красивую девушку, а она Светка останется одна. Брат был для нее чем-то большим, чем брат. Она гордилась им, на сверстников смотрела, невольно сравнивая их с Антошкой. Как же теперь? Долгое молчание повисло в доме.
- Да, это новый поворот событий. Получается, Марина не могла, Комаровы не могли, Лена не могла, тогда кто? – подвел промежуточный итог Михаил.
- Давайте еще поищем дома, - предложила Наталья, и сантиметр за сантиметром была пересмотрена вся квартира. Серьги как в воду канули.
- Остаются Борцовы, Нефедовы и Андрей, - Михаил пытался быть объективным.
- Ну, ты сказал. Андрею-то они зачем? – вступилась Наталья
- Что, забеспокоилась о воздыхателе своем?
- Знаешь, Миша, он твой друг, не мой, а твой. И ты, а не я, его в дом приглашаешь. А то, что он на меня смотрит заинтересованно, так он просто всех баб боится, как огня. Только к нам приходит и смотрит своими глазищами, зная, что ничто его холостяцкой жизни здесь не грозит.
- Ладно, Наташка, я же пошутил. А насчет баб ты зря – вон вчера как с Алевтиной отплясывал!
Воспоминания о том, как Андрей вчера раскрыл себя с новой стороны, развеселили всех. Алевтина так крутила и вертела им, что еще немного и мужик бы девственности лишился.
- Миш, может Борцовы? – смущенно спросила Наталья.
- Нет, Копатыч не мог.
- Почему, почему на всех можно подумать, а на него нельзя? - кинулся защищать справедливость Антон.
- Не мог, и все.
- Ну, Галина его, она с серег глаз не сводила.
- И Галина не могла.
- Миша, ну ты хоть объясни, почему ты так уверен.
- Я с ним работаю и знаю его в деле. Копатыч в принципе не способен что-то у кого-то взять. А Галина, хоть вроде и управляет им как телком, на самом деле слушается во всем. Если бы она вздумала серьги украсть, уже сейчас в новостях сообщили бы, что Копатыч ее убил.
Все невольно посмотрели на выключенный телевизор. Может и, правда, там новости передают?
- Ну и еще. Купил он ей серьги, почти такие же. Я просто не говорил вам. Когда я серьги пошел покупать, у меня денег не хватило, ну хоть плач – нет больше денег. Случайно Копатыча с Галиной встретил, он мне денег одолжил, не спрашивая что, зачем. А когда звонил вечером, спрашивал адрес, куда в гости приходить, вдруг признался, что подумал, подумал, и тоже Галине купил серьги на восьмое марта. Говорит, впервые осознал, что какую-то меховую куртку ей ищет, себе костюм, а она, как сорока, от побрякушек глаз отвести не может. Пошел в тот же день и купил. Не знаю уж какие, но сказал, что все подчистую спустил. Я когда вчера ему деньги возвращал, Копатыч в шутку обнял меня, и говорит, мол, мужик, ты меня не подвел, без еды не оставил, а то до зарплаты ни копья.
- Значит, серьги мне просто приснились.
- Как это приснились, - не понял Михаил.
- Ну, так. Никто не брал, мы нигде не нашли, значит просто приснились.
- А Нефедовы?
На Михаила накинулись сразу все: и Наталья, и Светка с Антохой. Нефедовы были любимы, обожаемы и вне подозрений.
- Миша, я никогда не думала, что ты можешь так про Алевтину с Виталием, - обиделась Наталья. – Мы их сто лет знаем, без них праздник - не праздник, веселье - не веселье. Если бы не они, вчера сидели бы себе, о работе разговаривали.
- Ладно, ребята, я что-то не то ляпнул, - отступил Михаил.
День проходил в тоске, в новом осознании действительности. К вечеру с потерей если не смирились, то как-то свыклись с мыслью о ней. Сидели у телевизора, смотрели праздничный концерт. Михаил прокручивал в голове весь вчерашний, весь сегодняшний день и понял, что не серьги главное, а главное совсем в другом:
- Знаете, что я подумал? А здорово, что у нас друзья такие. Нет ни одного, кто мог бы подвести, предать, украсть. Со многими мы вместе много лет. Эти люди помогали нам в разных ситуациях. Мы им, конечно, тоже, но, главное, мы всегда могли на них рассчитывать и надеялись на них. И никто никогда не задумывался, что кто-то из нас может быть нечестным или непорядочным. А сегодня возникло подозрение, и мы перебрали всех по очереди, будто могли быть сомнения хоть в ком-то их них. Ребята, мне стыдно, каюсь.
- И мне, Миш, стыдно. Стыдно еще и за то, что не только в друзьях – в детях мы засомневались, вернее в том, что они могли выбрать себе в друзья каких-то случайных проходных людей, - Наталья повернулась к Свете с Антоном.
- Родители, на этом акт самобичевания заканчиваем. Давайте чаю попьем, и я пошел, - Антон не склонен был к сантиментам, но сейчас пытался скрыть эмоции за простым предложением попить чаю.
- Куда ты, Антош, - всполошилась Наталья.
- Мам, невеста - это прежде всего ответственность. Если ты не забыла, сегодня двадцать третье февраля, и надо дать девушке шанс поздравить жениха. Я Маринку пойду выгуляю.
- Так приходите к нам.
- Может, зайдем, не знаю.
Разговор был прерван телефонным звонком. Наталья подняла трубку. Что-то слушала недолго, прыснула и расхохоталась, наконец, во все горло.
- Там что, клоунов по телефону дают? – Михаил немного удивился смене настроения жены, но она, похоже, его не слышала.
Наталья положила трубку, все ждали объяснений.
- Звонила Алевтина. Она сказала, что она – сорока, старая толстая развратная сорока.
- Почему, - Михаил задал вопрос на правах старшего.
Выяснилось, что вчера Алевтина, закадрив и вертя в танце Андрея, решила до конца довести роль массовика-затейника. В стремительном проходе вдоль комода она схватила серьги, одним движением прицепила их на свою кофту с люрексом прямо на обе груди.
- Алька говорит, что обозначила, таким образом, особую ценность своего и без того бесценного бюста. Танго при этом неизбежно переросло в цыганочку. Алевтина считает, что ее усилия были не напрасны. Активная игра плечами и всем остальным, что к ним приделано физиологически, да еще с брильянтами на фасаде сделали свое дело. Андрей, по мнению Альки, поплыл, и теперь надо всем всерьез задуматься, к кому его пристроить. Иначе либо мужик сгорит, либо Алевтине срок мотать за двоемужество. Но последнее ей не очень подходит. Она, говорит, что Виталик мужик покладистый, но к разврату не склонен. Вобщем, Алевтина так и ушла вчера в серьгах на грудях. Как не потеряла по дороге домой – не знает. Кофту сняла, бросила в стирку и только сейчас увидела брильянты в люрексе и мыле. Короче, через полчаса они у нас. Накрывайте стол.
- Мам, я тогда за Маринкой быстро смотаюсь, и мы придем, - Антошка в темпе одевался.
- Мама, а я Ленке позвоню, пусть тоже приходит.
- Миша, звони всем, зови к нам - праздник продолжается.

Добавлено (18.02.2013, 19:20)
---------------------------------------------


Сообщение отредактировал Ель - Понедельник, 18.02.2013, 19:36
 
stogarovДата: Вторник, 26.02.2013, 10:57 | Сообщение # 19
Подполковник
Группа: Администраторы
Сообщений: 212
Репутация: 0
Статус: Offline
Участник номер 12

Фрагмент повести

Часов этак в пять утра 1 марта 53 года, будильника у Феди Арамышева не было, наручных часов, разумеется, тоже» но время было, похоже, к пяти, потому что трамваи еще вовсе
не шли, да и окна жилых домов по Плотникову еще не зажглись нигде, только ярко
светился танцкласс Дома культуры «Трудовые резервы», здесь электричество на
ночь не выключалось, так вот, часов около пяти с истопником печей в
«Трудрезервах» с Федей Арамышевым случился такой неприятный, устрашающий казус.
Дело в том, что на углу Федя увидел заночевавший, присыпанный, соответственно,
снегом, в февральскую ту ночь город буквально утопал в снегу, - так вот, Федя
увидел заночевавший между сугробами «опель-капитан». Большую трофейную немецкую
машину с не отломанным до сих пор «крабом» на радиаторе. Зачем этот «краб» был
нужен Феде, он не знал, но неотломанное надо отломать, это он знал точно.Федя подошел крадиатору, поскользнувшись калошей на льду от спущенной из радиатора воды,
посмотрел в пустые, отражающие темные дома стекла, проверил, на месте ли
гнилой, болевший с вечера зуб, оглянулся на всякий случай, - народа, конечно,
не было, - трехпалой своей ручищей прихватил «краб» и стал раскачивать машину.
Да так, что рессоры «опеля» захрустели. Дальше-то и произошло удивительное. На
круглых загнутых обмороженных крыльях машины вдруг вспыхнули два крохотных
слепящих синих огонька, тяжелые, обледенелые двери абсолютно бесшумно, как
бывает только в детском сне, отворились, и оттуда выскочили двое, и эти двое
принялись метелить Федю. Но как?! Они метелили Федю как-то непривычно,
незнакомо, не по-русски, как-то насмерть, что ли. Потом один схватил за
шиворот, отрывая воротник, второй за ремень и проволокли через запирающийся
вообще-то скверик «генеральского», как его здесь называли, дома в парадняк
черного хода. Причем комендантша Полина сама отперла парадняк, и глаза у нее
были большие, выпученные, как у кошки.Федю кинули под кучу примороженного песка для посыпки двора рядом с ломами, лопатами и метлами.
Откуда ни возьмись прибежал еще третий с длинной папиросой, с валенком в руках
- таким валенком отбивали печень, даже без синяка, Федя это знал и скорчился,
но бить его не стали, а один из тех, кто метелил, присел над Федей на корточки
и сказал:- Сидеть здесь,пока за тобой не придут. Язык вырву, в кишку загоню. В лагерную пыль сотру, на луну отправлю.По последним этим словам Федя понял, с кем говорит, и мелко закивал. Через здоровую щель он увидел, как две тени исчезли в заснеженном «капитане», как мужик с валенком бросил папиросу и помог Полине заложить колобашками двери обычно запертых генеральских подъездов, так чтоб те оказались полуоткрытыми, и, заглянув
вовнутрь и наверх, сказал:- На лестнице ковры, все им мало...- Я все-таки склоняюсь, что он к Левиту в сороковую, - сказала Полина, но ей не ответили.И оба - и мужик и Полина - тоже пропали, опять спустилась тишина и ночь.Больного зуба не было, и Федя быстро зашептал, мечтая, как поднимется наверх и уйдет по чердаку и как в гробу он сук видел, и твердо зная, что страх прижал его здесь в этой парадной и что он не тронется с этой кучи песка, пока за ним не придут, не посадят, не убьют «ли не отпустят.Мимо черного«капитана» проехала незнакомая пятитонка с углем, и вдруг на прямых, ровно обрубленных ее крыльях тоже мигнули яркие синие лампочки.В пустом«опель-капитане» возник короткий смешок, и ночь опять воцарилась в Плотниковом переулке.Задул предрассветный ветер, создавая в наушниках невыносимо пронзительный звук. Лунауходила. В двойное обледенелое стекло «опель-капитана» с выпуклостью по внутреннему периметру было видно с легким искажением, как над городом
потянулись вороны. Рация пробубнила, что объект вышел на вчерашний маршрут и
сейчас появится.У желтого, уже загаженного собаками столбика объект остановился, выковырял из калоши снег и теперь двинулся к машине по прямой.- Отключаюсь, -сказал наушник, - внимание, - и щелкнул. Это означало, что объект близко.Он был не близко,он был здесь, ясно видный на фоне ярких окон «Трудрезервов», в расширенном
книзу заморском пальто, шляпе с шерстяными ушами, зонтиком-тростью, небольшой,
почти маленький, с дерзко приподнятым плечом. Иностранца в нем выдавал именно
зонтик - трофейных, завезенных из Европы вещей в Москве было предостаточно, но
«каждому овощу свое время», и русский человек, без сомнения, постеснялся бы
зимой появиться с зонтиком. Трость или не трость, а все ж таки зонт. Шесть машин и два десятка сотрудников вели его сейчас по Москве. Три машины уже стояли по
маршруту, три темными тенями проскальзывали в объезд по переулкам, чтобы
остановиться впереди, вроде заночевать с потушенными фарами. Зашуршало, среди
сугробов пробиралась кошка, она тащила сетку с газетными кульками.Хотя корреспондент«Скандинавской рабочей газеты» Александр Линдеберг, находящийся в Москве в
краткосрочной должностной командировке, был не суеверен, но поплевал через
левое плечо и двинулся дальше.Громадой дома среди небольших домов начинался Плотников переулок с шапками блестящего снега на подоконниках, с одиноким, белым на черном, печным дымом, редкими светящимися подъездами и одинокой черной машиной.Скверик передбольшим домом был отгорожен от улицы решеткой, но ворота, на счастье, открыты.
Белые, яркие, как бывает только ночью, лампочки услужливо высвечивали над
подъездами номера квартир. Подъезды были приоткрыты, все складывалось как
нельзя лучше.Линдеберг нашел, покакому подъезду значится квартира тридцать семь, переложил из бумажника в карман пальто фотографию и двинулся было к двери, но услышал шорох. Он ожидал увидеть кошку с пакетами, но никакой кошки не было. Шорох, однако, продолжался, и Линдеберг вдруг увидел, как из-под низкой двери, очевидно черного хода, -
высунулся прутик и шарит, пытаясь зацепить недокуренную папиросу, как прутик
зацепил ее, подтянул, потом из щели возникла трехпалая рука с плоскими
пальцами, пошарила и утянула папиросу за собой.Двор былпо-прежнему пуст, улица тоже, окна незрячи, и звуков больше не было.Линдеберг повернулся и быстро зашагал прочь, аккуратно притворив за собой витые железные ворота скверика.Двойное спецстекло чуть увеличивает, объект смотрит прямо в него - интересен он себе, что ли?! В глупой шляпе с шерстяными ушами. Аккуратные усы в инее, голубые близорукие глаза будто заплаканы, ну никогда не скажешь, что враг!Объект отвернулся и быстро ушел, потерялось лицо, возникла фигурка, она пересекла свет окна танцкласса и слилась с темнотой.Щелкнула рация, и будто в ответ щелчку из тупичка выехала и прошла мимо «опеля» грузовик-цистерна с потушенными фарами, длинная и тяжелая, как ящик.Водитель в «опеле»щелкнул тумблером и доложил кому-то, массируя при этом уши:- Комендант дома информирует, что объект предположительно направлялся в квартиру сорок, ответственный квартиросъемщик Левит, - он подождал и сам себе пожал плечами.Ему не ответили.

Я дернулся и проснулся. Кусочек трусов сбоку был мокрый, я на цыпочках поплелся в ванную, снял трусы, выстирал мокрый кусок и положил их на горячую батарею сушиться.Сам сел в плетеное кресло и стал смотреть на себя в зеркало. - Кто здесь? - бабушка подергала дверь ванной и пошла к себе. - Сны, сны, — Сказал бабушкин голос и забормотал, - иже еси на небеси... да святится имя твое, да приидет царствие твое... Сереженька и Маша...
Мне шел двенадцатыйгод, и было пять с четвертью утра.

Трехпалая белая рука из-под двери обескуражила Линде-берга, и, думая об этом, он дважды пожал плечами, отломал сосульку и стал сосать, как в детстве. Он так и шел с
тростью-зонтом в одной руке, сосулькой в другой, пока на широком перекрестке
резко не остановился, потому что как раз в этот момент неведомая рука
невидимого человека включила гирлянды лампочек над улицей. Сноп радостного
желтого света залил перекресток. В эту же минуту из боковой улицы выскочила
пятитонка, груженная углем, и резко гуднула, заставив Линдеберга метнуться
влево. Слева из незаметного, нарушавшего строгую геометрию улиц проулка, как
раз поперек выскочила грузовик-цистерна, затормозила, взвыла клаксоном, пошла
юзом, гремя цепями на колесах, и задней своей, обвешанной грязными скатами и
резиновым гофрированным шлангом частью ударила Линдеберга. Клаксон продолжал кричать, медленно одна за одной гасли гирлянды, и так же медленно зажигались
окна в соседних домах, тяжко хлюпало в цистерне содержимое.Линдеберг встал на четвереньки, из носа обильно текла кровь. Шляпа и зонт улетели в разные
стороны. И он на четвереньках, грязно-серый от снега, пополз к своей шляпе, но
пятитонка с углем зачем-то дала назад и придавила ее огромным колесом. Кровь
толчками выбрасывалась из носа, оказываясь каждый раз впереди ползущего
Линдеберга.Бахнула дверца.Водитель цистерны вылез и сел на подножку.- За что ж ты меня убил, дяденька.,. - негромко сказал он Линдебергу и поморгал светлыми глазками.  Линдеберг сел на снегу, закапывая пальто кровью из носа.- Можете встать,товарищ? - голос был женский» Линдеберг видел только боты, блестящие резиновые боты, и им закивал.- А он латыш? -сказали тяжелые кирзачи. - Лямпочка на лампочку загляделся..,- Я иностранец, -пронзительно сказал, взявшись за голову» Линдеберг, - но я корреспондент <Рабочей газеты» и сам бывший моряк... Лонг лив комрад Сталин. Позвольте пожать вам руку.- Лучше ногу, - кирзачи свистнули и исчезли. Взревел мотор; огромное колесо освободило шляпу. Ее тут же подняли женские руки.- Встань, дяденька,- водитель с цистерны вдруг заплакал, - я тебе и шляпу куплю, и пальто... Я пивка выпил...- Я встану,встану... - мотал головой Линдеберг, - почему она в ботах зимой?- Мы определенноможем встать, - сказал женский голос, - тут поликлиника не далеко... Только вставать лучше с закинутой головой, - голос крикнул притормозившей скорой: - Я врач из шестой, Мармеладова... Все в порядке, немножко пива выпил... - повернувшись к Линдебергу, добавила: - Я в ботах, а вы с зонтиком, а теперь поглядите, подо что попали... Ой» мамочка, - и захохотала, закинув голову.Линдеберг увиделсерые навыкате глаза, руки с маленьким кольцом, напяливающие на него грязную смятую шляпу и одновременно властно очтибающие голову назад.Кто-то невидимыйопять включил рубильник, улица вспыхнула гирляндами, звездами, портретами, и Линдеберг увидел проплывающую под этими гирляндами вышку, укрепленную на автомобиле, там стояла баба в ватных штанах, и она помахала ему рукой.В Плотниковомпереулке было тихо, будто там на перекрестке ничего не случилось. Зажигались окна, одно, два, потом рация щелкнула, и голос, врубившись на полуслове, сказал
по-домашнему:- Значит, пошабашили на сегодня. Благодарю за службу— и так же на полуслове отключился.В проулках и подворотнях стали заводиться машины, замерзшие сотрудники полезли в них греться. Последним прошел студебеккер с дровами. Недвижным оставался только черный «опель-капитан».
 
stogarovДата: Вторник, 26.02.2013, 11:12 | Сообщение # 20
Подполковник
Группа: Администраторы
Сообщений: 212
Репутация: 0
Статус: Offline
Участник номер 12
продолжение


В семь тридцать утра или через два часа после вышеизложенных событий целой серией отдельных будильников просыпалась наша квартира. Наша — это моего отца генерал-майора
медицинской службы Глинского, членкора, профессора и прочее, прочее, прочее. И
как он сам добавлял в таких случаях, «ворошиловского стрелка». Просыпание это
или вставание до выхода отца называлось у нас «наводнение в публичном доме во
время Страшного суда». Огромный наш профессорско-генеральский и, соответственно, режимный дом был построен перед войной. В красного дерева нашу гостиную выходило целых шесть дверей. Пять - из цветных стеклянных витражей и одна, где витраж зашит черной кожей. Это кабинет отца. Даже дверь на кухню, где спит домработница Надя, тоже был, хоть и битый, но витраж.Завтрак у нас всегда один и тот же, яичница с колбасой и чай с молоком. Надька уже гремит кастрюлями на кухне, там же с газетой сидит шофер Коля, тощий и всегда с
больным горлом, «свой человек еще с войны». Первой из нашей семьи в гостиной появляется бабушка, папина мама, Юлия Гавриловна, с идеей что-нибудь украсть из еды и спрятать.Бабушка много что пережила, и, как говорит Коля, «черепушка у нее немного отказала» в смысле еды.
За ней появляется мама.- Голода нет, Юлия Гавриловна, и не будет, - кричит мама. Бабушка глухая, слышит ровно половину, да и то из того, что хочет слышать. И всегда покачивает головой слева направо, будто она со всеми не согласна, - голод кончился раз и навсегда, а вот
дизентерия будет у всех, - мама отбирает у бабушки еду, проверяет карманы
фартука и идет в ее комнату вынюхивать спрятанное и протухшее.Бабушка театрально кивает:- Не могу побороть своих фантазий... Отправьте меня в богадельню. Коля, отвезите меня туда сегодня же. Уйди, предатель!«Предатель» - это наша маленькая карельская лайка Фунтик, замечательно отыскивающая у бабушки спрятанную еду, если колбаса спрятана в шкафу, Фунтик облаивает ее, как белку.На лай Фунтика из бабушкиной комнаты беззвучно появляются Бела и Лена Дрейдены, мои двоюродные сестры, дочери маминой сестры Наташи и дяди Семы. Мы русские, но дядя Сема еврей, и нынешним летом его выслали на Печору как космополита.Бела и Лена ждутвесны, когда там будет не так холодно и родители обустроятся. Они живут у нас
без прописки.- Девочки, почему вы не чистите зубы, у вас щетки сухие, -мама возвращается через прихожую и незаметно нюхает папину шинель и шарф. Коля смотрит себе горло в зеркало над камином, в зеркале он видит маму и говорит не оборачиваясь:- Плюнь, Татьяна,не мыльный, не смылится.- Дурак, - отвечает мама, - я нафталин проверяю. Домработница Надька, как все на свете, кроме Коли,обожает отца и поэтому как-то эдак, неуловимо, поводит плечом. Мама вспыхивает, раздувает ноздри, и начинается утренний скандал.- Проверим-ка, Надюша, наши счета, вчерашний базар и что ты там брала у «Елисеева»? Коротко брякает звонок. Это пришли молочница и дворник. Дворник принес березовые дрова для каминов. Сопровождает их комендантша Полина, так уж положено в нашем доме. Так как дрова разносят по всей квартире, то на это время Бела с Леной уходят в огромный резной шкаф в маминой комнате, откуда убраны вещи, где стоят два стула и где они пережидают некоторые визиты. Я загоняю Фунтика на кухню, иначе он скребется в шкаф.- Кричит попугай? -спрашиваю я у Полины.- Кричит, - смеется Полина, - петух бы уж сдох, а этот, надо же... - ей хочется смотреть не на меня, а на папину дверь.У молочницы-татарки большие, обшитые войлоком бидоны на лямках через плечо, от нее пахнет морозом и творогом.
- Задавись, - шипит между тем на кухне Надька и выкладывает из кармана под нос маме мелочь, - не, я лучше уголь грузить. Все, приехали. Станция  Вылезайка. Надька достает из-под топчана и начинает складывать в чемодан необходимые для погрузки угля
белый фартук, косынку и подаренный мамой довоенный габардиновый плащ:- Где мои бурки? Ты у меня их брала... С Фунтиком ходить... Мама закуривает и начинает искать
Надькины бурки. Молочница и Полина с дворником наконец уходят.- Неблагодарная дрянь, — говорит мама Надьке, — ты ведь и в Милицию на девочек напишешь.- А как же... -отвечает Надька.- Ведь в тебе сердца вот настолько нет.- А как же, —соглашается Надька, - но я тебе на прощание давно хочу сказать, Татьяна, над тобой насчет женского достоинства весь дом смеется, если хочешь знать...Насчет всего, что связано с папой, маму трогать не следует. Так из нее можно веревки вить, но тут она звереет.- Ага, - взвывает мама, разворачивается и крепким кулачком бывшей пианистки засаживает Надьке под глаз. Тишина, кажется, и радио замолчало. У всех на лицах, даже на роже Фунтика, что-то вроде доброжелательной улыбки. Черная кожаная дверь открывается. Моему отцу сорок два года, он уже выбрит, пахнет крепким одеколоном, белая накрахмаленная военная сорочка, длиннющие ноги в брюках с генеральскими лампасами на американских полосатых подтяжках и немного брезгливое лицо» за которое, по выражению Надьки и комендантши Полины, «трех жизней не жалко». Надька срывается с места и подает отцу стакан крепкого чая с коньяком и плавающим в нем толстым
куском лимона. Вернее будет сказать - стакан коньяка, разбавленный крепким
чаем. Отец, морщась, выпивает его залпом и, запустив длинные пальцы в стакан,
достает и жует лимон.Во всей квартире горят люстры. За огромным нашим столом в гостиной завтракают только отец и мать.Все мы - Лена,Бела, бабушка, я и Коля - едим на кухне. Мама не ест, яичница перед ней не тронута, она курит, и пальцы ее мелко дрожат.- Алексей, -спрашивает меня отец из столовой, - кричит попугай?- Кричит, - отвечаю я, - петух бы сдох, а он кричит... Отец берет телефонную трубку и набирает номер.- Генерал-майор Глинский,- говорит брезгливо он. -В моем подъезде неделю назад арестовали дельца из
Морского регистра по фамилии Левит и опечатали квартиру вместе с попугаем.
Попугай орет на весь дом. Квартиру следует вскрыть, а попугая сдать в зоосад...- Обязательно скажи, что с этим Левитом лично не знаком!.. - подсказывает мама, затягиваясь дымом.
Но отец ее не слушает, улыбается и уходит в свой кабинет.На стене в кабинете две картины, нарисованные его больным с опухолью мозга. На одной - странное женское лицо через темно-зеленую, почти черную листву, на другой - кривой лес, поезд из разноцветных вагонов и над ним ворона с человеческим лицом и в одном ботинке.- Поцеловать курящую женщину, - цедит Лена, глядя из кухни на маму, - это то же самое, что облизать пепельницу. Бела кивает, и Надька подливает им молока.- Северное сияние,- говорит Лена, - создает эффект огненных мечей, пронизывающих небо, но весной мы его уже не увидим.        - Не надо его видеть, - говорит Надька, — тьфу на него. Видят папаша с мамашей, и довольно. И Бога благодарите, что генерал - такой человек.
Радио говорит о войне в Корее, о народных стрелках, охотниках за самолетами.- Вот куда надо ехать, - говорит Коля мечтательно. Синим цветом горит газ, булькает большая
кастрюля с очень красным борщом, бабушка просыпала соль, курит мама, потирая рукой с папиросой висок. Ничего лучшего в моей жизни не было и не будет. Наши окна ярко горят по всему углу угрюмого нашего дома. Идет снег, медленный и густой,
накрывает белым покрывалом улицу, колеи машин, черный «опель-капитан». Если
приблизиться к окну отцовского кабинета, ближе, еще ближе, то за гардиной можно
увидеть отца, смотрящего через снег на улицу, вниз в проулок. Отец протягивает
руку и смотрит на «опель-капитан» через тяжелый артиллерийский бинокль. Этим же утром я чуть не опоздал на облом. На углу с Воздвиженкой повесили второй почтовый ящик,
я не знал, куда опустить письмо, в старый большой или в новый маленький, решил
в новый. Письмо лежало в «Зоологии», я прижал ухо к почтовому ящику, и мне показалось,
что я чуть не угодил под военный грузовик с бочками, бочки покатились назад и
расщепили грузовику борт. Солдат-шофер выскочил из-за баранки и погнался за мной, на ходу выдирая ремень из ватных штанов. Я залетел в парадное, успел выдернуть фотокарточку, где я с отцом, я ее не зря наклеил на картонку, и выбросил руку с фотокарточкой навстречу огромным ватным штанам и мутному запаху керосина.- Красноармеец,смирна-а! - рявкнул я. - Мой папаша, гляди, генерал, тронешь, поедешь топить полярную кочегарку.
- Хорек, - сказал огромный шофер, раздумывая, что делать со мной, и сплюнул. Я вытянул двумя пальцами из кармана десять рублей, подержал их немного на
весу.       - Я из-за тебя ногу вытянул, - сказал я и скорчился, - мне теперь до школы не дойти..; Тащи вот теперь.- Садитесь, -сказал солдат, подумав, - только деньги попрошу вперед... Я отпустил десятку.Она легла на ступеньку рядом с его плевком. Он поднял, я прыгнул ему на спину, и он повез меня через двор. Солдат почти бежал.Светало, во дворе школы десятиклассники разгребали снег. По крыше сарая ходила ворона с обрывком веревки на лапе.- В Москве служишь, а подворотничок черный... Позор! - объявил я потному, стриженному под нулевку затылку и перебрал. - Хорек, - солдат вывалил меня в сугроб. Я схватил портфельи помчался дальше. И так полшколы видело, как я приехал на солдате. Это было чудно.Там, где дворз агибается, там наши, там облом. Полтора десятка окружили двоих - огромного толстого Момбелли спиной к спине с маленьким Тютекиным. Портфели на снегу
кучей.  Здесь много других куч, говняных, можно вляпаться.- Ответите, - блеет Тютекин, у него палка от метлы, говорят, они с матерью у Момбелли кормятся.- Ладно, ладно, не надо было вождей убивать, - Ванька Нератов тащит от трансформаторной будки
охапку палок, - сегодня мы сами с усами. На твою, Тютекин, палку у нас двадцать.- Вы статью сегодня в «Красной звезде» читали? - Момбелли отрывается от Тютекина, закладывает руки за спину и начинает вышагивать взад и вперед между кучами. Ноги он ставит
навыворот, как профессор из фильма «Весна», ноги большие и ляжки большие, и не
ботинки, а полуботинки. -Там про разницу евреев и сионистов, - Момбелли
начинает качаться с пятки на носок, поднимает голову в очках вверх и цитирует
по памяти, - «...так повторим же, чтоб наш голос услышали прогрессивные люди
земли. Мы ни в коем случае не против евреев, мы против сионистов. Нации равны,
мировоззрения нет. И мы говорим всем и каждому – смешивать эти две вещи
преступно». Ну а дальше, - он переходит на скороговорку, - «...кто к нам с
мечом придет...» - это можно толковать по-разному А мой отец служил на флоте, а
на флоте не бывает сионистов. А ваши медали, - Момбелли устремляет на меня
толстый палец.- Вперед! — ору я.- За Родину! - и срываю с носа очки. Ледышками по балде, палками под ноги ему, жирному, под ноги. . - Сало дави-и-и! Ванька еще вчера сделал два лассо, мы кидаем их, как на быков или мустангов. Зацепили, вперед.И тут же я получилчьим-то ботинком в глаз, поднимаю голову, вижу через пелену тающего снега, как
двое писают на Тютекина. Тютекин рыдает, Момбелли еще бьется.- Вперед! - япрыгаю, чей-то страшный вопль, будто ногу кому-то трамваем переехало, и в ту же
секунду какая-то неумолимая, не терпящая возражений сила поднимает меня, ставит
на ноги. Двор приобретает конкретные очертания, обмоченный и плачущий Тютекин,
ребята, побросавшие палки, Ванька без шапки, с напряженным лицом и дурацким
своим лассо из зеленого каната, и человек, который поднял меня за шкирку. Мой
отец, генерал-майор медицинской службы Глинский, в шинели, папахе, шофер Коля,
а вон и наш шоколадный «ЗИМ». Папаша Момбелли в морской форме, но без погон,
там, где погоны, нитка.- Что это? - отец берет у отца Момбелли и протягивает мне на ладони медаль «За победу над Абрамом». Снежинки падают на медаль, размывая тушь на золоченной картонке.- Надень очки, -говорит отец. Я надеваю.- У тебя есть такая медаль? Я киваю и достаю.Отец долгорассматривает медали, шевеля губами, потом поднимает глаза на меня.- Сними очки.Я снимаю очки, и отец вдруг коротко, небольно, но очень страшно бьет меня по лицу.   - Еще бей, - кричуя с ненавистью, - убей, с тебя хватит... Не буду с вами жить, не буду, не буду. Нашел себе под силу.
Отец еще смотрит и еще раз коротко бьет меня по лицу. Я затыкаюсь. Он поворачивается, ссутулясь, и идет к машине. Коля растерянно пожимает плечами и идет следом. От машины Коля смотрит на меня, но вдруг исчезает, по-видимому, отец крикнул. В наш закуток
подтягиваются десятиклассники с лопатами - генерал зачем-то приезжал, и бежит
Варвара Семеновна, мой классный воспитатель, она сама толстая, и коса у нее
толстая растрепалась, она держит ее рукой у лица. В другой руке лакированная
сумка, из разорванного пакета сыплется на снег рис. Большая, в большом
старомодном пальто с пелериной. Момбелли-отец кивает на Нератова:- Гляди, петлю заготовил... Вешать нас, сынок, будет... -Глаза у него нехорошие, навыкате и
жесткие.    Еще я заметил, что,когда отец садился в машину, он почему-то резко обернулся в сторону двора и улицы, вроде бы позвали или что-то увидел, но, отворачиваясь от улицы, на меня он уже не смотрел. Этот его взгляд я стал понимать много позже.
 
stogarovДата: Вторник, 26.02.2013, 17:25 | Сообщение # 21
Подполковник
Группа: Администраторы
Сообщений: 212
Репутация: 0
Статус: Offline
Участник номер 13

фрагменты повести

***

Он шагнул на брусчатку улицы, по которой въезжали в город некогда негрозные польские короли.
Галицкая брама, каплица Боимов – кортеж останавливался в Низком замке, а
позднее в одном из палаццо площади Рынок, – две недели лилась мальвазия,
сменялись делегации, холеные львовские патрицианки выскальзывали в ночь и
появлялись из ночи в освещенном палаццо, скользили тени в окнах.
Днем на площади толпился рынок, у садков с живой
рыбой нанимали слуг и торговали басурманскими детьми, стояли корзины с
виноградом и бочки с гниченой сливой; береты, тюрбаны, чепцы и ермолки, пробуя и торгуясь, исчезали в бутафории торговых рядов за зданием
ратуши в лесах. Правом склада, помимо магдебургского права, наделен был
королевской властью вольный город Львов – столица Галицкой Руси, – и толклись
купцы со всей Европы, мешались наречия, кипел интерес, заключались сделки – пена Вавилона, лишенного величия, брейгелева слюна, дух мечущейся
смертной плоти Средневековья.
Но от Льва взяв лишь имя, презрел он тайны
венецианского стекла, безумие трансмутаций и яростные споры Сорбонны, –
сыновей своих посылая в Болонью и Падую и получая оттуда торговцев, юристов,
врачей, выписывая архитекторов из Италии, часового мастера из Перемышля,
палачей из Германии, – город-перекупщик, близорукий привратник Европы на час.
Призрачны были его сила и права, и пали они враз с падением Константинополя,
Каффы и Белгорода – от внешней этой причины, под взмахом отуманенного
полумесяца, – в столь густо замешанном котле города не выбродила, не
выварилась культура, именем завещанная, и бурдой были кормлены все поколения
его обитателей наперед.
Через Галицкую браму с валашскими продавцами
скота въехал однажды в город Каллимах Буонаккорси, поэт.

* * *        
Каллимах с опаской возвращался после двух лет скитаний в христианский мир. После ареста
вольнодумцев из папского скриптория, когда друзья всю вину валили на
бежавшего Каллимаха, за катилинские речи его, за ему первому пришедшую в
голову мысль о заговоре и покушении на жизнь держателя первоапостольских
ключей – святейшего Павла Второго, – два года с тех пор лизало ему пятки
пламя, выпущенное вдогонку; подошвы его растрескались от жара земли, которая
не раз, казалось, вот-вот разверзнется и поглотит его; папские шпионы и
пущенные, как стрелы из папского колчана, легаты преследовали его на
отдаленнейших островках Средиземноморья, заставляя его повторить полное
опасностей, приключений и литературных реминисценций Одиссеево
путешествие-бегство, только в обратном порядке, чтобы достичь в конце его
восточного Истанбула, будто джинном из "Тысяча и одной ночи" в
мгновение ока перенесенного со всеми своими мечетями и минаретами и ковром
накинутого на пусто-место-свято Великого Константинополя, – чтобы нищим Синдбадом
слоняться неприкаянно по его базарам и площадям, избегая колонии сородичей и,
когда отношения османов и Рима поправятся, затеряться в дикой овиди
Причерноморья. Из Валахии списался он со своим двоюродным – по матери –
братом Айнольфо Тедальди из Львова, влиятельным купцом, главой торгового
дома, обещавшим ему убежище и покровительство, – тогда только, обходным
путем, на окраинах католического мира вновь забрезжила летучая фигурка
дерзкого итальянца в пропыленном коротком плаще, в готовых распасться, как
пересушенные стручки, туфлях.

* * *        
Сколько их было, когда не было даже общего имени их – "гуманистов", – в Европе ХV века?
Пять сотен? Больше? Вряд ли.
Неформальное единство десятков и сотен людей –
банкиров новых знаний и мертвых языков, светочей речи, носителей новой веры –
как тайной облатки под языком – и свежей этики, под радостным, звонким еще
бременем ее; в жестких конфуцианских одеждах, в доспехах филологической
учености просиживали они в библиотеках правителей над манускриптами, ломким,
распрямленным голосом вещали с кафедр и выходили в сады новых Академий под
новыми небесами. Благоговейно застывали они перед обломками статуй,
сгружаемых на пристанях: перед впервые увиденным мужским совершенным телом,
за тысячу лет впервые лишенным покровов и поклажи; достоинству афинских
богинь и крепости их грудей поражались они, подушечками пальцев касаясь их
холодных сосков, от земли освобождая мраморное тело – и чувствуя, как
внутренним светом и теплом наполняется их собственное забытое человеческое
тело. Любили они: тонкие вина, привезенные издалека, – врачующие дух беседой
и мечтой о странствиях, – любили диспуты и славу, любили наделенных не
женским умом женщин и друг друга – на расстоянии – по переписке.
Блестящая ренессансная партия, архимедовым
рычагом Рацио сорвавшая Землю со свай, так, что повылетали из портов и
закачались на волнах каравеллы, крепкосидящую столь Землю, собственного тела
еще не ведавшую, бывшую еще наполовину плоской, не смевшую ни раскрыться и
замкнуться, как шар, ни включиться в капельный хоровод светил, ни последовать
за закатным солнцем, теряя берега... Путти-титаны – вундеркинды кватроченто –
пригласили Землю на танец, не отдавая себе отчета в колоссальности партнерши,
не ведая темперамента ее, могучего, как землетрясение. И покоившаяся дотоле,
оказавшаяся шаром, сорвавшись с сакрального треножника, стремительно
покатилась она вперед и вниз – как колесо Леонардо, со спицами рук и ног,
пущенное под гору, – набирая скорость, потому что в этом мире ЭНЕРГИЯ ПАДЕНИЯ
дает приращение скорости тел. Стронулись с места и замелькали миры,
раскручиваемые центробежной молодой метательной силой, чтобы через пять веков
слиться уже в одну сплошную белую пелену мельтешения...

* * *        

Совсем другой текст бередил его сознание, ища выхода, ворочаясь в нем и лишая последнего покоя, –
он обессилел, его мутит не переставая; белый лист колышется у него перед
глазами. Пытаясь ухватиться за его несуществующие края, удержать
головокружение, он сглатывает вновь подступившую к горлу тошноту – сгусток
жеваного папье-маше, в котором одна желчь, слюна, дурная кровь, перемешанная
со снами и буквами алфавита. Он шевелит побелевшими губами, сжимая ненужные –
до боли в костяшках – кулаки и расцепляя, с трудом, зубы. Чувствуя, одна прямая
речь может помочь ему. ПРЯМАЯ РЕЧЬ
(спускаясь в погреб хлебного магазина, что напротив Латинского костела):         "– Девочки сжимают коленки, а мальчишки гоняют желваки. Сжимают кулаки.
Вот болезнь, которой больны все мы. Покрывало ума
(ум пишем, страх – в уме) омрачило нас, облепило лицо, спеленало так, что
нечем дышать и жить. Те, что были рядом, уже задохлись – лицом в
подушку..." (ему вспомнился друг, что с детства боялся именно такой
смерти) – он же – "... я же боюсь только гильотины. Чудным образом
привязан я к эксцентрику головы – костяному выросту, мыслящему кулаку с
прихотливым волосяным заростом и массой мягких омерзительных отростков
человеческого лица, – только отсутствие воображения и самомнение человека
заставляют его находить в строении собственной головы красоту, – и все же, я
боюсь потерять этот отросток, этот выброс тела, обросший органами чувств, –
пугливыми мостиками к внешнему миру, выкормившими в кости головы жирный мозг,
– все еще боюсь... То – Авидья, – антоним нирваны, – она же Клеша, моя
школьная кличка, имя мозгоцентризма, болезнь, тонкая цепочка, – как запись в
паспорте: прописан в Авидье.
Что сжимаешь ты в кулаке, дуракъ? Разожми его – увидь – он же ПУСТ!
Наблюдая за поведением мелких млекопитающих –
собаками, хомяками, неврозами кошачьей любви, экономической жизнью людей, –
трудно отделаться от мысли, что жизнь есть дрожание, мелкая дрожь ритмов
выживания, рождением оторванных от больших энергий и ритмов (откуда осам
знать, какая будет зима?!), – брызги жизни, изживаемые каждым своя, в тесноте
и сутолоке буден, в капле препарата под божьим микроскопом.
Лета, недели бы не выжил человек в ограниченности
своей, без освежающих пустот и заземлений – без провалов в сон, дара
растворения, лишающего нас свободы насиловать свое тело, душе оставляющего
только память да суму, а потом милосердно лишающего и этой последней ноши.
Что ты – точка – можешь знать о линии, чем-то простейшем, как вечность и
бесконечность, что ты – плоскость – можешь знать о шаре, когда он проходит
сквозь тебя: точка, расширяющийся круг, сужающийся круг, точка, гладь...
Осень. Мерзнут мухи и льнут к голове человека –
погреться. Белые круги всплывают в миске над очищенной картошкой. Пауки
закрывают дело и вешаются на собственном изделии, будто полные банкроты,
уставшие без конца умирать и воскресать.
Как легчает сразу потухшая сигарета!.."
Женщина-девочка, в белых буклях и морщинках
уставшей кожи, забрала, улыбаясь, его кофейную чашку, вытерла стол, оставляя
улиточий мокрый след. Он проводил взглядом ее удаляющуюся спину, пропадающий
временами силуэт с тазиком грязной посуды – прозрачная блузка, двойная
застежка лифчика на лопатках. Затем двинулся к выходу, нашаривая в карманах
зажигалку, остановившись, прикурил.
И уже на тесном повороте лестницы вспомнил вдруг
сны сегодняшней ночи: о пещерах смерти – подземных террасах, уходящих
широкими ступенями вниз, в черноту ходов, и о говорящей собачке, – тень от
нее ложилась в виде лесенки. У него опять закружилась голова.

* * *        

К зеленому холмлению на равнине стремились дальние пустынные тракты, ближние тропы от хуторов и
фольварков сползались ужами и сплетались вокруг него, растекались отсюда по
равнине ручьями речки. В глубине его среди расходившихся земляных валов,
будто в гавани под горой, стоял на якоре громоздкий флагман – укрепленный
город, весь в мачтах башен, в готических снастях, лесах и вымпелах,
окруженный двойным поясом стен, насыпными валами и рвами, замкнутый
скандирующим ритмом бастей и оборонных веж – каждую возводил и защищал один
из ремесленных цехов города. Вот перечень их – он как оглушительный воз сена,
застывший навеки в Средневековье, но запах его проникает через столетия и
кружит голову нашей прозе:
1. над Краковской брамой – скорняков;
2. мешочников, жестянщиков и мыловаров;
3. мечников;
4. ткачей;
5. шапочников и седельщиков;
6. пивоваров и медоваров;
7. шорников;
8. каменщиков;
9. канатчиков и токарей;
10. сапожников;
11. гончаров и котельщиков;
12. над Галицкой брамой – кравчих;
13. бондарей, столяров и тележников;
14. резников;
15. кузнецов, слесарей, игольщиков;
16. лавочников;
17. пекарей;
18. золотарей.
Целая флотилия поселений, укрепленных монастырей,
церквей и водяных мельниц колыхалась вокруг флагмана на большом и малом
расстоянии.
На веслах контрфорсов проплывал под стенами
города ковчег нищих – госпиталь – костел и монастырь св. Станислава.
Пламенели на закате шоломы церкви св. Юра –
змееборца, тонким копьем идеи казнящего на горе кольчатую гниду.
Над сиротским, оставшимся вне стен русским
княжьим городом – Подзамче, над городом Льва – Леополисом, Лембергом и над
всем ландшафтом до горизонта господствовал, заняв вершину утеса, сторожевой
форт – сложенный из грубых каменных блоков Высокий Замок. Тайный подземный
ход связывал его с Подзамче. Посреди двора вырыт был глубокий колодец. В
четыреста десятом году в его подземельях дожидались выкупа взятые в плен при
Грюнвальде рыцари. Гарнизон замка состоял из пятидесяти солдат. Оставляя их
для защиты города, король не забыл оговорить для них право бесплатного мытья
раз в неделю в городской бане.
Прилепившаяся к стене Низкого замка баня была
людным местом. Клехи приводили сюда под пение "De profundis" мыться своих школяров, купцы назначали здесь встречи, заключали сделки – сюда
приходили отдохнуть, очистить поры кожи, обменяться новостями, провести время,
совокупиться.
Город сочился нечистотами, вонью бычьих кишок –
идущей от дощатых желобов канализации, зудел проделанными под ним и в нем
крысиными ходами, будто встроен был в него и стремительно расстраивался
параллельный город-костоед, вкладыш, растворяющий его кость и мозг, грозящий
превратить основной город в пустотелую декорацию, камень – в папье-маше, в
готовую рухнуть в себя оболочку. Прибирался город дважды в год – на Пасху и
на Рождество. Для пущего усердия населения поставлен был руководить уборкой
городской палач. В другое время он сам на своей скрипучей колымаге свозил за
город сжигать всяческую дрянь и падаль, – в ожидании своего звездного часа на
парадном алом помосте, посреди расходившейся мертвой зыби голов.
Сердцем Леополиса был занявший его центр желудок
– Рынок, площадь. Торговая базарная стихия кипела и плескалась вокруг
восьмигранной башни ратуши – футляра для часов и власти, с тотемами каменных
львов у входа в угрюмый механизм. Приливной волной теснила она вахту, торговалась
на ступенях эшафота, вспучивалась шатрами и халабудами торговых рядов, целыми
улочками складов, лавок и мастерских, ракушечной колонией обрастали камни
мостовой, задний фасад ратуши. В подвалах ратуши торговали вином навынос,
оттуда же глядели на толпу решетки тюремных казематов. Плеск подземных озер
доносился из трюмов средневековой республики. Земля была как рассохшаяся
местами палуба над бездной, и уверенности в ней не могло быть даже у
архиепископа.
Как в козацкий кулеш бросали все, что у кого было
в карманах и в торбах – сало, поджаренное пшено, тютюн, – так в город, на круг, были брошены и поделили его между собой немцы и армяне, поляки и
русины, жиды и итальянцы, валахи и греки, – в город неродной для всех, приют
оторвавшихся народов и сердец, чтобы изжить в этом нищенском мире
неродственность, свою и его. Армяне возводили каменные дома, мостили дворы,
перестраивали свою церковь; евреи замыкали свою улицу ночью на цепь;
босяки-русины приживалками теснились под восточной стеной и торговали солью;
в ратуше звучала немецкая речь; поляки спешно достраивали кафедральный собор
– под стенами его, еще в лесах, уже хоронили городской патрициат. В слова
молитв вплетались временами крики, доносившиеся из ближайшей вежи резников –
из пыточной палача. Стучали по крыше плотничьи молотки. Ревела на бойне
скотина. Высокий голос ксендза покрывал гудение мессы – шла литургия. С
крошечного клочка земли поднималось к небу столько звуков, накладываясь и
переплетаясь, смешиваясь по пути и сливаясь – уже в божьем ухе – в одно
неразличимое мычание: муку земли.
На этот-то клочок земли и выбросила Каллимаха его
с цепи сорвавшаяся судьба.

* * *        

Часы на ратуше били десять. Площадь была безвидна и пуста. Магазины только открывались – в разных
местах срабатывала сигнализация. У брамы #26 ему ударил в нос тошнотворный
запах одеколона из соседней двери. Парикмахерская почему-то начинала работу в
семь утра. Трудно было представить себе ее посетителей в этот час. Он шагнул
в полумрак подъезда, и здесь в долю с одеколоном вступил настоянный аммиачный
запах. В углублении цементного пола перед окованной бляхой дверью, в потеках
чего-то, стояла пустая бутылка. Дверь оказалась заперта – никого не было. На
всякий случай он подергал ее за ручку, извлекая из искореженного замками тела
звуки железной мерзлой пустоты. В такой час они могли выйти на кофе. Он
вернулся на площадь. Утро выдалось прохладным и пасмурным, несколько раз уже
начинало накрапывать. Наступала промозглая львовская осень. Пересекая
площадь, он решил спуститься в туалет под ратушей – впрок помочиться.
Предстояло много дел еще.         "– Что мешает тебе быть кукловодом доброй прозы? – думал он. – Куда подевались сюжеты? Какую
почву для сюжета может тебе давать твоя жизнь, бегущая социума, его скудных
предложений? Что может быть мертвеннее и фантастичнее рабочего дня рабочего
человека, и если не нам, то ментальности русского языка ведома и доступна
сущность работы – скрытого антонима труда. Сколько макабрических историй
происходит где-то на скучной периферии жизни, куда не заглядывает ищущая
типического литература. Можно ли построить сюжет на том, как, безо всяких
Воландов, студентке на осенних работах отрезало картофелеуборочным комбайном
голову? И Гоголь, и Зощенко не рискнули бы записать сюжет, как невесте в день
свадьбы вручили посеребренные часы – все, что осталось от ее жениха,
вышедшего в ночную смену после мальчишника накануне и упавшего в ванну с
кислотой. Тьфу ты, Господи! Кто, кроме жизни, посмеет нам предложить такую
шутку? Или вот, знамение, уже забывшееся, начала "андроповской
эры", – тогда в этом никто не сомневался: гроза в январе – ледяная
крупа, ливень, гром и молния; в седьмом часу вечера у подсвеченной грозой
статуи Свободы, колоссальной фигуры, сидящей на крыше бывшего Галицийского
банка, отваливается рука с факелом, падает вниз и убивает на тротуаре молодую
женщину, почему-то тоже студентку-заочницу, – очень многие учатся в этой
стране... И Андропов успел только прийти, всех напугать, обнадежить и
умереть, – и уже из-за гроба, протянув вдруг упырью руку, утянуть за собой в
могилу имя старинного русского города на Волге – Рыбинска. Кто тут не
почувствует себя полным идиотом?
Сонм вопросов толпится за тонкими переборками, за
сорванной дверью твоего кабинета – в коридорах и номерах рабочего общежития.
И первый из них: что ты здесь делаешь?
Но они молчат и отводят глаза. Здесь Галиция,
здесь терпят чужих.
Свинская тяжесть свинца и острые края стекла
скрыли от них твою жизнь, взяв тебя заложником, назначив содержание и запаяв
твою волю и время, заставив смотреть вовне сквозь несколько мутных
недодержанных в печи стеклышек – на блеск советских тротуаров, ловить в
половине пятого солнце, отразившееся в окнах противоположных домов, слышать
надсадный рев трейлеров, их бесцеремонные сигналы перед проходной, по шуму
воды догадываться о дожде, о сбегающих с австрийской, цвета запекшегося
кирпича, Цитадели – складов телевизорного завода – мутных потоках времен,
превращающих мостовую на полчаса в шумливую горную речку.
Жизнь твоя сдвинута на вечер, и ты выходишь,
чтобы видеть, как полощет ветер белье на башнях Магдалены – на балконах,
вынесенных в небо, – мир и вечер входят в притихший город, будто кто-то в
пустой комнате поставил стакан воды на подоконник. Ты забыл уже, как тихо
может быть на свете, когда смолкают стройплощадки, прекращаются
грузоперевозки и доставки рабочей силы, и мироздание отдыхает до утра.
Трамваи катаются по улицам, как дети на роликах, чуть только позвякивая на
поворотах трамвайной мелочью.
Высоко над городом россыпями черных семечек
кружат стаи ворон и грачей, ловящих в небе последнее тепло, стягивающихся с
окраин ночевать в городские парки. И город уже начинает темнеть, как вода в
пруду, когда воздух еще световоден и тепл, и ты делаешь последние запоздалые
затяжки дошедшим до тебя чинариком дня.
– Что же цепляешься ты за полы Каллимаха, затем
громоздишь вступления, что тебе вообще до него и его времени, с кем замыслил
ты судиться и какую изощренную ложь готовишь в сердце своем? Какие вожделения
распаляют твое нутро и твое воображение? Ты уже знаешь, как раздеть женщину
ХV века?"         Но чем больше он задавал себе вопросов и не находил аргументов, тем более с отчаянной решимостью он продолжал письмо.

* * *
В троллейбусе, пока он поднимался вверх по
крутой улице, мимо старого парка, его морочили ускользающие обмылки снов... – о
плеске вод канала под гнилыми половицами и о живущем в них канализационном
кабане, о Гоголе, прочищавшем нос за обедом белым полотенцем, пропустив его
сквозь ноздри своего огромного муляжного носа и таская за оба конца, как
растирают плечи, и самый страшный из снов – будто бы он живет в фашистской
стране...
Он встряхнулся. Напротив, прямо, как заяц, двумя
большими руками держа портфель на коленях, сидел мужчина лет сорока. Сквозь
нагрудный карман его рубашки с короткими рукавами просвечивал
закомпостированный талон подобно бедной, но честной душе инженера. Он также,
сидя, порылся в карманах болтающейся на плече сумки и, не найдя талонов,
стряхнул брезгливо пальцами, взглянув мельком в лицо визави. Глаза пассажира
смотрели мимо него, вдоль его щеки. Выбритой воспаленной кожей левой скулы,
мягким краем уха он ощущал почти негнущуюся, косную природу этого взгляда.
Преодолев подъем, троллейбус подкатывался к церкви св. Юра, широкой плавной
дугой огибая сквер. Зашипели двери.
"... в каких провалах обретается твое
сознание, в любой момент и в любом месте ускользая из мира для ведения своей
тайной параллельной жизни... Уж сколько месяцев прошло, как перестал тебе
казаться простой лихорадкой на губе, от которой можно отмахнуться, смахнуть,
этот вросший в тебя куст – сосущий твою жизнь и время, твоими соками
питающийся, дышащий твоими легкими, – сколько раз, измученный им, ты пытался
сжать его, уменьшить, редуцировать, и чудной пружиной всякий раз он разжимался
в тебе, давая почувствовать свой норов, не желая исчезнуть в небытие, расширяя
властно свои пределы, ветвясь и начиная уже отбрасывать тень, в которой
терялась все чаще – ею поглощенная – твоя собственная лежащая маленькая тень...
Как долго пришлось ждать, чтоб зашевелился в душе твоей и очнулся от
пятисотлетнего сна Григорий. И пока ты учился разговаривать с мертвыми на языке
живых, от каких только соблазнов и прельщений, от готовых уже абзацев не
пришлось отказаться тебе, чтобы не отягчить выдумкой и лжесвидетельством свою
вину перед тайной родиной всех живущих. Вот этот, например, навсегда
погрузившийся в сор черновиков, о том, как..."
В Григории встретились и сошлись – на время жизни
одного человека – прелесть жизни и благодать. В своей дневной жизни он оставил
Бога легко и свободно, как оставлял женщин, не понимая еще, что оставлен на
этот раз он сам, что покинутая им женщина – он сам и есть, что отвернулись от
него; и только по ночам его мучали сомнения, перебирая четки, читал он бл.
Августина, св. Иеронима, ходил, молился, вновь принимался за чтение, молился
отходя ко сну, но какая-то завязь тяжелого сна, кошмара начинала ныть у него
где-то в районе подвздошья, так и не поднявшись никогда, не высвободившись из
тайных глубин его души и не оформившись хотя бы до ранга сновидения – видения
того, как пойдут и сменятся за гуманистическим столом поколения, чтоб через
пятьсот лет вдруг в полной мере ощутить драму богооставленности, чтобы тезки
Григория в его городе рождались уже с сифилисом предков, отравленной кровью, с
головой, отяжеленной чужим похмельем, и меряли асфальтом покрытую новую землю,
под мерцающим, с выпадающими буквами, неоновым новым небом...
"Но что позволено Юпитеру, то не дозволено
быку – и бесстрашный произвол, именуемый искусством, не в силах нарушить
прерогатив Времени, вмешаться в ту игру, в которую так беспечно и жутко играет
оно судьбами и смыслами города.
На каменной ограде бывшего лазарета при монастыре
св. Духа – ныне автошколы – по обе стороны монастырской калитки сохранилось два
барельефа: Авраам с половиной овцы и собачки, поднятой чашей и отдельно стоящей
ступней, – и Господь, держащий на руках воскрешенного Лазаря. Время до каркаса
проело лепку, вытерло лица, съело бороды, оторвало у Лазаря руку – и самого
Господа обратило в Кроноса, держащего на коленях объедки собственного сына...
Но пока время терпит, пока оно терпит, мой
несуществующий читатель, вернемся покуда в сырые стены замка, сидящего в лесах
и болотах, в тесноту замкнутого в них сюжета, в тот отдаленный век, что как
затемненный негостеприимный дом на пустыре, в который невозможно войти, который
еще труднее покинуть. Труд чтения не больший труда письма. Имей снисхождение,
читатель, – я подготовил для тебя под конец довольно милый сюрприз, что-то
вроде свадьбы, ну, или там крестин..."

***
Сон Каллимаха
Внезапно вернулся он в родительский дом в
Тоскане, толкнув дверь и без стука войдя под сень его, в предобеденный час –
откуда, господи, во сне становятся известны нам такие подробности?!
В тишине и сумраке летнего дня, пройдя по пустым
комнатам, он не сразу заметил в столовой под стулом стоящую крошечную мать –
столь утомлена и обессилена она была жизнью, что ей все труднее становилось
сохранять натуральный размер, и, когда никто не видел, она, уменьшаясь до
размеров флакона или фляжки, отдыхала под стулом. Смутившись слегка,
оправившись и вернувшись к привычному своему размеру, она, обняв сына, провела
его к давно умершему отцу – довольно опрятному и румяному, лежавшему в
просторной спальне, – и рассказала, что у них все хорошо, отец, когда ему
лучше, встает, даже ходит, только не говорит – будто силясь подтвердить ее
слова, отец улыбался, было видно, что он взволнован, но сегодня у него было
недостаточно сил, чтобы встать или хотя бы привлечь к груди сына, только стали
сильнее блестеть глаза, и румянец приобрел лихорадочный оттенок. Каждую неделю
мать его моет, разбирая по суставам – каждую косточку отдельно, – в тазу, с
мылом и пемзой, затем опять аккуратно укладывает и одевает. В такие дни он
бывает особенно оживлен и, когда лежит после купания, такой вымытый, чистый и
свежий, все силится ей что-то сказать, и в глазах стоят слезы благодарности и не
требующей ничего любви... С этими словами мать опять опала, устыдившись своей
слабости, и стояла под ножкой стула, рядом с медным тазом, отвернув лицо и
опустив его долу, – неопрятная маленькая горбунья.
Каллимаху стало делаться дурно, и, потеряв на полу
устойчивость, он вновь был поглощен вдруг вздувшейся ниоткуда темной волной
перины, захлестнут соленой пеной слез, пуха, мокрот – и выплеснут на чужую
чью-то кровать, в пустой до одури спальне, в десятках тысяч дней от кровель,
холмов и турьих башен Джиминьяно, где прошло и навеки осталось его детство –
где белая, замешанная дождем пыль уж не первую тысячу лет все так же холодит и
ласкает ступни мальчишек, грязевыми фонтанчиками продавливаясь между пальцев
ног – в ссадинах и цыпках, – бегущих догонять, дразниться... воевать.

* * *
...Он шел под низкорослыми липами по затоптанной
мокрой аллее, мимо мусорных баков с листьями – мимо тут и там дымящихся
походных алтарей осени, – шел неверной шаткой походкой боящегося расплескать
нечто, переполнившее его всклянь: ощущением вдруг прошедшей сквозь него – в нем
происшедшей – жизненной силы, растворившей и преобразившей все вокруг, полной
смысла, света и боли.
Бесшумно подъезжали шторки трамваев, унося
групповые фотографии остановки, наполняющейся вновь статистами – вновь
исчезающими в подъезжающих трамваях.
Не в силах больше выносить протекающей через его
глазницы внешней по отношению к нему силы – большей чем он сам, большей, чем
способность к плачу и доверие к открытости и полноте смысла всего живого и
мертвого, – он поднес руку к глазам.
Под пальцем его на виске билась жилка.
Здесь мы и оставим его – на скамейке в
Привокзальном сквере, – в лучшую минуту его жизни, готовым ко всему.
 
DolgovДата: Среда, 27.02.2013, 04:40 | Сообщение # 22
Генерал-майор
Группа: Администраторы
Сообщений: 266
Репутация: 0
Статус: Offline
участник №15 
                                      1

  Как-то Карл Маркс (Бакунин) и Фридрих Энгельс (князь Кропоткин) (смотрите рассказы о Ильиче) решили в целях конспирации сбрить бороды. Ну, и что тут такого. Взяли и сбрили. Беда только, что их перестали узнавать жены и дети. Конспирация - дело хорошее, а семья - святое. Но Мишка-Карл и Фридрих-Петька ребята смышленые. Решили они - раз их никто не узнает, значит можно поменяться местами. Очень просто, переоделись они  и пошли к женам. Так им эта забава понравилась, что стали они по нескольку раз в неделю меняться, во вкус вошли. До того дошло, что они начали путать - где чья жена и чьи дети.
   Вот так в Европе началась сексуальная революция.

                                        2  

  Мы, дорогие граждане-товарищи, часто недооцениваем наследие классиков марксизма-ленинизма. А ведь польза от него может быть огромная.
   Вот как-то раз зашел я в пивную. Время еще раннее. Народу немного. Ну, стоим у стойки. Потягиваем пивко. Тут вваливается какой-то разудалый рубаха-парень. Видать он со вчерашнего вечера сильно уставши. Начал, конечно, приставать, чтоб его угостили. Тут следом второе явление - девушка неопределенного возраста в какой-то рабочей блузе (время-то рабочее), в аналогичном с парнем состоянии и с бланшированным глазом. В общем, рабочая косточка, передовица производства и будущая Паша Ангелина, хотя вряд ли. Девушка тоже не против, чтобы ее угостили. Между ними началась, в этом смысле нездоровая и не свойственная нашему социалистическому образу жизни, конкуренция. Но видать девица нашему парню непонятно чем, но приглянулась. Я так думаю - он в ней увидел родственную душу. Не теряя времени, не обращая внимания на посетителей (все ж свои люди), начал он свои недвусмысленные ухаживания, то есть сразу полез за пазуху и , извините, между ног.
    Наша Паша от такой его прыти ошалела и ломанулась со всех  своих некрепких ног от него к противоположной глухой стене, как будто хотела выбежать сквозь нее на улицу. Тут паренек выдал фразу достойную Гегеля и Канта вместе взятых. Он ей прокричал:"Стой, дурак! Там же стена!" На меня нахлынула волна озарения. Я понял, что народ, который по утру путает мужской и женский род, но в тоже время обладает такой каменной логикой, такой народ непобедим. И еще я вспомнил крылатое выражение Ильича, когда он так находчиво и смело ответил конвоиру на счет того, что тот, говорит, мол куда вы, молодой человек, претесь - это же стена, а Ильич ему бодро и весело ответил, что, мол стена, да гнилая. Ткни и развалится. Молодец, ловко срезал сатрапа. Я нарочно подошел к той стене. Тыкать не стал (пальца жалко), поколупал малость. Нет не гнилая, простая кирпичная. Стало мне немного грустно. Вспомнил я тут другую крылатую фразу Ильича: "Мы пойдем другим путем" и я не стал пытаться пройти сквозь стену, а вышел обычным путем, через входные двери. И решил я через это, друзья мои, больше не пить. 
   Вот как иногда полезно знание философского наследия марксиско-лениниских классиков.
                                       
                                      3 

   Недавно в Воронеже с творческими встречами побывал Сергей Гармаш. Сказать о том, что Сергей гениальный актер это ничего не сказать. Каждая роль - шедевр (нет, я без дураков). Но я, в общем-то, не об этом. Тут случилась, как бы это точнее сказать, историйка.
   Сергей отдыхал после творческой встречи со зрителями в номере гостиницы "Брно". Устал, конечно. Тут, вдруг, стук в дверь. "Да-а-а-ррр",- прорычал наш артист. Дверь приоткрылась и в щель просунулась женская головка в очках. "Разрешите войти?- промурлыкала головка и не дожидаясь ответа протиснулась в номер. Гармаш от неожиданности не успел ничего сказать. Девушка, не давая опомниться:"Извините, мы всего на несколько минут". Наш народный артист от этого "мы" совсем ошалел. "Проходите, быстрее",- быстро проговорила она за дверь и в номер по одному стали вползать дети, человек двадцать. Можете себе представить реакцию Гармаша. Он открыл рот из которого раздавался рык и хрип, замахал руками. "Вот, ребята. Посмотрите, как я вам рассказывала на уроке...Перед вами наш предок. Первобытный человек. Неандерталец. Как видите, он практически ничем не отличается от нас. Даже  
одет в современную одежду..." Наконец, актер обрел дар речи и заорал:"В-о-о-о-н!" Дети от страха гурьбой прыснули в коридор. Молодой преподаватель и актер остались одни. "Сергей Леонидович, простите меня, ради бога, но я должна вам все объяснить. Дело в том, что я привезла детей в зоологический музей. Мы из области. Долго добирались. Музей оказался закрытым на ремонт. Ну, что делать. Тут я на улице увидела вашу афишу. Простите, но вы так похожи...",- она запнулась. "На обезьяну, что ли?"- обиженно продолжил Гармаш,- ну, вы даете. Я народный артист! Мне режиссер Соловьев предлагает Льва Толстого играть, а вы - неандерталец, черт знает что! В конце концов, предупреждать надо!" Девушка стояла понурив голову и видно было, что она искренне раскаивается. Но только, то ли Гармаш был отходчив, то ли девушка была уж очень молода и мила, но лицо его начало светлеть и глаза становились все мягче, и вот уже знаменитая, полная неповторимого обаяния, гармашевская улыбка засветилась на его резком, грубоватом лице. Что-то очень детское, открытое было в этой улыбке. "Простите, меня, пожалуйста",- пролепетала она, почти беззвучно и стала вытирать платком глаза и нос.  "Ну, вот еще и слезы. Перестаньте, прошу вас. Как вас зовут?""Зоя",- тихо ответили девушка. Он присел к столу и что-то быстро написал. "Вот вам контрамарка на завтрашнюю встречу в театре. Приходите обязательно. Я буду ждать. А теперь, извините, я должен отдохнуть. До завтра".
Она ушла. 
На следующий день началась другая история, но она, дорогие читатели, нас уже не касается. Вот какие находчивые учителя и великодушные народные артисты живут в нашей удивительной стране.
 
                                       4

   Маня Лыткина сильно проголодалась. Порылась в доме, но ничего не нашла. "Дай,- подумала,- прогуляюсь, авось на улице чего найду". Ну, и побрела. Смотрит - у помойки сидит лохматущая собака, а перед ней лежит здоровущая говяжья кость с остатками мясца и сухожилий. Решила Маня ентую косточку у собачки отнять. Уже почти ухватила  своею десницей. Только собаке, эти ее движения, по вкусу не пришлись и она Манюню за ручку тяпнула. Да, славно так кусанула. Маня чуть руки не лишилась. Но голод сильнее боли. "Ладно, сука,- подумала Лыткина Маня,- счас я тебе устрою..." И, хвать - откусила ентой ушко и тут же его съела. Но одним ухом не наешься. Мария, хрум, и второе аналогично, то есть, умяла. "Нет,- подумала Маша,- эдак одними ушками я ни в жисть не наемся". Хряп, и хвостик отхватила, то есть, выражаясь научным языком, купировала. Собаке-дуре, убежать бы от греха, ан нет - она все кость сторожит (вот до чего жадность доводит). Тут Машенька во вкус вошла и все четыре ножки у собачки съела, по очереди. Посмотрела она на животную. Жалко ей стало скотинку. "Дай,- думает,- я ее до конца доем, чтоб не мучилась". Сглотнула, только зубки повыплевывала. "Не будешь больше кусаться".  Отлетела скромная душа собачонки, но по известному всем, но не понятному никому закону природы, вселилась душа собачки в манино тело. Взяла она вышеупомянутую кость в зубы и пошла искать свою собачью квартиру. Душа ее прямо к будке привела и говорит:"Вот тута, Манюшка, будет таперича твой домик". Пристегнула она себе ошейник с цепью. Села, а кость перед собой положила. Стала дожидаться, когда кто-нибудь проголодается. А тут как раз дома у себя проснулась Дуня Кулакова и , конечно, голодная. Дальше дорогой читатель и сам догадается, что было. Тут сказке нашей конец. Но все таки, собачку жалко. 
В чем смысл? Я не знаю. Попробуйте спросить об этом у того, кто все это затеял. 

                                    5

   Иван Иванович Чижикров (или Воропьев - не опечатка) точно не помню, собрался на охоту. Охота, как известно, дело сезонное. А тут как раз подошел сезон. Вот Иван Иваныч и начал собираться. Взял охотничий нож, кусок крепкой капроновой веревки, кожаные перчатки. Одел защитную воинскую униформу, крепкие высокие ботинки со шнуровкой. Само собой - патроны, помповое ружье - какая охота без оружия. Еще, кажется, охотничий билет, мощный фонарь, соль, спички, зажигалку. Собирался медленно, тщательно, стараясь ничего не забыть. Сложил все это в походный рюкзак. Был сосредоточен, задумчив. Потом, стараясь ступать как можно тише, прошел в спальню. Жена спокойно посапывала, откинув левую руку на половину мужа. Иван Иванович долго с нежностью и любовью разглядывал родное лицо супруги. Подошел, тихо нежно поцеловал в щеку. Также бесшумно вышел. Заглянул в детскую - та же трогательная картина прощания с детьми. Поцеловал, двойняшек - Витю и Надю. Вышел. Прошел в свою комнату, где на стенах висели фотографии - вот он маленький, двухлетний, окончание школы, техникум, свадьба, рождение детей, пара каких-то дипломов, сцены из охотничьей жизни, коллеги по работе. Иван Иваныч оглядел все это полным доброты взглядом. Проходя по коридору, остановился у зеркала. Из зеркала смотрел на него мужчина среднего возраста, лет 35-38, с легкой небритостью, лицо - ничем особенным не примечательно, как у многих, разве, только немного искривленные линии носа, рта, подбородка, но это, если очень пристально приглядываться. Глаза? Да, глаза как-то необычно блестели. Правда и это объяснимо - азарт, ведь он собирался на охоту. В общем, он остался доволен отражением. Открыл входную дверь. Шагнул на площадку. Вызвал лифт. Спустился и вышел из подъезда. 
   По ночной улице, по ночному городу шел Иван Иванович Чижикров (или Воропьев). Шел спокойной уверенной поступью. Глаза его разгорались все больше. Но почему-то поехал он не на вокзал и не в лес. Иван шел на окраину. Шел Ваня в "спальный" район. Ванятка шел на охоту. Зачем же двигался туда Ванечка? Что понадобилось там Ванюше?
   Совсем забыл сказать. Прошу прощения. Иван Иванович... Воропьев... Чижикров...
Словом, он - сексуальный маньяк. А ведь никогда не скажешь.

   Простите, друзья мои, за то, что последний опус вроде бы, как бы "не тянет" на юмористический. Но, во-первых, я никогда  никому не обещал, что буду Вас все время веселить. А, во-вторых, у меня есть и более серьезные темы для рассказа.
  
                                          6

 Тут как-то встречаю соседа. Он, поздоровавшись, спрашивает :
- Вы, наверное, знаете соседа Петра Кузьмича? 
 -Ну, вроде бы, как бы ... У того у которого, жена такая пышная, симпатичная блондинка? 
- Ну, да. Представьте себе, третьего дня ейного супруга раздавило асфальтовым катком.
- Да, не может быть. Как же такое может быть?
- Вот представьте себе. Вышел человек на улицу целехонький, ан-нет, раз тебя и под каток. 
- Он, должно быть, эдак, был несколько в подпитии?
- Нету, и пил-то всего не больше, как недели две, а потом, голубчик мой, даже и ни капли, ни крошки. Все уж думали - не случилось ли чего?..
- Как же его угораздило-то, под каток?..
- Что же, дело известное... Он тут, анадысь, поиграл на свадебке...Друзья, девочки, вино...Жена, известное дело, ходила, умоляла :"Петенька, Петюня, соколик мой, в рот тебе компот (это, она любя), ну будь человеком, пойдем до дому." Только не внял Петр голосу разума, накатил еще 250. А, тут как раз, все засобирались на выход. Перед нашими домами дорогу делали. Петр, не будь дурак, под каток и свалился...
- А водитель-то как же не заметил?
- Да, он весь день на катке. Жара. Разморило. Ну, и задремал. 
- Ясно. Как его, сильно раздавило?
- Как есть, в листик раскатало.
- Вот горе-то. Жена теперь как же? у них ведь и сынок, кажется?
- Так точно. Только тут такое дело, скажу я тебе. Не особенно она и переживает.
Она говорит, что ей теперь жить стало гораздо легче. Раньше, говорит, я ни дня спокою не знала, каждый день ругань да битье, от синяков не отходила. Сынишку, Витьку, совсем запугал. Не работал, пил - так его еще и корми. Вообщем, говорит, я теперь только и вздохнула.
- Где ж она его похоронила?
- Тут как раз и клюква. Не хоронила она его.
- Как же это может быть?
- Чудеса, да и только. Его же, Петра, когда его с мостовой соскребли, отвезли в морг. Жена его, Маруся, врачам говорит, вы, мол, мне свидетельство о смерти напишите. Те говорят, хорошо, только мы его сейчас осмотрим, тогда и напишем. Немного погодя выходит их главный и говорит, что, мол, вы, гражданка, не беспокойтесь, только выдать вам свидетельство о смерти вашего супруга не могу, поскольку он не совсем мертв, а отчасти жив. Маруся говорит, мол, как же такое может быть, чтоб человека катком переехало, а он все же остался жив? И что означает - это ваше "отчасти"? И что мне теперь с этим "отчасти" делать? Главный врач говорит, что, да, мол, очень редкий медицинский факт доселе не известный науке. В нем, говорит, в вашем супруге все физиологические процессы как бы затормозились. Ну, как бы, говорит, вам попроще объяснить...Вот, как ,к примеру, клопик может годами жить в сухом виде и ничем не питаться. Жена говорит, что хорошо, конечно, что теперь он может существовать без питания, а то жрал в два горла, только как же я теперь с ним буду жить? Этого, говорит главный врач, я не знаю, только записать его в мертвые я не в праве и забирайте его поскорее отсюдова домой. Только посоветовал его дома у форточки просушить.
- Да, дела! И что она, как с ним теперь?
- Ничего, говорит, просушила его и на гвоздик на стенку повесила, вместо календаря. Он, говорит, плоский, места в квартире не занимает. Только, говорит, поначалу они с сынишкой пугались, особенно ночью. Он, одним глазом, нет-нет, да и примаргивает и улыбка у него какая-то зверская. А потом, ничего, привыкли. Я, говорит, с его пьянкой совсем от домоводства отбилась, а теперь дома чистота, порядок, тишь да благодать. Я, говорит, в девках очень любила крестиком вышивать, вот взяла и на груди у него богоматерь с младенцем вышила, с одной стороны - красиво, а с другой, вроде, как охранная грамота от нечистой силы.
- И что же, не больно ему, иголкой?..
- Да, нет, говорит, только глазиком чаще помаргивает, вроде, как щекотно ему, а так лежит смирно.
- Ну, а сынок, сильно переживает об отце?
- Какой там. Он от него, нормального, слова доброго не слыхал, одни подзатыльники да зуботычины. А теперь ему от него только одна польза и развлечение.
- Как это?
- Да он его для игр всяких приспособил. Дротики в него кидает - развивает меткость глаза и твердость руки. Потом придумал его запускать вместо бумажного змея - и сыну радость и отцу развлечение, все он полетает, прогуляется, свежим воздухом подышит, а то надоедает, небось, на стенке висеть. Правда, два раза за провода цеплялся. Ну, как-то там сняли его.
- Как же она теперь без мужчины обходится? Женщина она ведь еще молодая, здоровая.
- Почему без мужчины? К ней теперь ходит, ну, этот водитель, который Петра переехал.
- Как она не стесняется, при живом-то муже?
- А она, говорит, пусть, мол, теперь Петюня хлебнет лиха. Отыграюсь теперь за все мои страдания.
- Да, чудеса. Первый раз такое слышу. Не повезло мужику.
- Постой, брат. Смотри, Маруся, жена Петра. Давай- ка, от греха, ходу отсюда. Боюсь я ее. Страшная женщина!
    
                                          *

    Меня иногда спрашивают, как, мол, в вас сочетаются такие, казалось бы, противоположные способности: с одной стороны - серьезная поэзия, с другой - юмористические рассказы. Отвечаю: во-первых, спасибо, за внимание к моим скромным способностям, а во-вторых, считаю, что ничего удивительного в этом нет. Дар, хоть и дается нам даром, но дается - недаром. Этим я хотел сказать, что все явления в жизни имеют свой смысл и причину. Только смысл  и причина скрыты от нашего понимания. Так, что я сам о них ничего не знаю. При чем удивляет семантическое многообразие слова "дар" и тонкое перетекание смысла - "дар" - "даром", "не даром" - "недаром". Но это уже узко филологический вопрос, а мы, русские, привыкли брать проблемы широко, с размахом.

                                           7 

  Василий Петухов сидел вечерком у себя в квартире на кухне и потягивал пивко с вяленой рыбкой. Василий жил в квартире один. Жена с дочкой ушла от него лет пять назад, а родители умерли, как-то тихо, один за другим. Так вот и поживал себе Василий анахоретом. Где-то как-то подрабатывал, но это значения не имеет и к делу не относится. Ну, сидит, попивает... Тут, вдруг, стук в дверь (звонок у него давно не работал). "Кого еще черт несет?"- подумал Василий и нехотя пошел открывать. Подойдя к двери, строго спросил:
- Кто там?
   За дверью что-то зашуршало, как будто кто-то по ней провел половой щеткой.
- Это сантехник из ЖЭКа,- раздался за дверью хриплый скрипучий голос.
- Я никакого сантехника не вызывал,- прокричал Петухов через закрытую дверь.
- У нас поквартирный обход. Плановая проверочка,- прохрипел голос за дверью.
   Петухов насторожился. Он прожил в этой квартире почти  сорок лет и не было случая, чтобы сантехник приходил сам, без вызова, да еще в такое позднее время. Он, вдруг, вспомнил, что и ЖЭКа уже никакого давно нет, а потом был ДЭЗ, а потом - РЭУ, а сейчас у них, вообще, управляющая компания.
- А какой номер ЖЭКа?- хитро спросил  Василий.   
- Тринадцатый,- прорычал голос за дверью.
- А из какой управляющей компании?- уже ехидно спросил Петухов.
- 666-той, сволочь!- злобно прохрипел голос мнимого сантехника, который понял, что он разоблачен. Послышались ругательства и удаляющиеся вниз по лестнице шаги.
   "Совсем бандиты обнаглели. Ходят уже открыто, не скрываются",- проворчал Вася.
 Вернулся он на кухню. Только сел - опять стук в дверь. "Что же это за чертовщина?"- чертыхнулся, но все же пошел к двери.
- Кто там еще?
- Это вас из горгаза беспокоят. Нам бы газовую плиту вашу проверить,- раздался бодрый мужской голос за дверью, из-под двери как будто потянуло, то ли газом, то ли серой.
   Вася уже хотел было открывать, но тут же его осенило:"Тьфу, ты, черт. Плиты то у нас в доме электрические".
- Убирайтесь к чертовой матери, а не то я в милицию позвоню,- прокричал он сквозь дверь.
   Слышно было, что тот, кто был за дверью, прорычал:"Ну, погоди, гад",- и убежал.
Все стихло и Петухов хотел было идти опять на кухню. Как, вдруг, опять шаги и стук  в дверь. Кто-то явно хотел проникнуть в квартиру Петухова.   
- Откройте, милиция! Вы, милицию вызывали?
- Не вызывал я никого!
- Как же, звонок был в отделение, вызов от вас был.
   Василий совсем ошалел, он вдруг вспомнил, что милицию уже  полгода как переименовали в полицию. Он решил проверить свои подозрения и спросил:   
- А как, товарищ милиционер, ваша фамилия и какое у вас звание.
   Немного подумав, из-за двери ответили:
- Капитан милиции Чертков.
- Вы бы хоть врать научились, "капитан", только надо говорить не милиции, а полиции. Ясно?
 Видя, что Петухова на мякине не проведешь, злоумышленник удалился.
   Потом постучали минут через двадцать. Василий припав ухом к двери, протянул:
- Ну, что вам еще?
- Васенька, миленький, родной,- раздался голос бывшей жены Петухова,- пусти меня с дочкой назад. Вот она тут рядом со мной стоит. Дочка скажи что-нибудь папе.
- Папа, папочка пусти свою маленькую доченьку,- жалостливым дочкиным голоском пропело за дверью. 
- Так, как ты меня назвала, Галя?- обратился Петухов к жене.
- Васенька, Васюнчик!- сладким голосом ответила супруга.
- Ага, вот вы опять прокололись, господа мазурики. Жена меня, кроме, как"Васькой" и "козлом вонючим", никогда не называла. Пошли прочь отсюда.
   За дверью зарычали, запищали и затопали ногами, но все же, немного погодя, убрались.
   "Что же, они всю ночь надо мной издеваться будут?",- подумал Петухов и посмотрел на часы. Было два часа ночи. Через полчаса в дверь постучали и заскреблись.
- Вася, сынок. Это мы - твои папа и мама пришли, отопри!
   Волосы на голове у Василия зашевелились. Он узнал голоса своих покойных родителей. 
- Вы же давно умерли, а покойникам ходить в гости не полагается. 
- Тяжко нам лежать в могилах, темно, холодно. Ты, Васенька, к нам на кладбище после похорон ни разу не приехал, не проведал нас. Соскучились мы по тебе и сами решили к тебе придти. Открывай!
   Руки у Васи затряслись, зубы от страха застучали, ноги подкашивались, но он взял себя в руки, перекрестился и ответил:
- С нами крестная сила, убирайтесь вампиры проклятые, вы мою кровь пришли пить. Так нет же, не пущу я вас. Пошли прочь, нечистая сила.
   Покойники за дверью, слышно, начали шептаться. Василий плохо слышал о чем идет речь, разобрал только, что говорят они о том, что кого-то надо позвать. Через мгновение на лестнице раздались тяжелые, пудовые шаги. Кто-то медленно шагал по ступеням, так что гул стоял  в воздухе, затряслись стены и с потолка посыпалась побелка. Смертный ужас охватил Васю. Шаги приблизились к его двери. Потянуло запахом склепа и могилы. Он стоял, прислонившись к вешалке бледный, как смерть.
- Поднимите мне веки,- гробовым подземным басом приказал жуткий голос. Слышно было, как на площадке засуетились сотни ног и рук.
- Вот он!- прогремело за дверью. Дверь покрылась плесенью, треснула и развалилась. С радостным визгом и воем в дверной проем ринулась вся толпа нечистой силы. Петухов попытался в последний раз положить на себя крестное знамение, но не успел и только поднял правую щепоть ко лбу.  Вся мерзкая свора кинулась на него и последнее, что он увидел это стоящих на площадке у двери двух разложившихся покойников, которые плясали и прыгали на месте, смеялись и показывали на него указательными пальцами. В них он успел узнать своих отца и мать. В глазах у него потемнело, дыхание пресеклось и он перевернувшись вверх ногами полетел в преисподнюю... Где-то далеко в угасающем сознании Петухова запели петухи. 
  Вздрогнув всем телом Петухов проснулся, весь в липком поту. Было четыре часа утра. Он понял, что заснул сидя у себя на кухне. На столе стояла недопитая  трехлитровая банка с пивом, валялись ошметки внутренностей и чешуи воблы. Во рту было сухо и противно. Он встал и на дрожащих ногах побрел в ванную. Включил тусклую  лампочку. От ее света на душе стало еще противней. Посмотрел в зеркало с обшарпанной амальгамой. Из зеркала смотрел на Петухова немолодой, с опухшими и тоскливыми глазами, мужчина. И показалось ему, что за одну ночь он на половину поседел и состарился. Впервые в жизни, что-то внутри его дрогнуло, хлюпнуло и по лицу его потекли соленые крупные слезы. Плакал Петухов от жалости к себе, о своей одинокой, непутевой судьбе, в которой уже ничего нельзя изменить, а можно только забыться и забыть...
   Читатель, возможно, спросит:"А в чем тут юмор?" Отвечу (хоть это и невежливо) вопросом:" А какой юмор может быть в жизни такого человека, как Петухов?"
 
DolgovДата: Среда, 27.02.2013, 04:42 | Сообщение # 23
Генерал-майор
Группа: Администраторы
Сообщений: 266
Репутация: 0
Статус: Offline
участник №15
окончание

8   
  Всем известен такой исторический факт: шел как-то наш писатель, классик и граф Лев Толстой по Тверскому бульвару. Он, кстати сказать, частенько наведывался в первопрестольную из своей Ясной Поляны. Ну идет, обдумывает как бы ему поскорее закончить "Анну Каренину", то есть ядом ее, утопить, повесить, "спрыгнуть ее" со скалы или сунуть под какой-нибудь ультрасовременный (по тому времени) вид транспорта: автомобиль, самолет, дирижабль или сенокосилку,- чтобы таким образом отобразить достижения человеческой мысли в области науки и, так сказать, идти в ногу с веком. Но, как известно, он в последствии выбрал паровоз или, как его тогда называли, пароход и тем самым показал, что техника и развитие капитализма настолько стремительно движутся вперед, что давят безжалостно  все на своем пути, в том числе и несчастных героинь классических романов.
   Но я, извините, отвлекся. Ну вот, стало быть, идет наш классик по бульвару, а на встречу ему, кто бы вы думали? Не кто иной, как некто Иван Бунин, собственной персоной. Идет эдаким франтом: во фраке, на голове блестящий новый цилиндр, в правой..., нет в левой руке черная лаковая трость с набалдашником в виде головы, уже вышеозначенного, Льва Толстого. В общем видно, что из мелкопоместных дворян и только что прибыл из Полтавы. Но, по гордому, независимому виду и высоко поднятой голове можно понять, что идет писатель и поэт, и даже возможно, в последствии, лауреат Нобелевской премии. Идет, попыхивая дорогой гаванской сигарой, а на встречу ему, как уже было сказано выше, граф Толстой.
   Толстой, хоть и граф, но одевался всегда скромно. Он всегда хотел быть поближе к простому народу, то есть, говоря современным языком, "косил" под деревенского мужичка-лесовичка. Одет был в  какого-то серого мышиного цвета длинный салоп, подпоясанный пеньковой веревкой. Из рукавов салопа свисали пришитые к тесемкам меховые рукавицы - Софья Андреевна пришила, а то Толстой их частенько где-нибудь терял или оставлял. На ногах войлочные ботинки типа "прощай молодость". В левой, ... нет в правой руке клюка из простой осины. На голове побитая молью собачья шапка или, проще говоря, треух. Одним словом, гений... Встань наш граф на паперти у Страстного монастыря и положи он свой треух перед собой на землю – в раз бы накидали ему мелочи на бедность. 
   Ну вот, пока я вам все это описывал, наши классики подошли друг к другу.
Да, забыл описать время года и окружающую природу. Время было осеннее, середина октября. Листья на деревьях бульвара уже пожелтели и покраснели, а многие и опали. В общем, как говорил еще один классик: "... в багрец и в золото одетые леса",-кстати стоящий не далеко от наших живых классиков, спиной к ним, в начале бульвара. Только в отличии от Толстого и Бунина он никуда не шел, потому что был бронзовый.
   Был обычный московский серенький день. Кухарки шли по домам, нагруженные сумками и авоськами со всякой снедью из "Елисеевского". Лотошники прогуливались по панели, крича: "А вот, кому пирожки с зайчатиной, с капустой да с потрошками?!" Студенты бежали на лекции в университет. Проходили неспешно знатные дамы, сопровождаемые мужьями, кавалерами или служанками, многие с собачками на поводках.    
Стоял у ворот городовой в усах, по всей форме и с шашкой на левом боку. Стоял, покуривая трубочку. Иногда пробегали коляски, открытые экипажи, редко кареты, чаще простые "ваньки" одетые в желтые кафтаны, временами громыхали ломовые, груженые кто чем. Все это покрикивало, посвистывало, постукивало, позвякивало. Ну воробьи, естественно, то копошились в конском навозе, то взлетали на ветки лип. Как же без московского воробья! Местами виднелись лужи, оставшиеся после вчерашнего дождя, в которых отражалось осеннее московское небо. Ах, господа! Нигде и никогда в России я не видел такого неба! Спросите меня: "Что вам нравится в Москве?",- и я вам отвечу: "Небо, господа".
  Было на бульваре многое чего еще. Мелькали какие-то подозрительного вида типы в котелках и пиджачных парах, маклеры или филеры - не разберешь. Потом по мелочи: дворники, дворовые собаки и коты, швейцары, прачки, мастеровой люд. Можно перечислять до бесконечности... Но вернемся, однако, к нашим писателям.  
   Поравнялись они и стали друг друга приветствовать. Бунин, повесив трость на правую... нет, позвольте, на левую руку, в которой держал сигару. Правой приподнял свой цилиндр, а левую откинул в сторону, раскрывая половинное объятие:
   - Ба, Лев Николаевич, здравствуйте! Очень, очень рад Вас видеть! Как ваше драгоценное, как здоровье супруги, как детки, что пишите?
   Толстой загреб левой свободной рукой, пятерней землепашца, свой треух и, приподняв, в свою очередь приветствовал Бунина:
   - Здравствуйте, голубчик, и я рад. Спасибо, кажется здоров, и Соня кажется здорова, а, впрочем, у женщин ведь не поймешь. Они и сами, я думаю, не всегда могут с определенностью сказать - здоровы они или нет. С детьми вообще какая-то чехарда происходит - одни рождаются, другие помирают... Я уж, если честно сказать, Иван Алексеевич, точно не упомню - сколько их всего и как кого зовут. Давеча пишу у себя в кабинете - забегает постреленок, лет пяти-шести, кудрявенький, в руках кошка, а сам глазами стреляет по сторонам. Что думаю за оказия, что-то я такого сынка не помню! Спрашиваю: "Как тебя мальчик зовут?" Отвечает: "Федей". "Ну, ладно",- говорю,- "Феденька беги, играй, а то мне работать надо". Сделал ему "козу" и отпустил с миром. Вечером спрашиваю Софью Андреевну, дескать, как там Федя, сынок? Здоров ли? Она на меня смотрит в недоумении и в толк не возьмет. "Какой,- говорит,- сынок Федя? Нет у нас никакого Феди". "Ну как же,- говорю,- нет, когда он тут давеча в кабинет забегал, кошку мучил и мешал мне работать. Светленький, кудрявый такой, лет пяти-шести". Она мне отвечает: " А, так это сынок управляющего нашего". Вот тебе, думаю, и клюква. Стыдно стало. Пришлось просить прощения у супруги. Вот такие вот, Иван Алексеевич, дела...   
   - Очень тонкое и, как всегда, гениальное замечание! Так что, Лев Николаевич, у Вас новенького? Над чем работаете?
   - Да вот, завершаю роман, обдумываю финал.
   - Завидую, по-хорошему Вам, завидую. Предвкушаю очередной шедевр. А какая тема,   если не секрет?
   - Секрет, батенька. Вашему брату писателю только скажи про тему, так вы же на эту тему в две недели настрочите какой-нибудь фельетончик в журнальчик или того хуже в газетенку и все - пропала тема. Я может три года над ней бился, а вы мне ее в три дня испохабите. Так что вы уж сами, голубь мой, ищите себе темы.
   - И то верно. Только, где их взять, свежие темы? Только, кажется, ухватишься за какую, ан ее уже пропечатал какой-нибудь щелкопер. Падла, век воли не видать...
   - Что это вы, отец мой, как-то странно изволили выразиться?
   - Да что тут странного. Я недавно задумал написать про жизнь московского дна и преступного мира. Даже вот научился маленько "по фене ботать".
   - Как, как вы сказали? Какая Феня в ботах? Это не с Елоховской?- оживился Толстой.
   - Да, нет. Это у них, уголовников, речь такая, жаргон. "Феней" называется.
   - Ясно. Понял. А то, я было подумал... Была у меня одна Феня. Ох, хороша! Чистые сливки! Крем-брюле, а не Феня! Жалко, я раньше не знал про жаргон, а то бы непременно использовал в своем "Воскресенье". Представляю, как бы весь роман оживился и заиграл новыми красками.
   - Да уж, это точно. Так вот... Кинулся я было на Тишинку, там у них преступное кубло, а там уже Гиляровский землю роет, всю, гад, тему захапал. Я в бордель...А там Куприн засел и во всю строчит. Что тут будешь делать? Не о чем писать. Все мелко и пошло.
   Толстой сочувственно взял Бунина под руку и они медленно двинулись в направлении Пушкина.
   - Вы, милый мой, не отчаивайтесь. Если неинтересно стало писать о людях - пишите о природе, о животных. Я вот написал же "Холстомера".
   - Вам хорошо рассуждать. Вы и про зайца напишите гениально. А я, возьмись сейчас, писать про туже лошадь, так в раз все хором закричат: "Бунин подражает Толстому!", и все - пропал Бунин.
   - Почему обязательно про лошадь. Что, мало других животных? Напишите про собаку или кота.
   - Нет уж, Лев Николаевич, давайте оставим эту тему более талантливым, идущим за нами, писателям. Да и написано уже немало, особенно про котов. Не модно это сегодня. Нынче снова поднимается женский вопрос. (Толстой насторожился). Обсуждается бесправное положение женщины в семье  и в общественной жизни. Свободный выбор партнеров. Участие женщин в политике и даже в управлении государством. Говорят, что женщина сильно закабалена мужем, детьми и церковью. Что Вы, Лев Николаевич, об этом думаете?
   Толстой, приняв равнодушный и незаинтересованный вид, отвечал: 
   - Я думаю, что тут Чернышевский сильно нашкодил. Написал от нечего делать "Что делать?".  На мой взгляд у женщины есть одно главное, богом и природой определенное назначение - продление рода человеческого, муж и дети. Одним словом, семья. Все остальное - глупые и вредные фантазии!
   - Однако вы ретроград, Лев Николаевич, но все-таки - мода есть мода.  
   - Эх, молодой человек, что такое мода? Моду делаем, мы писатели. Вот выйдет в свет мой последний роман и вы увидите, что тогда станет модно!
   Тем временем мимо них урча и чихая, пуская клубы выхлопных газов тащилось черное открытое авто. Толстой задумался. "Не пристроить ли Каренину под него? Нет, едет слишком медленно. Может успеть затормозить или объехать. Хороша будет моя Анна, растянувшаяся на мостовой под смех прохожих зевак. Нужно что-то другое".  
   - Да, о чем бишь я? Ах, про то, что у вас нет достойной темы. Ну, напишите хоть про воробья.
   - Мелко, Лев Николаевич, мелко. Его и не видать совсем. Да и о чем он, воробей, может думать?
   - Э, не скажите, душа моя!.. Воробей везде летает, все видит. Он и в Кремле на колокольне Ивана Великого, и на подоконнике дамского будуара, он и на рынке, и во дворах, и в Зарядье, и в Ново-Девичьем, и на Воробьевых своих горах...Он такое видит, что нам и не снилось!
   - Возможно, Вы правы. Я подумаю.
   - Подумайте, подумайте...И что такое - не о чем писать! Напишите тогда о том, что не о чем писать. Подведите под это морально-психологическую базу, социальный вопрос. Вот, дескать, возможно талантливому русскому писателю, дворянину, хоть и из мелкопоместных, с широкой душой и взглядом на жизнь, не о чем стало писать в России. Да слезы такой туманной подпустите, дескать - все пропало, конец... Сами увидите, что будет и как вас  со всех сторон поддержат! Вас на руках станут носить и при встрече "ура" кричать. Это же будет новое слово, свежее направление в литературе!
   - Я не понимаю. Неужели это подействует и все так просто? И почему "из мелкопоместных"? Бунины это старинный дворянский род.
   - Эх, молодежь, молодежь!- продолжал Толстой, не обращая внимания на последнее замечание Бунина,- все вас надо учить, все-то вам разжевать. Я вот себе взял за правило - ни дня без строчки. Но ведь честно скажу вам, что и у меня бывает - что не пишется.
   - Неужели?..
   - А вы как думали! Вот сидишь за столом и хоть бы одна мыслишка, хоть намек, хоть призрак мысли. Ничего не выходит. Только головки и ножки на полях вырисовываются. Так я знаете, что придумал? Если не получается строчка, то, думаю, одно-то слово я в состоянии придумать. Сижу, а у самого в голове вертится: "До каких же это пор будет продолжаться? Доколе?" Погоди, погоди-ка... Вот оно и слово: "Доколе?!" Я, раз, и срочную телеграмму во все центральные издания, а они ведь ждут не дождутся, когда я им что-нибудь напишу. Тут им телеграмма из Ясной Поляны: "Доколе?!"- и пошло-покатилось. Сразу срочный выпуск газет. На первых полосах мои портреты. Заголовки крупным шрифтом: "Доколе?!", под ними: "голос совести нации из Ясной Поляны. Гневный призыв великого писателя Льва Толстого!" Такое брожение умов пошло, такое шевеление в обществе, всплеск оппозиции и рабочего движения. Только диву даешься - откуда что берется?! Такую, брат ты мой, заведут арию, так распишут, размажут, такую глубину отыщут, что только руками разведешь!
   - Да, хорошо Вам с таким именем...Вы им и "Ку-ка-ре-ку!" отправьте, они все будут рады.
   - Ну, "Ку-ка-ре-ку", это, пожалуй, слишком. Нет, я вот что в следующий раз им пошлю. Следующая телеграмма будет: " А-у-у-у-у!" Вот будет потеха! Вот увидите, чего они из этого "Ау" только не извлекут. Всего, казалось бы, две буквы, а каков резонанс в обществе!
   - И не говорите, Лев Николаевич, Ваше "Ау" вмиг до Сахалина долетит. Здорово Вы это придумали, гениально!
   - И что, заметьте, характерно - минимальными средствами. Так что, милый мой, учитесь. Поработайте с мое над словом, наберите литературного веса и авторитета, овладейте умом и душой народа, станьте, на худой конец, зеркалом русской революции, а  потом уж и кукарекайте себе на здоровье. Вот так-то, друг мой сердечный, Иван Алексеевич. Это вам не "Феня в ботах".
   - Спасибо Вам, Лев Николаевич, за науку. Кстати, а вы куда сейчас направляетесь?
   - Я-то? Да так, вообще-то, никуда. Просто прогуливаюсь.
   - Тогда я вот что предлагаю: давайте завалимся в Аглицкий клуб, метнем банчик, тяпнем по коньячку. Я угощаю.
   - М-м... А что, это идея! Тем более, что, как вы изволили выразиться, вы угощаете. Да, давно не брал я в руки карт.
   - Только вот...,- Бунин несколько замялся, оглядывая с ног до головы фигуру Толстого,- как бы это сказать, сомневаюсь - пустят ли Вас в таком виде?
   - А чем вам не нравится мой вид?
   - Довольно милый видок. Вы бы еще лапти обули.
   - Не сомневайтесь, душа моя, Толстого и в лаптях везде пустят. Разве что в церковь нельзя, потому, как, сами знаете, предан анафеме и отлучен.
   - Ну тогда, айда! 
   И полные одушевления наши писатели пошли к шумящей впереди Тверской. Проходя мимо Александра Сергеевича Бунин приподнял цилиндр и откинул в сторону руку с потухшей сигарою, приветствуя великого поэта. Толстой не стал тревожить своего треуха, видимо чувствуя себя на равных с классиком. Они свернули на Тверскую и затерялись в толчее прохожих. Тут мы с ними и расстанемся, дорогой читатель.
   От себя на прощание хочу сказать. Когда у меня случаются трудные времена, творческий кризис или хандра, я вспоминаю мудрые советы гениального Толстого и когда писать казалось бы не о чем, я об этом и пишу. Результат перед вами. Судить вам. А мне остается только сказать: "до свидания",- и крикнуть: "А-у-у-у!"
 
stogarovДата: Пятница, 01.03.2013, 22:50 | Сообщение # 24
Подполковник
Группа: Администраторы
Сообщений: 212
Репутация: 0
Статус: Offline
Участник номер 16
Золотые буквы
Былина

                                             Т.А.Чёрной:
                  Старожилу Дома Печати, сестре по перу,
 студентке факультета Крайнего Петербурга – тебе, Танюша!

 Часть Первая. В гостях у Лейкина

В.

Настроение Вячеслава Абрамовича Лейкина внезапно резко улучшилось. Мой учитель скорчился от приступа восторга:

- Ты только посмотри! Видишь? Наверняка соображать сейчас будут. Деньги считают. Ой, здорово!

Невдалеке от флигеля Дома Печати, где сиреневые дома царской постройки
выстроились аракчеевским параллелями, образуя в проулках кружащие голову
впадины, стояли три человека – мужчины в потёртых одеждах. Они впрямь
что-то деятельно обдумывали, однако я уверен, что мысли этих троих
совершенно не касались разговора, для которого я встретился с Вячеславом
Абрамовичем. И был день этот пятницею, а не четвергом – еженедельным
празднеством юных поэтов, - посему приход мой на Фонтанку был окрашен
лазурью гордости и грядущего чуда.

Когда я впервые пришёл в кружок. Padre – Вячеслав Абрамович – преподнёс мне досадный сюрприз:

 - Владик – мой эксперимент. О его стихах я никогда ничего говорить не буду.

И вот – о небеса! – я сдёрнул завесу молчания. Два часа разговора с литературным наставником – они мои, никому не отдам!

Комната юных поэтов, её номер – 448. Вячеслав Абрамович – слева от меня,
ангелом-хранителем. На моих коленях – тетрадка со стихами.

- Без раздумья я слопал бы пулю… Избегай сдвоения букв и слогов.

Учитель взял у меня тетрадь; грустновато посмотрев на неё или сквозь неё, захлопнул.

- Ты ракушечный мальчик. Друзей у тебя нет. Подбери себе двух-трёх сорванцов.

Чинно вышли в коридор. Чинно прогуливались из конца в конец (а длина коридора – это добрая сотня метров).

-         Гуляем по лиману, Вячеслав Абрамович!

-         Да, - соглашается Padre.

Вблизи двери с табличкой «Ленинградский рабочий» меня прорвало:

-         Лермонтов уже в 14 лет владел четырьмя иностранными языками! А я…

-         У Лермонтова были гувернёры. Всему, чему ты научился, ты научился сам.

Учитель остановился у стены розово-серого цвета.

- Запомни: твоё имя никогда не будет написано на доске золотыми буквами. Но в литературе ты останешься.

-         Но я люблю английский язык…

-         Думаешь стать переводчиком? Балтурсюрбум на английский
переводить? Да тебе только писать – кроме этого ты больше ничего делать
не умеешь. А мама – твоя единственная опора.

Вячеслав Абрамович с выражением величайшего блаженства на лице вынул изо
рта папиросу и метко вонзил её – то, что от неё осталось – в толстенную
скороходовскую подошву.

Скрепя сердце я согласился с тем, что буквы, возможно, будут из серебра.
Но даже серебро предстояло завоевать, - и я продолжал четверговые
походы на Фонтанку.

 

Г.

 

В начале семидесятых годов Мама привела меня во Дворец Пионеров. Тм
собрались дети, сочинявшие стихи, или прозу, или и то и другое, - я
попал на заключительную часть конкурса «творчество юных».

На возвышении, за столом – поэты: Татьяна Галушко и Олег Тарутин. У Тарутина седая львиная грива, которую я сразу зауважал.

В конце вечера, когда были розданы призы, в зал вошёл гитарист. С этого дня я навсегда полюбил акустическую гитару.

В течение всего действа за моей спиной сидела грустная черноволосая
девушка. Наши мамы уже были знакомы – вместе в юридическом институте
учились. Оставалось познакомиться детям, и они не замедлили сделать это в
перерывае между выступлениями чтецов. Девушка Ларисушка занималась в
кружке у Лейкина (эту фамилию я впервые услыхал именно от Ларисы -
Ляли). Видя, что я не расстаюсь со своим блокнотом, Лариса предложила
мне и Маме:

-         Подойдите к Лейкину.

Детский конкурс окончен. Из кинозала, где юные дарования праздновали
свою победу, в гардероб вела узкая лестница; ещё только начав по ней
спускаться, я увидел коренастого здоровощёкого человека, упрямо
смотрящего в лестничный пролёт. Руки его с такою силой вцепились в
перила, что отпала всякая охота заявлять о своём существовании. А
человеком, смотрящим вниз, был Вячеслав Абрамович Лейкин.

Небесам угодно было, чтобы я не смел забывать о нём в течение всей своей
сознательной жизни, - однако эта глава повести посвящена Ляле. Поэтому
продолжаю вспоминать Ларису.

Вспоминаю домашнее задание: чем отличается лирика Пушкина от лирики
Лермонтова? Повергнутый подобным вопросом в уныние и растерянность, я
приплёлся в Дом Печати. На лестничной площадке третьего этажа, около
кафе, я поведал о своих горестях Ларисе. Ляля пришла ко мне на помощь:

-         Лермонтов проще и глубже.

Вновь площадка редакторской лестницы, и вновь Лариса. Но теперь она молчалива и на редкость мрачна.

-         Мне сегодня двадцать лет. Как это много, боже мой, как это много!

Взглянув Ляле в глаза, я испугался чего-то и тоже на время загрустил.

Прошло три года. Властный запах кафе, Ларисушка, сигарета.

-         Сегодня последний спектакль с Альбертом Борисовым.

-         Я видел толпу, - рядом с АБДТ.

-          Да, «Кроткая». Борисов уезжает в Москвую

Когда Лариса пришла однажды на Фонтанку, Padre изрёк:

-         Великолепная реклама! Пишите стихи, и вы будете такими же красивыми!

Я согласен с моим учителем.

 

О.

 

Сочиняя в начальных классах школы прозу и стихи, я время от времени
извещал об этом газету «Ленинские искры». Редакция ответила мне дважды:
автором второго письма – от 28 января 1977 года – был Padre.  Вячеслав
Абрамович хвалил-ругал мои стихи, приглашая на занятия кружка юных
поэтов, на Фонтанку, - в любой из четвергов. Устоять я не смог.

Когда Мама открыла дверь вестибюля Дома Печати и вошла туда со мной, на
огромном каменном квадрате, по обеим сторонам которого покорно правой и
левой руке планировщика раскинулись железные ветки гардероба, стояла
девочка с двумя косичками и большой тетрадкой.

-         Ты идёшь в кружок юных поэтов? – угадала моя Мама.

-         Да, - быстро и звонко ответила владелица косичек и тетрадки, будущая подруга – Катя Судакова.

В комнате № 448 я робел недостаточно долго и без ломанья открыл блокнот, решив прочитать ранние стихотворения.

Первая неудача:

- Владик! Ты сейчас в пятом классе. Меня интересует то, что ты пишешь теперь, а не то, что ты написал два или три года назад.

Пришлось подчиниться.

- Я, честно говоря, не очень понимаю, например, что значит «грунт
любви», - это Padre обсуждал стихи упитанного юноши с коротко
остриженными волосами. Первооткрыватель грунта покраснел и опустил
голову, но так ничего и не ответил.

Катя – очевидно, по случаю нашей первой встречи – была голосиста и подвижна.

- Катя, я тебя сейчас удалю, - отчётливо и серьёзно произнёс руководитель кружка.

Шутить Padre не собирался, - почувствовав это, Катя притихла.

- Ямб. Кто знает, что такое ямб? Владик, ты знаешь?

Увы, нет! В слове, никогда прежде не слышанном, почудилась мне яма,
опасная и глубокая. Впоследствии я понял, что не ошибся, - в яму ямба
зачастую сваливались короли русского стиха: рассиротишься – и напорешь
чепухи, усыплённый в колыбели ритма; либо строка будет бедна ударениями.

Но моя книга – не учебник русского стихосложения, поэтому я буду продолжать рассказ о Фонтанке, 59.

 

С.

 

Гитарный вечер наступал неожиданно. К началу занятия, в четыре часа
вечера, приходил Александр Айзенберг, добрый и огромный. Плавно садился в
кресло; какое облегчение было написано на его лице!

 - Ах! – состояние своего блаженства Айзенберг выражал пасторским
движением ладони, а в глазах, шутливо умилённых, светилось лукавство.

К Александру присоединялись другие «очень старшие»: Сюзанна Кулешова,
Сергей Махотин; к Махотину присоединялся Козин – высокий худощавый
парнишка.

Сюзанна неистово и настойчиво курила.

- Не обращайте внимания. Ничего удивительного: трудное детство, - в то
время как Лейкин произносил свой краткий монолог, Сюзанна едва не
падала, давясь от хохота, со стола, на котором сидела.

Тихо! Звучит гитара:

Хэ, у, тра-ля, пятнадцать частей,

Хэ, у, тра-ля, пятнадцать частей.

- Случайное совпадение звуков, - механическим голосом предупреждает Андрюша Солницын.

Андрей не пел, однако это нисколько не мешало ему: немногословному, вежливо-едкому, мягкому и неторопливому.

А мне ничего не надо,

А я никому не рада…

Комната №48 наполнена звуками голоса Сюзанны, песня её рассказывает о девочке, которой грустно в день рождения.

Почти всегда присутствовало разделение труда: одни строчки брал себе
Айзенберг, другие – Махотин; припев одолевали вчетвером или впятером –
пятым поющим часто оказывалась Лариса.

Гипнотический сеанс: кто смотрит на струны, кто – на Вячеслава Абрамовича, его не видя, кто – на белый платок потолка.

Стихи Даниила Хармса!

Все, все, все славяне пиф,

Все, все, все евреи паф,

Вся Россия, вся Россия, вся Россия пуфф!

 

Т.

 

- К этому строю нужно либо приспособиться, либо – эмигрировать, -
Андрюша Солницын сочно произносил звук «э», поэтому с ним нельзя было не
согласиться.

Наташа Хейфиц принесла в кружок сласти:

-         Я уезжаю.

-         В Америку? – тихо спросила Ириша Малкова.

-         Нет, в Израиль. Ешьте!

Но я не притронулся к угощению. Что-то вырывали у меня из груди, вырывали с мясом.

- Я уеду примерно через две недели, я в кружке сегодня последний раз, - голос Наташи был незнакомым и неживым.

Я возвращался домой вместе с Таней Чёрной. Ждали троллейбуса.

- Ещё хуже, чем умерла, - думал я, - вроде Наташа есть на свете, а вроде и нет её.

 

Я.

 

Вячеслав Абрамович экспериментировал на мне, окружив стеною своего
молчания, - но я очень быстро привык, считая, что иначе не может быть:
как может быть иначе?

Но иногда Padre забывал о своём решении, громогласно оглашённом, и
принимался за разбор моих стихов. Разбор превращался для меня в пытку,
полную позора и неловкости; после неё хотелось застрелиться.

Мою лениниану руководитель кружка изничтожил с поразительным хладнокровием:

- Твой стих я представляю в виде сценария. Вновь над бумагами склонился незабываемый Ильич.

Вячеслав Абрамович изображает Ленина за письменным столом, охватив пальцами лоб.

- И голос масс соединился в единый пролетарский клич… о, нетрудно понять, что это был за шум!

Я похолодел и приуныл.

- А ты зарифмуй весь учебник истории, - посоветовало Padre, услышав из моих уст поэму «Наша биография».

В кружке я занимался семь лет, и только один-единственный раз Лейкин сказал мне:

- Хороший стих!

Мой учитель был очень строг. Теперь я бесконечно благодарен ему за это.
Вячеслав Абрамович взрастил во мне творческую беспощадность. Все поэты
перед моим судом равны; чем стихотворец талантливее, тем придирчивее я
становлюсь, читая его сочинения. Любимцев тоже приходится пороть
нещадно. Экзекуции, впрочем, нечасты: слишком высоки плоскогорья, на
которых я построил* алтари.

А моё стихотворение, удостоенное неповторимой и поэтому драгоценной похвалы, называлось «Что и што».

 

Х.

 

По четвергам я спешил в кружок юных поэтов, - начинался он с порога
моего дома, увеличивая притягательную силу по мере приближения к Дому
Печати.

Выхожу из метро «Площадь Мира», втискиваюсь на первую подножку трамвая, -
Саша Почтенная. Толкаемая с четырёх сторон жизнелюбивыми горожанами,
Саша роняет мольберт, он вот-вот выпадет на улицу (дверцы вагона не
закрыты). К моему великому удивлению, мне удаётся схватить и удержать
сокровище художника.

-   Спасибо, - улыбается Саша и говорит мне, что после сегодняшнего
занятия ходить к Лейкину не будет. И вновь улыбается, но уже скорее
печально, нежели весело.

Дорога домой из кружка была продолжением Фонтанки, 59. Я находился в
состоянии поэтического опьянения, - Маме, встречавшей меня в раздевалке
Дома Печати, стоило большого труда вернуть меня на бренную землю.

Земля, однако, вновь переставала быть бренной, если я шёл с Таней от
Фонтанки по переулку Джамбула: нас останавливал запах кафе, подступавший
к носу справа и дополнявший лейкинское счастье. Сосиски, беляши, кофе с
молоком – 11 копеек чашка. Честные посетители оставляли чашки на столе.

 

У.

 

- Первой будет читать… Ира. Боишься? Тогда Катя. Нет? Ну, тогда… Владик. За шкафом который спрятался.

В шкафу, кстати, стоял самовар. На серебрящемся пухе его красовалось
число «1877». Самовар никогда не доставали, я успевал взглянуть на него
лишь мельком, - если раскрывались дверцы шкафа (по воле Вячеслава
Абрамовича).

Каждый кружковец почти всегда сидел на одном и том же месте: Таня –
рядом с Ирой, Ира – рядом с Мариной, Марина – с Наташей Десятсковой,
Наташа – по соседству с Катей. Наташу Хейфиц и Женю быть вблизи друг от
друга обязывала дружба. Мне, приткнувшемуся в углу комнаты, у входа, и
Вячеславу Абрамовичу, поместившему своё кресло у сáмой двери (своей
спиной Padre холодил дверную ручку безразличием и пренебрежением),
противостоял сплочённый женский батальон.

У окна, из которого видна была гримёрная АБДТ, находили себе пристанище
Андрей, Олег и Вадим Клетанин. Коротали время по-разному: Андрюша сонным
движением извлекал из редакционного стола огромный немецкий
киносправочник – и листал его; Олег (называвший себя Юрником Юрьевым)
читал Кольриджа в подлиннике; Вадим гордо восседал, повесив на грудь
вымпел заморского города. С Вадимом и Андреем я был на «ты»: первый
объяснил мне, что мелочей в жизни нет, но не нужно на всё внимание
обращать; вместе со вторым я в картёжном азарте поглощал шутки Дзиги
Вертова, запечатлённые на страницах киноталмуда. Олегу я неизменно
говорил: «Вы».

Padre присаживался к театральному окну редко, под настроение.

 

Л.

 

Дочитать стихи до конца мне было невероятно трудно.

- Порой на меня нападает тоска…

Дверь-448 открывается, на пороге – Слава Гущина (Padre называл Славу тёзкой, но это неверно: полное имя Славушки - Ярослава).

-         Здравствуйте, Вячеслав Абрамович.

-         Здравствуйте, Слава.

Женский батальон шелестит бумагой, ёрзает на коленкоре сидений, шепчет неслышные мне вещи.

- Извини, Владик. Продолжай.

Владик продолжает:

-         И лезут мне мрачные думы…

Петли вновь скрипят: на занятие пришла Катя Лукина. Процедура взаимного
приветствия, а также извинения передо мной повторяется с тем
добавлением, что желание читать уже пропадает. Но ведь закончить надо:

- Тогда и душа до расстройства близка…

Телефонный звонок.

- Да, я. Всё хорошо. Не беспокойтесь, Ирина Феликсовна. Владик доехал.

Штурмовав концовку восьмистишия, мне с трудом удаётся досказать и
доказать, что думы мрачные «ведь только порою». Читающим стихи после
меня значительно легче: и опаздывать почти не опаздывают, и телефон
уснул.

Но сон его притупляет мою бдительность; о, телефон – страшный бестия, часто приносящий кружковцам дикие взрывы смеха.

Часто в начале занятия кружка я видел работавшую за своим столом высокую
и смешливую журналистку Екатерину (стол помещался между окном и женским
батальоном).

Секунда – хлопает крыло двери, Екатерины в комнате нет. Просыпается телефон.

- Катю? Она только что вышла.

Журналистка возвращается. Хохот, - но пламя его еще можно погасить.

Через две минуты – вновь непродолжительное отсутствие, вновь пустует
стол Екатерины. Проведав об этом, в уши вторгается телефонный звонок.

- Катю? Как жалко! Она только что вышла.

Едва Padre опускает на клеммы трубку, ко всеобщему ликованию появляется возмутительница спокойствия.

-         А тебе опять звонили.

-         Я поняла, Вячеслав Абрамович.

Третье короткое исчезновение, третья каверза телефона. Головы девочек лежат на рыжеватых листах газетной бумаги.

 

Е.

 

Мы выпускали журнал «Муть и жуть». Рукописный. Руки писали неизменно раз
в месяц – всё что угодно. Кто-то из девочек нашёл гениальный по
лёгкости путь: в течение двух часов занятия, пока шариковые ручки
испещряли бумагу, шла непрерывная запись всех разговоров, отмечались
хлопанье двери, смех – превосходно работающий кружковский магнитофон.

Неожиданно, ласкающе-коварно обрушивались на юных поэтов непостижимые уму стихотворные упражнения.

Padre читает:

Какой-то серп, какой-то полумрак,

Двойной какой-то блеск какой-то крыши,

Шум мельницы, какой-то лай собак,

Какой-то там зигзаг какой-то мыши.

А теперь поставьте прилагательные, - добавляет к прочитанному Вячеслав Абрамович.

Блеск получился у меня свинцово-хмурым, зигзаг – магическим, лай – нервозным, а мышь – зловредной.

На другом занятии учитель подверг своих питомцев новому испытанию:

- Расставьте слова в строке в правильном порядке. Строфа состоит из четырёх строчек. Порядок рифм: А-Б-Б-А.

- «АББА»…

- Вот именно, - «АББА». Пишите.

Мы разделились на группы и принялись за работу. Все «бригады» достаточно
легко выполнили задание; помарка была лишь в моём звене.

- Молодцы. Быстро. А то Берг пришёл: «Ха, да я за десять минут!» И
провозился полчаса. А теперь послушайте стихотворение Плещеева
«Ипохондрия».

Вячеслав Абрамович прочёл нам стихотворение, первая строфа которого была была нашим заданием:

Подумать страшно, что такой

Конец суждён житейской драме,

Что будешь в узкой тёмной яме

Лежать недвижный и немой…

 

Меня всегда поражало и потрясало мастерство лейкинского чтения. В 1983
году киноплёнка запечатлела Padre, читающего китайское стихотворение в
переводе Александра Гитовича.

Канун 7 ноября. Воскресают свидетели штурма Зимнего: каждому нужно
написать, как доставшийся ему вымышленный очевидец (кружковцы провели
небольшую лотерею – кому кто достанется) воспринимает события,
наблюдаемые им на петроградских улицах: некое подобие репортажа.
Айзенберг, - Вячеслав Абрамович называл его Бергом, - возьми да и скажи:

- Укротитель в цирке. А вот я выпущу на них моих боевых слонов!

Грохот смеха, от которого дрожит неоновый ручеёк.

 

Й.

 

Высоко несу свой высокий сан –

Собеседница и наследница!

 

В моей голове звучат цветаевские строки, когда я вспоминаю поэтов, с
которыми знакомил нас Вячеслав Абрамович – и без мысли о которых
естество моё кажется мне неестественным. Анненский, Пастернак, Тютчев,
Хармс, Мандельштам, Левитанский…

Читая вслух стихи, Padre легонько ударял себя пухлой, но крепкой ладонью по колену, обозначая ритм:

Голубые глаза и горячая лобная кость,

Мировая манила тебя молодящая злость,

И за то, что тебе суждена была чудная власть,

Положили тебя никогда не судить и не клясть…

 

Прочтя нам тютчевское «Безумие» Вячеслав Абрамович сказал коротко и веско:

- Символический стих!

Однажды Лейкин спросил меня:

- Владик, ты хочешь почитать Иосифа Бродского?

Я ответил:

- Хочу.

Padre вынул из портфеля толстую тетрадь с напечатанными на машинке
стихами и вручил мне. Прошло около получаса. Началось занятие, и
самодельную книгу пришлось вернуть.

Через неделю я захотел возобновить прерванное чтение:

- Вячеслав Абрамович, дайте мне, пожалуйста, почитать книжку Бродского.

Padre молчит.

- Ну ту, подпольную…

Упитанное лицо моего наставника приобрело помидорный оттенок.

- Запомни, - внезапно по моим ушам захлестала железная плётка, - что подпольной литературы у меня нет и не было. Ясно?

Со стихами, которые сочинял Вячеслав Абрамович, тоже вышел казус. Когда я возвратил учителю его альбом, то услышал следующее:

- А ты, Владик, зря читал с самого начала. До семьдесят второго года у меня одно фуфло было!

- Да, фуфло, - согласился я.

Сергей Махотин, стоявший рядом, захохотал.

- Нет, ты только посмотри на него! – обратился к Махотину обиженный моей непосредственностью Вячеслав Абрамович.
 
stogarovДата: Пятница, 01.03.2013, 22:51 | Сообщение # 25
Подполковник
Группа: Администраторы
Сообщений: 212
Репутация: 0
Статус: Offline
Участник номер 16
продолжение


К.

В конце семидесятых годов мы много выступали – в Доме писателей, в парке
имени Кирова, во Дворце пионеров. Телевидение готовило передачу о
кружке.

На телевидении! Толстенная деревянная дверь (толщиною сантиметров
тридцать, не меньше) пропускала тебя в огромную пещеру телестудии,
строго осматривая со всех сторон. Режиссер – где-то на пятом ярусе
чапыгинского театра; его мнение непререкаемо, а голос непресекаем.
Стулья, на которых сидят кружковцы, образуют полукруг,в центре которого –
поэт Михаил Яснов. Михаила Давыдовича мы не пугаемся: он смешливый и
мягкий, вёл занятия кружка, когда Padre не мог прийти.

Угадываем рифмы в стихе. Яснов:

- Летучие мыши сидели…

Ира Малкова:

- На крыше.

Яснов:

-         Летучие кошки влетали…

Хором:

- В окошки!

Испытание последнее:

- Летучая лайка сидела на ветке,

И деткам в дупло приносила…

-         Котлетки!

-         Нет.

-         Конфетки!

-         Опять нет.

-         Объедки, - догадалась Наташа Десятскова.

Во второй части передачи юные поэты читали перед телекамерой свои стихи.
От черновой пробы я отказался и прочёл стих без репетиции – самому
понравилось.

Отдыхал телеоператор, отдыхал я – и беседовал с Наташей: на Фонтанке мы очень редко говорили друг с другом.

В пути от телебашни до метро судьба послала мне двух собеседников:
Михаила Давыдовича и Padre. Яснов говорил, каких поэтов мне надо читать,
а когда я промолвил: «Инбер», последовало:

- Вера Инбер – плохая поэтесса.

Вячеслав Абрамович звенел ключами от кладовых прошлого:

- Как начал писать? Заболел в пятом классе – и стих написал. В десятом классе влюбился – и опять стал сочинять.

Телевизионные впечатления Padre велел запротоколировать. Кружковцы –
народ язвительный. В уста энергичной женщины, готовившей на с к
передаче, было вложено длинное перечисление:

- Надевать можно всё, кроме чёрного, белого, синего, красного, голубого, фиолетового, зелёного, коричневого, жёлтого.

Японский студийный инвентарь не воспринимал некоторых цветовых оттенков,
и нас предупредили об этом заранее, дабы наши джемпера можно было
заснять на плёнку…

Выступая в Доме писателей, я держал в руках свой блокнот. А ведь Padre учил нас, что все свои стихи поэт обязан знать наизусть.

Я познакомил собравшихся в Доме писателей со стихотворениями из книги «Иголки кедра», написанной летом 1979 года.

- А ты прочти про любовь. Что стесняешься? Прочти, - предлагал Вячеслав Абрамович.

Глас вопиющего!

И.

Я печатался всего четыре раза; вкратце расскажу о моих свиданиях с типограйией.

Padre говорил нам, чтобы мы писали стихотворные упражнения. Первая же поэтическая тренировка принесла мне стихотворение «Поезд».

- Побольше бы таких упражнений, - уверенно произнёс Вячеслав Абрамович,
прослушав мой стих. Затем последовало предложение написать «Поезд» на
отдельном листе – для редакции; я, конечно, радостно согласился на это
предложение.

К концу весны 1978 года стихотворение появилось в газете «Ленинские искры». Впервые напечатали! Согласитесь, приятно.

Иду в комнату № 454, в дверях сталкиваюсь с одним их редакционных старожилов.

-         Ты кто?

-         Владик Васильев.

-         А, «Поезд».

Коренастый мужчина улыбается.

Немного позднее в журнале «Искорка» было опубликовано стихотворение «Мост».

- Ну, Владик, тебя без всяких колебаний должны принять в ЛИИЖТ, -
медленно-ласково сказала мама Кати Судаковой, Галина Григорьевна: тон
серьёзный, а в глазах озорной огонёк.

Олимпийский год принёс две победы: в течение короткого времени меня два раза напечатали в газете.

Вячеслав Абрамович принёс в кружок гранки стихотворения «Это - Родина» и подарил мне.

-         У тебя ведь их ещё никогда не было.

-         Вячеслав Абрамович! Стих-то я написал во втором классе, а здесь напечатано «8-б класс»!

-         Ах ты, чёрт! Проворонил!

Гранки положили на стол; обсуждают, пробуют лист на прочность, на меня
смотрят. В очередном номере журнала «Муть и жуть» появилась пародия Тани
Чёрной на моё стихотворение: в пародии этой чайник дерзко заявлял, что
горы Шварцвальда – это тоже Родина.

Прошло около трёх недель, и я с ликованием отыскал в «Ленинских искрах»
свою заметку в рубрике «Если бы я был писателем…» Редактор дал заметке
название, которого в рукописи не было.

Я не очень сердился, потому что – в отличие от предыдущих моих публикаций – не исказили ни одного моего слова.

Н.

Несколько отрывков из жизни кружка.

Идёт занятие. Вдруг слышим чей-то бас. Оперные рулады донеслись до нас
через 8 или даже 10 стенок. В кружке оживление, удивление, хохот.

Ира Малкова сегодня непоседлива: перемигивается, перешёптывается.

- Ну как же можно  так, Ирина, ведь на занятиях же ты! – восклицает моя подруга Катюша.

- Какой прекрасный четырёхстопный ямб! – мечтательно произносит Padre. И тут же повторяет Катины слова.

Играем: строчки нанизываются на нитку, - напиши и передай другому, но допрежь обязательно срифмуй.

Листаю поэтический архив; по почерку могу узнать лишь себя и Лейкина.
«Но пустяки – не пустяки», - тон задаёт участник № 11, Padre: все строки
пронумерованы. «Когда со мною рядом ты», - это пишет игрок № 12. поверх
слова «ты» рукою Лейкина написано «КИ», - это сокращение, зачем-то
заменённое ныне латинскими буквами «IQ».

В первые годы моей учёбы существовал на Фонтанке прекрасный обычай: в
последних числах мая, ближе к лету, кружковцам дарили книги от имени
редакции, с дарственно-благодарственной надписью. Однажды Padre поступил
с подарками весьма причудливо: в книги вложил открытки с
четверостишиями; последним же словом в коротеньком стихе было имя
награждаемого. Причём его должны были угадать юные поэты, и только тогда
книга находила своего владельца.

Padre читает:

Дерзай, и ты приобретёшь известность,

Обогатишь российскую словесность.

Везде найдётся дворик или садик,

Где памятник тебе поставят…

Солист замолкает, и хор мгновенно подхватывает:

- Владик!

А.

Забавы поэтов продолжаются. Дворец пионеров. Проходя мимо достоизвестной
скульптуры, Вячеслав Абрамович обращает на неё моё внимание:

- Гляди, человек мрамором по мрамору пишет.

Padre  очень любил смешить нас, а мы – смеяться. Как-то раз Вячеслав
Абрамович принёс в кружок стихи, присланные в редакцию, и стал их
читать. Нас особенно порадовало одно маленькое стихотворение. Две первых
строки его выглядели – если не изменяет память – так:

В моей квартире на окне

Стоят цветы герани.

Цветы как цветы. Ничто не предвещает грозы. Сидим, слушаем своего учителя. Вдруг:

Да здравствует моя страна

И Брежнев на экране!

Всеобщий восторг и восхищение.

Увидев однажды, что Света Иванова перелистывает тетрадь, Вячеслав Абрамович обеими руками стал тянуть эту тетрадку к себе.

- Стойте-стойте-подождите! – в устах Светы родился речитатив; она явно не была готова к такому обороту дела…

Часть вторая. Дым

Д.

Закончилась московская Олимпиада. Наступило 31 августа. Я уже начал было грустить (школа!), но вдруг пронзила мысль:

- А тетрадка со стихами – пропала!

И верно: пропала. Исчезла. Бродил по гостиной взад и вперёд, пока не озарило:

- Да я же её на лето отдал Вадику Пугачу!

Позвонил Вадику. Тетрадка цела. На первом же осеннем занятии кружка она была мне возвращена.

На Фонтанке появился светловолосый паренёк – Ростик. Ростику и мне по 15 лет, Вадику – 17. два года – разница в юности огромная.

Вадим Пугач – это человек с властным характером. Втроём гуляем по
бесконечному коридору. Вадик берёт нить разговора в свои руки:

- Мне нужно сначала выяснить один вопрос: как вы относитесь к существующему строю?

-         Отрицательно, - не сговариваясь отвечают Владик и Ростик.

-         Дворяне были расстреляны…

-         Жалкие тысячи меня не интересуют. Нужны рабочие и крестьяне.

Могучее триединство создано. Узнаю´, что Ростик живёт на Петроградской
стороне, рядом с Вадиком; обменявшись номерами телефонов, мы
возвращаемся к Лейкину.

Изменение-80 огромно: все младшие стали старшими. Кто теперь юный поэт – не знаю, но явно не Айзенберг.

Ы.

У меня появился ещё один беспощадный критик – но отмалчиваться он не
собирался. Мои «Длинные слова» нравятся Вадику: одобрительно
посмеивается. А вот «Insomnia» восторга не вызывает.

Энергий Аррас

Постепенно погас…

Вадик реагирует мгновенно:

- Так можно сколько угодно нарифмовать. Больше – Польше.

Я всегда читал по чистовику: ровные синие строки на желтоватых листах.
Случилось – не успел переписать набело. Вячеслав Абрамович выслушал
меня, выдержал паузу, а потом возьми да и скажи:

- Что это у тебя, Владик, сегодня всё расхристано?

Миша Доливо-Добровольский каждый четверг знакомить нас со своей повестью
«Астероид». Читает голосом автомата, - но мне не скучно! Чего стόит
одна Ада Аидовна, врач «Скорой помощи» в повести.

Ростик приводит с собою Андрея Виноградова. Выйдя из комнаты № 448, почти все курят. А я глотаю дым.

Андрей признаётся:

- Я скорее читатель.

В воздухе плавают фамилии: «Платонов», «Набоков», «Ремизов». Рядом с
Андреем – Вадик, Ростик и я. Принимаю важный вид, ибо дьявольски
неначитан.

-         Пошли в буфет, - предлагает мне Вадим Клетанин, как всегда смеясь.

-         Пошли.

Мы – в буфете Дома Печати. Запросто в него не попадёшь: с недавних пор
на первом этаже – милицейский пост, и желающий попасть к Лейкину должен
сказать офицеру:

- Ленинские искры.

Однажды меня приняли за террориста:

-         А что в сумке?

- Стихи! – раскаяние было чистосердечным.

Угостив меня в буфете пепси-колой, Вадим Клетанин бодро шагал по коридору:

-         В школе учишься?

-         Да. А ты?

-         А я – рабочий класс!

Подчинившись правилу для «старших» - приходить на Фонтанку в шесть вечера – я стал чаще видеться с Ларисушкой Володимеровой.

- Португальский можно изучить за две недели, зная испанский, - говорила Ляля, разговаривая со мною у двери Лейкина.

М.

«Маркис» - написал я на чистом редакционном листе.

- Нет, во втором слоге буква «е», - подсказала Люба Филиппова. Минуту
назад Люба с увлечением рассказывала Вячеславу Абрамовичу о прочитанных
ею романах «Сто лет одиночества» и «Осень патриарха».

Вадик написал мне хлебниковское:

Я видел

Выдел

Вёсен

В осень

Зная

Знои

Синей

Сони.

Никакие преграды не ведомы Тане Чёрной: придёт в голову мысль – Таня тут же её высказывает:

-         А не кажется ли вам, что мы все зажрались?

Бросаюсь в бой, горячо пытаюсь опровергнуть.

И вновь звучит гитара. Поют Махотин и Айзненберг. Махотин:

Будет зима, полагаете Вы?

Айзенберг – тоном, не допускающим никаких сомнений:

Полагаю.

Я спросил Александра:

-         Скажите, а это случайно не Левитанского стихи?

-         Случайно. Ну совершенно случайно! – в голосе Айзенберга – насмешливая безнадежность.

Часть Третья. Ёрш

Ё.

На коленях Вячеслава Абрамовича – перевод с испанского:

-         Сегодня я почитаю вам книгу, которую написал Алонсо Кевéда…

-         Кéведа, - перебивает Ростик.

-         Которую написал Алонсо Кевéда…

-         Кéведа, - не унимается Ростик.

-         Ростик, я сейчас тебя выгоню, - мой учитель рассердился не на шутку.

Я уже стал забывать поэтические тренировки, когда Padre скомандовал нам однажды:

- Пишите.

Зажмурил глаза:

- Эх, зарифмую!

Посидел полминуты с закрытыми глазами, на лице – блаженство. Посмотрел на собравшихся и вновь зажмурился:

-         Всех зарифмую!

Блаженство постепенно переходило в напряжение. Padre отложил бумагу в сторону:

-         Нет. Не получается.

Вадик стал выпускать журнал «Флейта», беря с каждого печатавшегося в нём
сначала рубль, а затем трёшку. Банковский билет, однако, ничего не
решал: иной раз на свет появлялось всего два журнальных оттиска – при
том, что соавторов журнала было решительно не меньше пяти.

Вадик воевал со строптивой машинисткой. Многие номера «Флейты» юный
Пугач собственноручно отстукивал на пишущей машинке. Как бы то ни было,
сбылась моя давняя мечта: у кружковцев появился журнал.

К благородному начинанию Вячеслав Абрамович отнёсся положительно:

-         Надо выпустить журнальное приложение «Позвоночник», - посоветовал Padre.

Р.

Одна за другой из кружка уходили девочки моего призыва: Слава Гущина,
Оля Красная, Катя Лукина. Я перестал видеть на занятиях Женю Секину.

Андрей Солницын сочинял «рассказики» - он сам их так называл – и знакомил с ними собратьев по перу.

«Рассказики» пользовались огромным успехом. Андрей охотно раскрывал нам
тайну их создания: от Весёлого посёлка, места проживания, до Фонтанки
автобус идёт 40-50 минут; за это время прямо в автобусе можно написать
одно размышление в прозе, а то и два.

«Артур и ду´хи». Повесть. Или даже роман.

- А я поспорил с приятелем, что напишу в один присест сорок страниц, - своим обычным голосом, лишённым интонаций, вещает Андрей.

-         Я работаю в БАНе.

-         Лена, ты? В бане?

-         Да не в той, где моются. В Библиотеке Академии Наук.

Еленка продолжает:

- Я тебя умоляю: только не поступай в библиотечный техникум. Это самое плохое место на свете. Парней тяжести таскать заставляют.

Инна Чёрная, старшая сестра Танюши, стоит рядом с Леной, кивает головой.

И снова – праздник! Читает Олег Юрьев. У юрьевского героя загадочная
фамилия – «Швиццер». Фаллическое Юрьев искусно соединяет с иудаизмом;
авторская интонация завораживает.

Стемнело. Чтец перестал видеть буквы, и Padre зажёг неоновый свет:

-         А теперь посмотрим друг на друга, как мы все покраснели.

Ш.

Во время перерыва Олег объяснил, что обнажённая натура в начале
произведения – найденный им литературный приём: чтобы привлечь внимание.
Я сказал Юрьеву, что у него получилось нечто толстовское.

-         Толстовское? – Олег не согласился.

-         Александр, а почему Вы не пишете? – спросил я однажды Айзенберга.

-         А я напишу – и тут же критикую, - мягко и уверенно ответил Александр.

-         Напишете твёрдый знак – и тут же критикуете?

Айзенберг утвердительно качнул головой.

Собственное творчество не было для меня отрадой. Образная система хромала. Шелуха, чепуха, закавыки…

Но меня спасло знание о том, что у Блока 150 ямбов. А если и мне сделать
полтораста? Начал – и уже не смог остановиться. Помечал ямбы римскими
цифрами.

Вячеслав Абрамович вручил одному из преодолевших юность поэтов
харджиевский томик Мандельштама, позволив читать книгу в течение
нескольких месяцев:

-         А я считаю, что на меньший срок и не имеет смысла давать.

Вадик принёс мне первый том пушкинского собрания сочинений. У Светушки я
попросил недели на две тетрадку со стихами и прозой Хармса.

Учёба в школе закончилась для меня 17 декабря 1981 года, когда я ехал на
Фонтанку в надежде хоть на время сбросить ужасное напряжение.

А кружок?

Часть четвёртая. Юз

Ю.

Я возобновил занятия в кружке лишь через 11 месяцев после чёрного
декабрьского четверга. Жутко шатало; голова, став свинцовой, валилась то
в одну, то в другую сторону, - но до Фонтанки, 59 – не без помощи Мамы –
я всё-таки добрался.

Вошёл к Лейкину. По комнате уже прогуливались Вадик и Ростик.

Во время нашей взбалмошной беседы дверь приоткрылась на полфута, и
показалась девчушья голова. Лицо девочки удивлённо смотрело на нас.

-         Ты знаешь, какой сегодня грустный день? – спросил Padre.

Девочка кивнула.

-         Поэтому занятий сегодня не будет.

Робкая дверь закрылась. Известие о смерти человека, заседавшего в Кремле
17 лет, ошеломило кого угодно. И даже, быть может, всех – но только не
гостей комнаты № 448: через пять минут после отмены занятия кружка
звучал дружный гогот. Несомненно, её величество Поэзия умирать не
собиралась.

Я расхаживал от шкафа к театральному окну и швырял в воздух:

Я

Еле

Качая

Верёвки

В синели…

-                     Откровенно говоря, я не совсем понимаю, что такое «синель», - задумчиво произнёс Вячеслав Абрамович.

-                     И я не понимаю! – Ростик пришёл на подмогу руководителю кружка.

-                     Но смею тебя заверить, - продолжал Padre, обращаясь ко мне, - что без Брюсова никого бы из вас не было.

От качающихся брюсовских верёвок разговор перекинулся на русское
стихосложение. Ростика внезапно раздражили мои высказывания, и он
вскипел:

-                     Скажи, кто в институт поступал? Ты? Или я? Кто экзамен по литературе на пять сдал? Ты? Или я?

-         Тише, - приказал Вадик.

Padre неназойливо приголубил декабристов.

-         Я думаю, вся их идея сводилась к тому, чтобы разбудить Герцена.

Прошёл год. Я – лаборант в Академии наук, на Биржевой линии. Бездонный колодец трудностей.

Добираюсь до 448-й, дёргаю за ручку двери, в глазах плывёт. В комнате народ.

-         Здравствуйте, - говорю.

Явление побледневшего Владика испугало учителя: Padre немедленно
препроводил меня в одну из соседних редакционных комнат, где стоял
телефон. Я кинулся к телефонной трубке: Мама!

Разве была в жизни беда, из которой Мама меня не выручала?

З.

Покончив со всеми своими трудностями, я возобновил походы в Дом Печати.
Воля руководителя – закон для кружковца: всех «очень старших» -
Солницына, Кулешову, Айзенберга, Юрьева, Володимерову, и не их только –
Padre услал. Очень мне стало неуютно: я тосковал по давним временам. На
лицах уцелевших товарищей своих я не видел счастливого выражения.

Пепелище.

Новички не ощущали смену эпох и к унынию склонны не были, - Катя
Корзакова, Тимофей Животовский и Коля Угренинов излучали блаженство.
Самый опытный новичок, Юля Рассудина, тоже не грустила.

Вячеслав Абрамович захотел сделать жизнь поэтов повеселее.

-         Приносите на кружок интересное, читайте наизусть любимые стихи.

Я прислушался к словам учителя: прочёл по памяти три пушкинских стиха, а
потом познакомил рыцарей Фонтанки со статьёй Лидии Ходасевич в книге
воспоминаний о Маяковском.

Окончив своё сидячее выступление, я почувствовал дикую усталость. Это
меня удивило и огорчило. Такого со мною на занятиях кружка прежде не
бывало. Старею?

В перерыве я подошёл к своему приятелю:

-         Ростик, тебе понравилось, как я читал?

-         Да. Просто я прочёл бы эти стихи по-другому, - ответил Ростик.

Вскоре я перестал бывать у Лейкина. На дверях моей жизни появилась табличка:

Фонтанка закрыта.

Владик ушёл из кружка.

Последние слова

Дуновение прошлого – в какой шубе укроешься от него? Надо ли гнать от себя воспоминания, как апухтинскую муху?

На Фонтанке – торт. Сняли крышку коробки. Слава, Ира, Таня, Катя и Женя
стали делить торт на части по числу собравшихся. Но торт сопротивляется
дроблению.

- Ну как же так, девочки, - в голосе Padre досада, - вы же будущие жёны!

Едем на трамвае после выступления в парке имени Кирова. Вячеслав
Абрамович учит нас подсказывать на уроках, изображая с помощью рта и
пальцев разнообразные кириллические знаки: буква «ф», например, - это
указательный палец, приложенный к полуоткрытому рту…

Перед тем, как отдать Свете хармсовскую тетрадку, я выучил одно из
прочитанных в ней стихотворений. Хочу закончить им свою повесть:

Выходит Мария, отвесив поклон,

Мария выходит с тоской на крыльцо,

А мы, забежав на высокий балкон,

Поём, опуская в тарелку лицо.

Мария глядит и рукой шевелит

И тонкой ногой попирает листы,

А мы за гитарой поём да поём,

Да в ухо трубим непокорной жены.

Над нами встают золотые дымы,

За нашей спиной пробегают коты,

Поём и свистим на балкончике мы,

Но смотришь уныло за дерево ты.

Остался потом башмачок да платок,

Да реющий в воздухе круглый балкон,

Да в бурое небо торчит потолок…

Выходит Мария, отвесив поклон,

И тихо ступает Мария в траву,

И видит цветочек на тонком стебле.

Она говорит: «Я тебя не сорву,

Я только пройду, поклонившись тебе.»

А мы, забежав на балкон высоко,

Кричим: «Поклонись!» и гитарой трясём.

Мария глядит и рукой шевелит

И вдруг, поклонившись, бежит на крыльцо,

И тонко ногой попирает листы,

А мы за гитарой поём да поём,

Да в ухо трубим непокорной жены,

Да в бурое небо кидаем глаза.

3 марта 1995 – 8 мая 1996
 
DolgovДата: Понедельник, 11.03.2013, 01:38 | Сообщение # 26
Генерал-майор
Группа: Администраторы
Сообщений: 266
Репутация: 0
Статус: Offline
участник №18

ГЛОТОК ЧИСТОГОВОЗДУХА

Как-то мы с Надиром засиделись за ужином. За окном было темно, взошла
молодая луна. Мы сегодня поздно пришли из школы. Для среды это обычное дело. В
среду я задерживаюсь в школе, потому что занимаюсь в театральной студии, а у
Надира тренировка по дзюдо. Мы уже пили чай, когда из-за стола встал дед,
собираясь идти смотреть по телику  «Подробности».
Вдруг он остановился и посмотрел мне под ноги, а затем укоризненно устремил
свой взгляд  на меня. Я  вначале было удивился, затем глянул  себе под ноги и всё понял….У моих ног
предательски лежал кусок хлеба, как он туда попал, ума не приложу!!! Дело в
том, что в нашем доме к хлебу всегда относились, как к какой-то святыне, потому
что ещё покойная бабушка рассказывала, что мечтой детей первых послевоенных лет
было желание наесться простым чёрным хлебом….А тут под моими ногами лежал белый
пшеничный кусок хлеба…
- Подними хлеб!  - строго сказал дед. В голодные времена вот
этим кусочком хлеба, который сейчас лежит под вашими ногами, кто-то мог спасти
себе  жизнь…. Нам с братом стало стыдно,
опустив головы, мы сидели за столом, боясь поднять головы. Дед очень редко
сердился на нас. Он, немного помолчав, продолжил:
-  Я сейчас вам расскажу о голоде, а вы
подумайте и сделайте выводы, - сказал дед. История, которую  я вам сейчас расскажу, случилась в далёкие 30-годы.
В стране начался голод. Из прилавков магазинов исчезли хлеб, мука и другие
продукты. Люди пухли и умирали. Особенно страдали дети…В Крыму люди тоже
мучились от голода, но тяжелее всего было во многих областях Украины и
России….Помню из западной Украины, люди, спасаясь от голода, ехали в Крым. В
нашу деревню Акманай приехали несколько семей, две из которых поселились у нас
дома: одна семья поселилась во времянке, а вторая устроилась в амбаре,
переделанном под жильё. Хорошо запомнил дядю Ваню Евтушенко.
Семья его состояла из жены и трёх
маленьких ещё совсем детей. Он говорил по - украинс-
ки, а мы немного знали русский
язык, поэтому друг - друга понимали. Жили мы с ними
очень дружно. В первое время мы,
как могли помогали им, делились тем, что у нас было. Помню, как мы помогали
рыбакам тянуть сети. Дело в том, что многие жители села Акманай выживали за
счёт рыбной ловли, и рыбаки за нашу работу платили нам рыбой. Помню, как мы с
дядей Ваней ходили купаться, затем шли по берегу моря и собирали рыбу, которую
волной выбрасывало на берег…Так проходило время, жизнь потихонечку
налаживалась. Потом началась
война, и мы вновь пережили несколько голодных лет. В 1943 году меня угнали в
рабство в Австрию. В 1944 году весной мне и нескольким моим товарищам удалось
бежать и присоединиться  к действующей
Красной Армии, в которой прослужил до 1951 года. О депортации крымских татар
узнал лишь в 1945 году из писем родственников. Они мне написали, что 18 мая
1944 года дядя Ваня вступился за нас и пытался доказать военным, что мы ни в
чём не виноваты, на  что  ему пригрозили, что за оказание сопротивления
властям его вместе с семьёй выселят из Крыма вместе с крымскими татарами.     Свою семью, -продолжал дед, - я нашёл в 1951
году после демобилизации из армии в Самаркандской области, недалеко от города
Джумы, в совхозе им. Ильича, куда попала значительная часть акманайцев. Кроме
крымских татар, а они составляли 90%, здесь в совхозе жили 4 семьи немцев Поволжья,
12-14 семей русских, раскулаченных и высланных из средней полосы России, 3
корейские семьи и 4 семьи туркав – месхетинцев,  также попавших сюда в годы лихолетья….Нужно
сказать, что все мы, объединённые одним несчастьем, жили очень дружно. Среди
крымских татар было много высококлассных специалистов, поэтому совхоз им.
Ильича, благодаря спец-
переселенцам стал одним из самых
богатых и ведущих совхозов в республике. Проходило время, большая часть
акманайцев перебралась в г. Джума, строили дома, играли свадьбы, рожали детей,
но ни на минуту не забывали о своей исторической Родине, о Крыме. Они верили,
что наступят такие времена, когда они со своими детьми вернутся в свои родные
края, в свой родной Акманай.

В начале 60-х годов в жизни
депортированных акманайцев произошло знаменательное событие – в город Джума
приехал Иван Николаевич Евтушенко. Это тот самый Евтушенко, который, спасаясь
от голода в 30-е годы,  нашёл себе
прибежище и спасение в нашей родной деревне. Прошло столько лет, а он не
забывал акманайцев, нашу семью, искал нас и нашёл! Встречу с дядей Ваней
описать очень трудно, столько было радости, столько впечатлений! Он рассказал
нам, что живёт по-прежнему в Крыму, что нас там очень не хватает, что Крым без
крымских татар – это не Крым! В нашем доме все эти дни собирались бывшие
соседи, родственники, бывшие односельчане. Они приходили,
чтобы послушать рассказы о Родине
из уст человека, который живёт там, для них это значило очень многое,  это была первая весточка из Крыма, из их
родного Акманая – это был для них поистине глоток чистого воздуха. Евтушенко
прожил в г. Джума около десяти дней и все эти десять дней он был самым желанным
гостем в домах бывших акмонайцев. И с кем бы он ни общался, он всегда  с благодарностью вспоминал моего отца,  вашего прадеда – деда Аблу который спас его и
его семью от голода в 1932 году…     Приезд
Дяди Вани Евтушенко  в г.  Джума  вдохновил
акманайцев  на  борьбу   за возвращение на свою Родину. Он уехал опять
в Крым, домой, а мы ещё долго его вспоминали. Дед,  рассказав нам эту историю, долго сидел,
молча, а затем ушёл к себе в комнату. А мы с братиком, некоторое время  обсуждали эту историю.

- Слушай, Бекир, ведь потомки дяди Вани
живут наверняка в Крыму!- вдруг сказал Надир, напиши об этом! Да, подумал я, об
этом стоит написать, и не только об этом! О том, что мы счастливое поколение,
которое не пережило те страшные голодные годы, о том что мы горды тем, что  родились и живём  на родине своих предков, самом замечательном
уголке земного шара – в Крыму, и о том – какой всё-таки у нас замечатель-
ный дедушка Абдурешит!
 
Форум » Архив форумов » Архив номинаций » Номинация "Проза" сезон 2012-2013 (размещайте тут тексты, выдвигаемые Вами на премию)
Страница 2 из 2«12
Поиск: